Текст книги "Воспоминания о русской службе"
Автор книги: Альфред Кейзерлинг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц)
МОЕ ДОМАШНЕЕ ХОЗЯЙСТВО
Рассчитывая пробыть в Каре лишь несколько месяцев, пока на место Потулова не назначат нового постоянного управляющего Нерчинским каторжным районом, я устроился в большом доме, предназначенном для главного управляющего, как бы временно, ожидая, что барон Корф на обратном пути в Хабаровск – а возвращаться он должен был осенью – захватит меня с собой. Одноэтажный деревянный дом стоял на высоком фундаменте, по фасаду располагалась веранда, с которой можно было попасть в просторные сени; оттуда двери вели в мой салон, в мой кабинет и в квартиру привратника. Из восьми комнат я использовал только две. В остальных помещалась моя прислуга. А состояла эта прислуга из двух мальчишек – Петьки и Осейки, – которых я аккуратно одел в казачью форму, привратника, который заодно топил печи, кухарки, дворника и кучера. Позднее я расширил свой штат, взяв второго кучера, дворника и слугу, которого, впрочем, очень скоро вернул в арестантское состояние. В памяти моей по-прежнему живы лица и судьбы этих первых моих домочадцев. Поскольку они типичны для российского преступного мира, я вкратце расскажу их истории.
Привратник Вацлав
Знакомство с ним я свел следующим образом. Через несколько дней после того, как я прибыл в Кару, ко мне пришла молодая пригожая крестьянка и в слезах бросилась мне в ноги, умоляя позволить ей съехаться с мужем, находящимся в тюрьме. Когда я расспросил об этом человеке и велел принести мне его досье, выяснилось, что он осужден за отцеубийство и доставлен в Кару два года назад. Уроженец Литвы, Вацлав служил солдатом в гвардейском Семеновском полку; по окончании срочной службы он остался в полку, был произведен в фельдфебели и в Петербурге женился. Отец Вацлава, богатый вдовый крестьянин, упросил сына прислать невестку к нему: пусть, мол, хозяйничает в усадьбе, которую он полностью передаст сыну, как только тот оставит армейскую службу. Вскоре, после того как жена переехала к старику, Вацлав затосковал по ней, уволился из полка и неожиданно вернулся на родину. Едва он вошел, жена бросилась ему на шею и рассказала, что старик пытался силой овладеть ею, что каждый день ей приходится обороняться от него и в отчаянии она не раз уже думала убежать, куда глаза глядят. Услышав это, Вацлав голову потерял от ярости и убил отца. Убийство он совершил в аффекте, поэтому его приговорили к шести, а не к двадцати годам каторжных работ, которые обычно давали за отцеубийство. Он отправился на каторгу, а жена осталась в усадьбе, но скоро ей стало совершенно невмоготу жить в разлуке с мужем, она продала усадьбу, выхлопотала разрешение последовать за Вацлавом и поехала в Кару. К великому своему разочарованию, здесь она узнала, что муж ее еще в тюрьме, а не в вольной команде, и только по воскресным и праздничным дням им дозволят встречаться на час-другой, в присутствии конвоиров. Я велел привести этого арестанта ко мне, и он произвел на меня очень хорошее впечатление – красивый высокий блондин с энергичными чертами лица и военной выправкой. О приезде жены Вацлав еще не знал, поэтому первое их свидание состоялось у меня на глазах. Радость обоих была искренна и трогательна. Забыв обо всем, они упали друг другу в объятия, целовались и плакали так, что прямо сердце разрывалось. И вот тут я сообразил, что, не нарушая инструкций, могу оставить их вместе: достаточно выписать Вацлава из тюрьмы в качестве моего привратника и занести его в список моей личной прислуги. Жена его стала моею прачкой. Когда через год я уезжал из Кары, Вацлав с женой были среди тех, кого я рекомендовал генерал-губернатору для его большого хозяйства в Хабаровске как людей совершенно надежных. Так Вацлав попал в Хабаровск и сделался привратником в канцелярии генерал-губернатора.
Трагическая история Вацлава не была исключением. В ту пору несоразмерно высокий процент арестантов принадлежал к категории отцеубийц – примечательное явление, объяснимое только положением отца в семье. Отец был патриархом и властвовал всей родней, жившей в усадьбе. Во многих российских губерниях молодые мужчины уезжали на заработки в дальние концы империи, оставляя своих жен и детей под опекой отца. А в иных местах существовал и такой обычай: в отсутствие сына отец, помимо всего прочего, исполнял и его супружеские обязанности. Если в подобных обстоятельствах рождались дети, они считались законными детьми сына.
Кухарка Александра
Александра, кругленькая, аппетитная и очень приветливая женщина лет сорока с небольшим, была по профессии поварихой; ее тоже погубила и привела в Кару любовь. Она служила кухаркой в доме богатого владельца рудника на Урале (в Екатеринбурге), а прежде выучилась в Москве на искусную кухмистершу, особенно по части пирогов с начинкою и паштетов. Молодой красавец штейгер {18} , который состоял на службе у того же хозяина и жил у него в доме, воспылал к ней столь горячей любовью, что обещал жениться; Александра поддалась его чарам, но очень скоро убедилась, что он обманывает ее с другой. Она впала в отчаяние и, будучи сама не своя, отравила его пирогом. Поскольку же стряпала Александра изумительно, а по части пирогов и паштетов ей вообще не было равных, я и ее рекомендовал моему начальнику. Позднее барон Корф выразил мне благодарность за эту рекомендацию: мол, пироги и паштеты у Александры и впрямь сущее объедение, он бы нипочем не устоял и, даже зная наверняка, что они отравлены, все равно бы ел.
Слуга Церетели
Церетели был родом из Армении, чернявый, малорослый, с хитрой физиономией и очень быстрыми, порывистыми движениями; ко мне он перешел от жандармского начальника, полковника Ма-кова. В Каре Ма-кову подчинялись политические тюрьмы, поэтому он был моим коллегой. Деловые отношения связывали нас лишь в том смысле, что он имел право затребовать из числа уголовных арестантов прислугу для себя и своих тюрем. В те годы использовать политических на каких-либо работах как внутри, так и за пределами их тюрьмы запрещалось; к ним обращались на «вы», лучше кормили, жили они в более приличных условиях, имели библиотеку, но им не разрешалось выходить за тюремную ограду – их наказывали абсолютным бездельем и беспредельной скукой.
У Церетели была молодая красивая жена, вместе с ним приговоренная к каторжным работам. Когда эта парочка прибыла в Кару и полковник Ма-ков, которому как раз была нужна прислуга, увидел эту красавицу, он вытребовал обоих к себе и обнаружил в них столь замечательные таланты, что сделал ее своей экономкой, а его – буфетчиком. Сам Церетели быстро стал полковнику помехой, а тут подвернулась оказия сплавить его мне. С мадам же Церетели Ма-ков так и не расстался.
Специальностью супругов Церетели были мошенничества со страховкой. Они приезжали то в один, то в другой из больших городов России, обставляли себе там квартиру, причем и мебель, и все прочее покупали задешево на аукционах и у старьевщиков, а затем дорого страховали. К несчастью, все их квартиры через некоторое время сгорали, и, вероятно, жертвой пожара порой становились и жилища соседей. На первых порах дело у них шло великолепно; но, в конечном счете, сломил кувшин себе голову, мошенничество раскрылось, и дело их лопнуло.
Сначала Церетели и мне пришелся весьма по душе. Он оказался недюжинным обойщиком. Благодаря ему мои довольно-таки унылые, холодные комнаты скоро превратились в очень уютную квартирку; из старого хлама, найденного на чердаке и на разных складах и отремонтированного столярами, получилась вполне приличная мебель, полы были покрашены, окна украсились занавесками, появилась и красивая тахта, застланная шкурами ангорских коз и шелком, привезенным мною из Кяхты.
Доверие мое к Церетели росло, и спустя неделю-другую, отправляясь в инспекционную поездку, я передал ему ключи от погреба, где в ящиках хранились винные и водочные запасы Потулова. Мы поштучно пересчитали не только ящики, но и бутылки.
Вернувшись, я узнал, что все это время Церетели ни дня не был трезв – так он пьянствовал. Несколько раз его навещала жена, и оба очень веселились. Я произвел в погребе ревизию и обнаружил недостачу шестнадцати бутылок шампанского и целого ящика смирновской «Очищенной». Церетели был совершенно подавлен, умолял простить его, ведь неверность жены так истерзала ему сердце, что он искал забвения в вине. Во всем-де виноват только полковник Ма-ков. Претензий к последнему я иметь не мог и потому велел всыпать Церетели пятьдесят розог и водворить обратно в тюрьму.
Кучер Самсон
Мой кучер Самсон – кубанский казак, красивый, крепкий мужчина с легкой проседью в волосах, высокий, гибкий, с серыми глазами, в которых сквозила детская душа, – был приговорен к каторжным работам за кровную месть. Станица его располагалась на персидской границе, где постоянно случались разбойные набеги то с одной, то с другой стороны – угоняли скот, коней, уводили женщин. Брат его и отец пали жертвами кровной мести. Из всей родни уцелел он один и потому считал делом чести отомстить за своих. Ему повезло: на ярмарке в российской области он встретил одного из своих кровников и заколол его кинжалом. Поскольку все произошло открыто, при свидетелях, Самсона взяли под стражу, отдали под суд и приговорили к шести годам каторги, три года из них он уже отсидел. Взял я его из вольной команды по рекомендации начальника тюрьмы, который успел опробовать его при лошадях. Я поселил Самсона в своем доме и поручил его заботам тройку превосходных лошадей забайкальской бурятской породы (прежде их использовал Потулов), а также экипажи и упряжь. Самсон оказался прекрасным человеком и отличным конюхом, но, увы, в кучерском деле, запряжке и экипажах ничего не понимал, зато наездник был хоть куда. В иных ситуациях он действовал по-особенному: чувствуя, что лошади вот-вот понесут, бросал козлы и, вольтижируя по крупу коренника, садился на него верхом и уже оттуда усмирял всю тройку. Когда позднее я купил себе у казачьего офицера верховую лошадь, красивого гнедого жеребца, выращенного на одном из западносибирских конезаводов, Самсон был счастлив и полюбил коня как родного брата.
Человека вернее и честнее Самсона просто представить себе невозможно. Кроме лошадей, у него была еще одна слабость – дети, это я заметил сразу, ведь он как родной отец заботился о моих мальчуганах, стараясь воспитать их честными и толковыми казаками. Часами он рассказывал им истории о славном казачестве, учил обращаться с пикой, кинжалом и шашкой и ездить верхом на моих бурятских лошадках. Свое несчастье Самсон позором не считал, и арестантский халат носил скорее как почетное платье, которое дано ему за поступок, защитивший родовую честь. При этом он был невероятно добродушен – мухи не обидит.
Когда я уезжал из каторжного района, Самсона взял к себе инженер-путеец Юргенсон, который по поручению барона Корфа вел предварительные изыскания, связанные с перспективой строительства сибирской железнодорожной магистрали. Самсон стал ему верным слугой и спутником.
Дворник Боголюб
Боголюб – сектант и религиозный фанатик, отмеченный «большой печатью» скопцов, – был у скопцов старостой и осужден за пропаганду членовредительства, которому подверг себя и других. Принадлежал он к типично российской категории преступников. Скопцы руководствовались библейским изречением: «Если один член твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя!» Особенно широкое распространение эта секта имела в южных губерниях России. Сам Боголюб был родом из Бессарабии, безбородый, бледный, с одутловатым лицом и тусклым взглядом, тело дряблое, голос пискливый. Спокойный, тихий, он добросовестно выполнял свои обязанности. Я взял его на службу, зная, что приверженцы секты скопцов слывут повсюду в России людьми надежными и предельно честными и что вера предписывает им строгое смирение плоти и запрещает курить и пить. В России такие люди составляли особую гильдию – были менялами, наживали большие капиталы, держались очень сплоченно и помогали друг другу. В Бессарабии, Румынии (особенно в Бухаресте) и во многих кавказских городах они почти целиком монополизировали легкий извоз. Закон чрезвычайно сурово преследовал тех представителей секты, что осуществляли оскопление и пропагандировали оное, и карал их каторжными работами.
ЭТАПЫ
Сибирская каторга, где были представлены все народности великой России, все сословия и социальные классы во всем многообразии их умонастроений и особенностей поведения, обеспечивала широчайшие, как нигде, возможности познакомиться с людьми и людскими судьбами. Хотя сюда «сметали» лишь отбросы российского общества, здесь, как и на свалке большого города, тоже можно было отыскать кое-что ценное, если не погнушаться и копнуть эти отбросы. Когда я близко соприкоснулся с преступным миром, на меня, молодого, двадцатипятилетнего мужчину, только что вступившего в жизнь, огромное впечатление произвели и все эти люди и их особенный мир.
Скоро я заметил, что помимо сурового арестантского устава здесь действовали и другие, неписаные законы, которые для каторжников были императивнее государственных. Об одном из таких законов – законе о долгах – я узнал в ночь приезда в Кару, встретившись с дядей Ваней. Посещая тюрьмы и постоянно сталкиваясь с арестантами, утверждавшими, что они не ведают, за что угодили на каторгу, и не помнят ни имени своего, ни места рождения, я начал выяснять, что могло заставить этих людей отказаться от собственного «я» и жить под самыми разными прозвищами – например, «Иван Родства Не Помнящий», 32 года, или «Петр Черт Его Знает», 40 лет, или «Сережа Забытый», 50 лет. Таких людей насчитывались сотни, а у тюремных чиновников на все был один стереотипный ответ: это, мол, подменыши. Когда я, в конце концов, отказался от мысли получить от тюремного персонала правдивые разъяснения касательно порядков и непорядков, с которыми постоянно сталкивался в тюрьмах, и обратился непосредственно к арестантам, эти загадки раскрылись.
Подменыши
Безымянные и вправду были подменышами и сидели за других. Во время долгих переходов по Сибири арестантские партии из России встречались с теми, кого под конвоем этапировали с каторги на поселение в деревни Восточной и Западной Сибири. В этапных тюрьмах эти партии сходились, и тогда по обыкновению дым стоял коромыслом: процветали азартные игры и мелкая спекуляция, строго запрещенное спиртное тоже лилось рекой. Если арестанту, осужденному на долгий срок каторжных работ, везло в игре или он вообще имел наличные деньги, он легко находил себе заместителя среди тех, кто уже отправлялся на поселение. Нередко всего за 3–4 рубля поселенец готов был наутро, когда дежурные офицеры перед выступлением строили свои партии на перекличку, занять место осужденного на двадцать лет, а тот в свой черед шагал на поселение. Начальник этапа и охрана обычно не знали людей в лицо, поскольку сопровождение менялось каждые 50—100 верст; они следили только, чтобы совпадало количество, а кто были эти люди, их не интересовало. Так осужденный на двадцать лет беспрепятственно попадал в деревню, назначенную другому. Сельская община любого поселенца встречала хмуро, ведь если его приписывали к ним и он оставался в деревне, то по истечении трех лет община должна была платить за него подушный налог. Как работники поселенцы никуда не годились, потому что привыкали на каторге лодырничать, да и, будучи в большинстве горожанами, сельских работ не знали. По этой причине им сразу же выписывали общинный паспорт, дававший право искать работу в другом месте.
Поселенец, прибывший с каторги, никогда не бывал совершенно без средств; за каждый день каторжных работ тюремная администрация получала от рудника 20 копеек. Два процента от этих 20 копеек зачислялись на арестанта И, к примеру, поселенец, отсидевший свои 6 лет, находил в указанной ему общине 30–40 рублей, чтобы начать с этими деньгами новую жизнь. Однако он никогда этих денег не видел; паспорт ему выписывали только после того, как он пропивал всю сумму с полицией и общинными старостами и расписывался в получении денег. Кроме того, ему ставили условием больше никогда в общине не появляться. Имея деньги, поселенец тотчас возвращался в Россию или скрывался в Америке. Если же средств не было, он все лето безбедно скитался по огромным лесам и трактам Сибири, питаясь тем, что давала природа и что удавалось выпросить у людей. В сибирских селах издревле существовал обычай с вечера выставлять возле дома на лавке горшок молока, хлеб и сало – для «несчастненьких». Многие забредали и на золотые прииски, а поскольку там вечно недоставало рабочих рук, зарабатывали вполне солидные суммы, которые – если они их не пропивали и если сами не погибали по дороге – позволяли безбедно прожить зиму. Если зима заставала такого человека без гроша, то, чтобы не сгинуть, он был вынужден отметиться в полиции как бродяга. Обычно полиция гнала их прочь, чтобы избежать пустой писанины по их милости, и лишь после многих неудачных попыток такому бедолаге удавалось найти мягкосердечного полицейского, который принимал в нем участие и сажал под арест, а затем препровождал в ближайшую тюрьму. Там он и сидел, пока не представал перед судом как безымянный бродяга – свой деревенский паспорт он, понятно, уничтожал – и не отправлялся на три года в Забайкалье, на каторжные работы, предварительно получив пяток плетей. В результате вместо двадцати лет он отбывал всего три года.
Между тем подменыш опять оказывался на забайкальской каторге, где его радостно встречали старые приятели. Если он попадал туда же, откуда его выпустили, тюремное начальство сразу его опознавало и одновременно устанавливало, что в партии недостает арестанта, осужденного на 20 лет. Если его опознавали не сразу, то он сообщал о себе, только получив известие, что так называемый хозяин, место которого он занял, уже прибыл в деревню и получил от общины нужную бумагу. Тогда-то подменыш себя и раскрывал. На вопросы же давал стереотипный ответ: дескать, по дороге тяжко захворал и на каком-то этапе – на каком именно, он не помнит – потерял сознание; помнит только, что там аккурат находилась арестантская партия из России. Когда партии перед маршем развели и одни зашагали на запад, а другие – на восток, его, наверно, бросили не на ту телегу с больными. В лихорадке он напрочь потерял ориентацию и только теперь сообразил, что с ним приключилось.
На запрос тюремной администрации община отвечала, что означенный бывший арестант к ним прибыл. Он-де сказал, что хочет искать работу, ну и получил паспорт. Произошла ли здесь путаница, они знать не знают. Как только поселенец вернется, его, конечно, немедля арестуют и препроводят куда надо.
Иногда «хозяин» и «сухарник» (так называли таких людей) попадали в одну тюрьму. Тогда между ними устанавливались особые этические отношения. Сухарник уважал хозяина, оказывая оному различные услуги. Приносил еду, сушил его одежду, ходил с поручениями, а если хозяин был человек восточный, делал и другие одолжения.
Но иные подменыши никаких преступлений не совершали и вообще не имели касательства к каторге. Это были просто случайные люди – крестьяне, которых присоединили к партии вместо сбежавших по дороге арестантов и доставили на каторгу, чтобы общее число совпало.
Чтобы понять, как это было возможно, нужно учитывать, каким образом арестанты проделывали свой долгий путь. Они шагали пешком из Томска до тюрем Забайкалья, а это три с лишним тысячи верст. Через каждые верст двадцать, т. е. на расстоянии дневного перехода, у большого военного тракта стояли этапные тюрьмы, а тракт этот вел через Канск, Красноярск, Нижнеудинск, Иркутск, Читу, Нерчинский Завод к серебряным и золотым рудникам. Большинство этапных тюрем представляли собой ветхие бараки, окруженные высоким палисадом, и давали приют 50—100 арестантам. Одна тюрьма на каждые 100 верст была вдвое больше. В этих тюрьмах арестантские партии некоторое время отдыхали, иногда неделями. Там и встречались партии, шедшие с разных сторон. Согласно правилам, партии надлежало изолировать одну от другой и держать в камерах под замком. Причем арестантки, арестанты и женатые с добровольно следующими за ними женами и детьми должны были размещаться в отдельных бараках. В больших этапных тюрьмах имелись и казармы для конвоя, который именно там сменялся.
Участь женщин
На самом деле жизнь в этих тюрьмах шла совершенно иначе. За деньги этапное начальство на все закрывало глаза, и предписанное разделение партий и полов не соблюдалось. И тогда там царил невообразимый разврат, зачастую при участии конвоиров, которые первыми разбирали арестанток. Вообще для женщин каторжные работы сводились главным образом к тому, что они становились жертвами произвола тюремных надзирателей и охраны. Среди самих заключенных женщины занимали место избалованных куртизанок, продавая свою благосклонность за деньги и провиант; покупатель становился их хозяином. Суровый закон карал в этих отношениях любую неверность. Забавно было наблюдать, как хозяева холили и лелеяли этих женщин, сами же они палец о палец не ударяли, позволяли себя кормить, поить и украшать, хозяин даже белье им стирал и обувь содержал в порядке. За это арестантские законы давали ему право, не спрашивая согласия женщины, перепродать ее или проиграть кому угодно. Когда такое случалось, женщина должна была беспрекословно подчиниться. В противном случае ей приходилось очень худо, потому что вся партия ополчалась против нее. Ее били, обкрадывали, а если она продолжала упорствовать, так мучили, что вскоре она просто погибала.
К сожалению, торговали не только арестантками; нередко женатые каторжники продавали собственных жен и детей, которые добровольно последовали за ними на каторгу, и на этих горемык распространялись тогда те же законы. Пьянство и азартные игры процветали, причем строго запрещенное спиртное обеспечивали сами охранники, изрядно на этом наживаясь. Вообще подконвойные арестанты служили для конвоиров неиссякаемым источником доходов. На этапе арестанту ежедневно выдавали на руки 17 копеек, на пропитание; с этими деньгами он мог делать что угодно – проиграть, пропить или же купить себе поблажки этапного начальства.
Поблажки на этапе
Поблажки состояли в следующем. Во-первых, арестант мог купить возможность идти без кандалов, а свои кандалы погрузить на телегу с кладью. Кандалы весили около 7 фунтов. Если их, по инструкции, надевали на руки и на ноги, то очень скоро арестант до крови стирал запястья и щиколотки. Надевали и снимали кандалы очень быстро, требовалась лишь известная сноровка. Руки и ноги скоро обретали такую гибкость, что даже отпирать замки не требовалось. Эту поблажку покупали всегда.
Вторая поблажка заключалась в том, что, когда партия шагала через богатое сибирское село, арестантам дозволялось снова надеть кандалы и, распевая заунывную песню, под звон цепей, идти как можно медленнее, чтобы принять обычные подношения – съестное, старую одежду, шубы, сапоги и деньги, – а также что-нибудь прикупить.
Далее, за каждой партией арестантов, кроме офицерского тарантаса и телеги с кладью, следовали еще несколько повозок для вольных арестантских жен и детей. Эти транспортные средства реквизировали у крестьян в качестве натурального налога. Этапный начальник мог реквизировать значительно больше повозок, чем требовалось. На них везли хворых арестантов, лишнюю кладь и кандалы, которые иначе пришлось бы тащить на себе. Третья поблажка в том и заключалась, чтобы этапный начальник реквизировал как можно больше дополнительных повозок.
Облавная охота на людей
Все без исключения арестанты были заинтересованы в том, чтобы на этапе и в тюрьмах жить в добром согласии с охранниками, которые могли облегчить или отяготить их участь. Поэтому собственные арестантские законы запрещали бежать «из-под конвоя» и вообще «из-под караула»; если такое случалось, офицер и охрана шли под трибунал и сурово наказывались.
Однако, если какой-нибудь арестант умудрялся на этапе сбежать, его побег имел тягчайшие последствия для всей партии, ибо подрывал доверие к «арестантскому слову», которое они давали. Это было недопустимо, ведь арестантское слово – слово чести, на которое в России действительно можно было положиться. «Честное слово» и «ей-Богу», напротив, совершенно ничего не значили. В общении преступников с чиновниками и между собой арестантское слово вообще играло важнейшую роль. Это слово, данное при свидетелях, надлежало держать при любых обстоятельствах. Нарушение его каралось смертью. Самый отъявленный мошенник и душегуб опасался действовать вопреки этому слову, ибо в таком случае ставил себя вне закона и любой арестант был не только вправе, но обязан убить его, где бы и когда бы ни повстречал.
Итак, получив арестантское слово, что никто не сбежит, конвойный офицер мог жить спокойно. И все же порою, какой-нибудь недисциплинированный арестант во время перехода через дремучую тайгу сходил с дороги и исчезал в зарослях. Тогда раздавалась команда «Стой!», конвоиры выстраивались на дороге, как загонщики на охоте, сами арестанты тотчас окружали заросли – и начиналась облава. В итоге беглеца обычно хватали, и собственные товарищи прямо здесь же забивали его до смерти, а если он выбегал на дорогу – ему доставалась солдатская пуля. Но когда беглецу удавалось скрыться, партия непременно заботилась о том, чтобы ее численность осталась прежней. Арестанты продолжали свой путь по этапу, пока не встречали какого-нибудь бродягу, а их здесь всегда хватало; бродягу сей же час брали под стражу и сдавали офицерам взамен беглеца. Получив от сотоварищей вознаграждение, бродяга помалкивал, на этапе с ним обращались прилично, и только по прибытии в тюрьму он имел право признаться, что является подменышем. А коли бродягу найти не случалось, хватали первого встречного – безобидного крестьянина-переселенца, работавшего в одиночку на пашне или в тайге, и присоединяли к партии. Ни просьбы, ни мольбы не помогали – хочешь не хочешь, шагай на каторгу. Если при нем были какие-нибудь бумаги, их отбирали и уничтожали, а ему самому грозили смертью, если он до прибытия на место сообщит, кто он таков на самом деле. Лишь уже в тюрьме он волен был протестовать и требовать выяснения своей лично-ста. Тогда начиналась нудная переписка, которая могла длиться месяцами и даже годами, ведь никто ему не верил и не интересовался его персоной.
Однако были и такие крестьяне, которые, подобно арестантам, продавали себя за деньги и избрали эту торговлю своим ремеслом. Дело происходило так: когда этап шагал через село, означенный доброволец предлагал партии сделку и, если ударяли по рукам, отправлялся вперед по дороге и ждал в условленном месте. Там покупатель бросался в заросли, а крестьянин заступал на его место еще прежде, чем конвойный офицер командовал «Стой!»; офицер же, хотя и замечал подмену, воспринимал ее хладнокровно – численность партии не изменилась, а значит, все в порядке.