Текст книги "Воспоминания о русской службе"
Автор книги: Альфред Кейзерлинг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 36 страниц)
БЕГСТВО ИЗ ТАЙГИ
Когда мы осели в Тайге, большевики нас «зарегистрировали». Это был первый этап плена. Дело в том, что, заняв какой-нибудь населенный пункт или захватив пленных, большевики отправляли их за линию фронта, но не интернировали. В таком случае люди подчинялись военной администрации. Населению не приходилось очень страдать от регулярных войск. На втором этапе пленных сортировали, одних интернировали, других отправляли дальше в тыл, третьим разрешали остаться. Затем следовал третий этап – ЧК, чрезвычайная комиссия. Здесь начинались ужасы большевистского режима, производился строжайший отбор, одних тотчас расстреливали, других отсылали в Москву или в иные тюрьмы. Поэтому все старались не попадать в руки ЧК.
Поскольку мы были зарегистрированы, нам воспрещалось покидать город. Но если уж выбираться из пикового положения, то надо пытаться бежать. Правда, пришлось выдержать там еще несколько недель. Мастер-путеец, живший с женой и сыном в железнодорожном вагоне, уступил нам половину этого вагона. Так как у нас ничего не осталось, я тоже был вынужден мародерствовать на поле боя. И не зря. Я нашел одежду и провиант, в частности муку, а еще мешочек семян и запаянную коробочку со швейными иголками. В данный момент семена и иголки были без надобности, но позднее сослужили мне спасительную службу. Печку в вагоне мы топили углем, украденным из паровозных тендеров, и кое-как прожили месяц. Когда Ирена немного окрепла, мы решили бежать на паровозе-снегоочистителе, где машинистом был друг нашего мастера-путейца. Жуткая поездка! Мы тулились на узенькой лавке, справа и слева осыпаемые снегом, под ногами громыхали и скрежетали очистные лопаты. Так мы проехали 100 километров на восток и очутились в татарской деревне.
Там нас приютил паровозный машинист, женатый на немецкой колонистке. Он страдал болезнью позвоночника и теперь держал маленькое крестьянское хозяйство. Эти люди отнеслись к нам по-доброму, предоставили комнату, где мы могли устроиться, только пропитание надо было обеспечивать самим. Тут-то мне и пригодились мешочек с семенами да швейные иголки. В деревне семян не было и особенно ценными считались капустные. Уповая на то, что в мешочке именно семена капусты, я выменял его на провизию, как и иголки, тоже пользовавшиеся большим спросом. Жене машиниста мы помогали по хозяйству и учили ее сынишку, пригожего двенадцатилетнего мальчика. За это она давала нам молоко и разрешала пользоваться кухней. До весны мы прожили тут без тревог.
Я написал в Барнаул, запросил, нет ли вестей от моего зятя, так как рассудил, что если он жив, то будет наводить там справки. Вскоре от него самого пришло известие, что он тоже попал в плен и был выслан в Барнаул, получил хорошее место в большевистской железнодорожной администрации и настаивает, чтобы жена спешно выехала к нему. Хотя сам я был против возвращения в Барнаул, где, как я знал, хозяйничают латыши, весьма для меня опасные, я все же хотел дать дочери возможность воссоединиться с мужем. И мы отправились туда, хоть и не имели письменного разрешения большевиков, которое тогда было необходимо. Мы добрались до Новониколаевска, но там на Алтайском вокзале нас все же арестовали. Вместе с несчетными беженцами мы сидели на вокзальном полу, дожидаясь поезда на Алтай, ходившего раз в день. Вся надежда была на то, что удастся затеряться в огромных толпах, а в поезде как-нибудь спрятаться от контроля чекистов.
ЧЕЛОВЕК СИБИРЯКОВА
Подле нас расположились мужчина лет тридцати пяти и его жена, оба в кожанках и в валенках, и тоже с маленьким ребенком. Судя по хорошей одежде, я решил, что этот человек – функционер Красной армии, тем паче, что на поясе у него висела кобура с револьвером. Его милая молодая жена предложила моей дочери подкрепиться из своей корзины, заметила, видно, что у нас нет почти ничего съестного. Муж принес чайник кипятку, заварил себе чаю, налил стакан мне и, глядя на нас, сказал, что мы, должно быть, проделали долгий путь и очень устали. Я поблагодарил его за доброту и, не называя моего имени и не отвечая на его вопрос, поинтересовался, что заставило его в таких тяжких обстоятельствах пуститься в дорогу с женою и ребенком. Осторожно оглядевшись по сторонам, он назвал мне свое имя. По профессии ветеринарный врач, он по заданию Красной армии ехал на Алтай, к китайской границе, куда его направили осматривать реквизированных лошадей.
Он рассказал, что учился в Томске, а потом за границей. И помог ему в этом великодушный благодетель, который взял его под свою опеку еще маленьким мальчиком. Он ведь из совсем бедной семьи и без этой поддержки никогда бы не выучился. Я тотчас сообразил, что передо мною один из стипендиатов Сибирякова. Дальнейший разговор подтвердил правильность моей догадки. Тем не менее, я пока не рискнул открыться ему. А он, по всей видимости, проникся ко мне доверием и понимал мою сдержанность, хотя в то время люди вообще остерегались верить друг другу. Он рассказал, что после обучения в Томске Сибиряков посылал его в зарубежные институты, в том числе в Париж к Пастеру {135} , чтобы изучать сибирскую язву, а в особенности эпизоотии, свирепствующие среди северных оленей. Позднее он несколько лет работал на крайнем Севере у остяков и якутов, делая прививки их оленям. Теперь он оказался в руках большевиков, которые заставили его сделаться армейским гиппиатром {136} , и все время вынужден переезжать с места на место, поскольку в ветеринарах большая нехватка.
Пока он рассказывал, подошел долгожданный единственный поезд, и все спешно хлынули на платформу. Мы тоже хотели встать и скрыться в толпе, как вдруг в зал ожидания ворвались чекисты, закричали «стой!» и велели всем оставаться на местах – проверка документов. Наши надежды уехать пошли прахом. Мы оказались единственными без документов на проезд, и нам приказали ждать на месте – нас отведут в город, в ЧК. Одного чекиста оставили возле нас караульным. Я едва успел подпихнуть к вещам К. горшок с цветком и шепнуть: «Возьмите наш горшок и берегите его, это наше последнее достояние; дайте мне знать о себе в Барнаул, у портного Добровольского». Когда ветеринар взял мой цветочный горшок, чекист хотел выхватить его и воскликнул: «Ты с ума сошел – в этакий мороз и в давке тащить с собой это дерьмо! Тебе о жене с ребенком заботиться надо!» На что ветеринар ответил: «Я врач, а это целебное растение». Затем я потерял его из виду, не ведая, куда именно на Алтае он направляется, – он-то даже имени моего не знал, а в цветочном горшке находилось все наше тогдашнее достояние: драгоценности моей покойной жены, которые я до начала боев в Тайге доверил жене одного полковника (ей удалось бежать из обстреливаемого поезда) и получил обратно незадолго до отъезда из татарской деревни в Барнаул…
Через этот вокзал проходило множество военных эшелонов и поездов с беженцами. В час ночи прибыл эшелон с пленными российскими солдатами, которые воевали во Франции. Один из них служил вместе с моим младшим сыном. Я рассказал ему о своей судьбе, и когда эшелон двинулся дальше, солдаты увели нас собой, и вместе с ними мы поехали в Барнаул. Там у нас был знакомый, вышеупомянутый портной, который в свое время нас приютил. Зять мой был извещен о нашем приезде и на следующий день намеревался приехать за женой. Однако ночью его арестовали и отправили в Томск, в лагерь для пленных.
Поэтому в Барнауле, куда мы добрались с таким трудом и опасностями, делать нам, собственно, было нечего, более того, мы находились под угрозой ареста. Австрийские офицеры, которых я хорошо знал, уступили моей дочери две комнаты, но мне пришлось искать другое пристанище, и я нашел его за пределами города, в лагере военнопленных, где и прожил с мая до осени. В соответствии с новой обстановкой лагерь этот был превращен в так называемую «коммуну» и походил на настоящий городок, в котором были представлены все кустарные промыслы. Просто удивительно, чего только здесь не производили, притом вручную! Так пленные коротали время, обменивали свои изделия на провиант и одежду. Большевики снова и снова подступали к ним, принуждая вступать в Красную армию. Многие переходили к ним, исключение составляли только немцы. Нередко пленным приказывали выезжать в деревню – молотить конфискованное у крестьян зерно. Делали они это поневоле, а когда однажды огромные кучи зерна начисто сгорели и большевикам не достались, пленных к этой работе принуждать перестали.
Я нашел работу в табачном производстве, созданном немецкими и австрийскими офицерами под руководством одного из австрийцев. Когда его эвакуировали, руководителем выбрали меня, и австриец оставил мне все свои рецепты производства табака.
Иногда в потемках я пробирался к дочери в Барнаул, так как днем появляться там не мог. Однажды вечером, когда я был у нее, в дверь постучали, сначала тихо, потом все громче. Странно, ведь наши соседи, офицеры, стучали по-особенному, если поздно возвращались домой и моя дочь им открывала. Наверное, предательство, визит ЧК; но делать нечего – я открыл.
«Ну, наконец-то я вас разыскал! – воскликнул вошедший. – Вы узнаете меня?» В полумраке он показался мне совершенно незнакомым, и я отрицательно покачал головой. Тогда он назвался: «Я – К., а вот и ваш цветочный горшок! Представляю, что вы обо мне думали! Но я не мог прийти раньше. Мы с женой все это время места себе не находили из-за вашего горшка, боялись, что его у нас отберут… Слава Богу, я вас все-таки разыскал. Портной Добровольский не хотел мне говорить, где вы, и только когда я назвался и объяснил, что должен вернуть вам цветочный горшок, но не знаю вашего имени, он открыл мне, где укрывается ваша дочь». К. радовался, что может отдать наше сокровище, ничуть не меньше, чем радовались мы сами. Все оказалось в целости и сохранности. После долгих уговоров он принял в подарок для жены маленькие золотые часики и цепочку, которые всегда носила моя покойная жена. Предложение выбрать то, что ему больше нравится, К. категорически отверг и сказал, что в его поступке нет абсолютно ничего особенного. А ведь он был беден и говорил мне, что они с женой никогда не видели таких красивых и дорогих вещиц, как эти драгоценности; оба прямо-таки перепугались, найдя в цветочном горшке эти сокровища. Наудачу, не зная моего имени, этот человек тайком проскакал непроходимыми путями более 300 верст с Алтайских гор, рискуя быть схваченным и подвергнуться суровейшему наказанию. Он действовал по совести, полагая это делом чести и поступком совершенно естественным. Вот какова исконная порядочность настоящего сибиряка.
В БОЛЬШЕВИСТСКОЙ ТЮРЬМЕ В ТЮМЕНИ
В один прекрасный день приехала свекровь Ирены, чтобы забрать ее с ребенком к себе на Урал. Муж ее дочери, тоже бывший офицер, был там полицмейстером в маленькой деревушке, у него-то они и рассчитывали устроиться. Правда, жена его жила в Новгороде и захворала, поэтому свекрови пришлось опять покинуть Ирену, чтобы ухаживать за больной дочерью. Немногим позже большевики арестовали полицмейстера, и моя дочь осталась на Урале совсем одна, с грудным младенцем на руках. Она работала у одного из крестьян и за это получила место у него на печи.
Узнав, что она там одна, без всякой защиты, я решил во что бы то ни стало помочь ей. С отпускным билетом иностранной трудовой коммуны, в которой работал, я двинулся в путь и пароходом добрался до приуральской Тюмени. Там мне нужно было достать новый проездной литер, чтобы проехать на Урал. На беду, у места выдачи таких литеров я столкнулся со знакомым по Барнаулу венгром по фамилии Фишер. Его стараниями я вновь очутился в ЧК. При аресте приезжих было принято наводить о них справки по месту жительства. Отзыв, поступивший из Барнаула, где по-прежнему хозяйничали латыши, оказался крайне неблагоприятным. Они писали, что я-де их обокрал и по моей вине их в свое время выставили из города, и требовали, чтобы меня этапировали к ним в Барнаул, где я буду казнен. Пока, однако, я оставался в большевистской тюрьме в Тюмени.
Всех нас, более восьмидесяти человек, держали в одном помещении, где прежде располагалась пивная-монополька. Теперь там по стенам стояли нары, еще был стол и открытый котел с водой. Вторая дверь вела в нужник, представлявший собой обыкновенную выгребную яму, а третья – в караульное помещение, где сидели охранники-чекисты. По размерам «камера» годилась максимум для двадцати пяти человек, к тому же потолок был низкий – рукой достанешь. Ни печки, ни вентиляции. Зарешеченные окошки зимой не открывались. Стены и потолок сочились сыростью, которую создавал пар из водяного котла. Свежий воздух попадал к нам только из караулки, через оконце, служившее, собственно, для наблюдения за арестантами. Из-за жуткой вони, царившей у нас, охрана большей частью держала оконце закрытым. Еды вообще не давали, только кипяток из котла да осьмушку хлеба в день на человека. Народ в «камере» менялся очень быстро. Еженедельно человек восемь отправлялись на расстрел, умирали от болезней или от слабости, и вместо них приводили столько же новых. Новички обыкновенно приносили немного картошки, вяленого мяса, хлеба и табака. Этими припасами мы кое-как и жили. Кроме того, дважды в неделю сердобольным людям разрешалось приносить нам передачи. Только благодаря этим передачам те из нас, кто повыносливее, смогли выжить; те же, кто послабее, все равно погибали. Компания была очень пестрая – и бывшие высокие государственные чиновники, и офицеры, и священники, и богатые коммерсанты, и проштрафившиеся бывшие комиссары, и почтенные сибирские крестьяне, и татары, и русские, и закоренелые преступники.
Однажды к нам в камеру втолкнули старого, но еще крепкого мужика, который тащил большой мешок с добром. Он огляделся, сплюнул и сказал: «Я слыхал, большевики перед расстрелом запирают людей в свинарники, но такого свинарника, как этот, я в жизни не видал. – После этого он представился: – Я Сокол, старый бродяга, по прозвищу Разбойник, сиживал в Каре, о которой и вы, поди, слыхали. Шутки со мной шутить не советую, хоть вы, сказывают, на это горазды. Я, конечно, стар, но на кулак, слава Богу, пока не жалуюсь, потому и не советую с ним знакомиться. Комиссар из деревни X. на Шилке может подтвердить, я ему зубы-то пересчитал. Вот меня сюда и пригласили. Надеюсь, что и тому, кто будет меня расстреливать, тоже успею зубы поправить». Засим он подошел к нарам, уже занятым тремя арестантами, и потребовал очистить место: не по чину ему помещаться возле нужника, где обычно водворяются новички. Речь Сокола произвела впечатление. Мы привыкли, что несчастные новички появляются в камере перепуганные и как бы оглушенные. Люди на нарах подвинулись, и он тотчас по-хозяйски расположился подле них со своим мешком и дохой.
Я был в камере уже ветераном, да и по возрасту самым старшим, занимал лучшее место на нарах у окна и пользовался уважением сокамерников, которые всегда называли меня «ваше сиятельство», как и положено при моем графском титуле. Заметив меня, Сокол спросил у других, откуда тут взялся старый граф. Ему сообщили, что никто не знает, отношусь я ко всем дружелюбно, но о себе никогда не рассказываю. Если ему охота разузнать обо мне, пусть сам и спрашивает. Услышав издали этот разговор, я кивнул Соколу и сказал: «Когда-то тридцать лет назад я служил в Каре начальником, ты тогда был еще совсем молод, я познакомился там со многими твоими собратьями, но вот тебя не припомню». Он подхватил мешок и доху и нашел место поближе ко мне.
В тот же вечер он угостил меня из своих запасов хлебом и салом, которого я давно не видел, а еще табаком. Принес мне и горячего чаю в своем котелке, тоже редкий деликатес по тем временам.
Ночью, когда все стихло, Сокол встал, сел в изножье моих нар и начал рассказывать свою историю. За убийство он был приговорен к каторжным работам, на этапе сумел «подмениться», но суровая зима принудила его под видом безымянного бродяги искать приюта в каторжной тюрьме. Было это в начале 1890-х. Переведенный после трех лет тюрьмы в вольную команду, он скрылся со всею своею десяткой и с тех пор под именем Сокола обошел Россию, Сибирь, Туркестан и Кавказ, был старателем, разбойником и контрабандистом, видал хорошие и плохие деньки, познакомился и с другими тюрьмами.
Когда победила большевистская революция, он был в Москве. Там его прочили в комиссары, но он ушел и возвратился в Сибирь. Мне было очень интересно слушать, как этот человек сравнивает нынешнюю ситуацию с давней и что именно побудило его отвергнуть преимущества, какие при новом режиме обеспечивала ему собственная прошлая жизнь. Попробую воспроизвести его слова: «Я видел и слышал великого Ленина и огромное множество евреев, армян и разного сброда со всех концов света, слетевшегося в Россию как вороны на падаль. В Сибирь я пришел с надеждой, что эти стервятники не одолеют Урал, ведь в Сибири нет глупых голодных крестьян, фабричных рабочих, буржуев и богачей капиталистов. Здесь живут свободные и сытые люди, они работают сами на себя и знают себе цену. И чиновники и весь „навоз“ из России тоже мог тут набить себе брюхо. Мы ведь сами были разбойниками, но нас тоже кормили, и грабить нам было незачем. Нам давали все необходимое, если не в деревнях, то в тюрьме. С голоду никто не умирал, не то что мы в этой конуре. Однако и в сытой Сибири я нашел тех же стервятников. Чего не сумели взять глоткой там, они берут здесь силой, да еще требуют, чтобы ограбленный благодарно лизал им руки.
И кто тут теперь командует? Самого ленивого, самого никчемного в деревне назначают комиссаром, а коли в деревне не найдется такого мерзавца, так выпишут из России. Меня они считают таким же, но не на того напали. Я – Сокол Разбойник, а порядочный разбойник падалью не питается, он скорей предпочтет умереть, чем брататься с этими подонками…»
Через три дня его увели из нашей тюрьмы и расстреляли.
ПЕРЕД ЛИЦОМ СМЕРТИ
Экзекуции происходили в сарае, расположенном рядом с тюрьмой. Приговоренных к смерти ставили на колени, а затем стреляли им в затылок. Самое ужасное, что в сарае никогда не убирали. Некоторых арестантов в последнюю минуту почему-то опять возвращали в камеру. И они рассказывали об этом жутком месте. Расстреливали всегда по шестнадцать человек разом, потом на четырех санках отвозили трупы за реку и там закапывали.
В тюменской чрезвычайке заправляли не латыши, а австрийцы, немцы и русские. Моим следователем была жена венгра Фишера; она допрашивала меня и вела переписку с Барнаулом. И хотя никоим образом не шла мне навстречу, все же и не была откровенно враждебна. Наверное, чутье подсказывало ей, что я невиновен, никаких преступлений не совершал и латыши просто сводят со мною личные счеты, хоть я спас им жизнь, когда при наступлении Белой армии они укрывались у нас. И тем не менее, эти люди стали мне злейшими врагами. Если бы меня отправили в Барнаул, я бы определенно давно был расстрелян, но тут считали, что мне так и так долго не протянуть. Кто способен долго выдержать такое? На воде и хлебе, в скверном воздухе, средь грязи и болезней, в душевной тоске и тревоге о близких! Как-никак продолжалось это девять месяцев!
Многие попавшие в тюрьму вместе со мною и после меня давным-давно получили приговор, пали жертвой голода, болезней или душевного расстройства. До сих пор я полагаю, что выдержал все это лишь благодаря чудесному произволению Всемогущего. При всей кошмарности это время – самое возвышенное в моей жизни. Сколько мужества и душевного величия нередко открывалось здесь и сколь мелкими выглядели на этом фоне человеческие муки!
Благодаря некой незнакомой женщине я с голоду не умирал. Дважды в неделю мне передавали корзинку с едой, а иногда и с кой-каким платьем. Когда я спрашивал имя щедрой дарительницы, мне отвечали: «Клеопатра». Лишь впоследствии я узнал причину ее доброты. Клеопатра, старая гречанка, прожила бурную жизнь и теперь здесь, в Тюмени, хотела завершить свои дни в молитвах и добрых делах. На ее вопрос, кому она может сделать добро, ей сказали, что хуже всего приходится нам, заключенным. Так она узнала, что среди них есть старик граф, и решила о нем позаботиться, ведь в своей жизни видела много хорошего от графов и князей.
Комиссары-чекисты были одновременно и нашими судьями, они же допрашивали узников и решали, в какой мере те способны навредить большевизму. Такие беседы происходили в маленькой комнате, с глазу на глаз. Вот и меня однажды вызвали к одному из комиссаров, немцу по фамилии Вальд. Разговор наш имел мало касательства к моему делу. Он спросил мое имя, и я с удивлением услышал, как хорошо он информирован о моей семье. Он даже знал имение моих родителей и собирался проверить правильность моих показаний. «Почему вы хотите жить? – спросил он. – В нынешних и будущих обстоятельствах вам от жизни ждать нечего». Я объяснил, что, тем не менее, предпочел бы умереть на родине, а не погибать здесь скотским образом.
И вот мой час пробил, мне велели приготовиться. Вместе с четырнадцатью сокамерниками меня заперли в погреб, еще двоих должны были доставить из другого места. Днем к нам в погреб втолкнули семнадцатилетнюю девушку, Веру Козлову. Вся вина этой аптекарской дочки заключалась в том, что ее брат принадлежал к антибольшевистскому движению. Девушка была очень красивая, а к тому же обладала поразительно сильным характером и истовой верой. Как и нас, ее приговорили к расстрелу. Монах, оказавшийся нашим товарищем по несчастью, не выдержал, от смертельного страха на него напало что-то вроде пляски святого Витта. Как сейчас вижу: храбрая девушка сидит на нарах, обнимает трясущегося монаха и утешает, словно мать ребенка: «Ты же веруешь в Бога! После смерти нам будет так хорошо! А эта жизнь полна мерзости, сам видишь!» Она совершенно примирилась со смертью, при том что ей достаточно было лишь одного слова, чтобы выйти на свободу; при виде ее красоты комиссары изнывали от желания. Но девушка оставалась стойкой, сидела среди нас как неземное существо, как святая. Накануне вечером она вместе с монахом Невским пела трогательные песни, и вот один из комиссаров, отвратительный тип, бывший матрос, явился в погреб и, обведя взглядом нас, свои жертвы (ведь он любил проводить экзекуции собственноручно), сказал: «Вчера я слышал, как ты пела с этим монахом. Вот сейчас и споете для меня». Девушка видела наше уныние, хотела отвлечь нас и порадовать пением. Монах положил голову ей на колени, она тихонько запела, а он вторил на редкость красивым голосом. Надо сказать, что рот он при этом открывал очень широко. Комиссар прицелился ему в рот и сказал: «Видишь? Вот так я тебя и пристрелю нынче ночью. А с тобой, Вера, мы еще потолкуем с глазу на глаз».
Час проходил за часом, а за нами никто не являлся. Тревога росла с каждой минутой, вот-вот нас поведут в то жуткое место, где мы будем целиком во власти этих зверюг. Минула полночь, начало светать. В погреб вошел солдат и приказал мне следовать за ним.