355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Толстой » Собрание сочинений в десяти томах. Том 10. Публицистика » Текст книги (страница 9)
Собрание сочинений в десяти томах. Том 10. Публицистика
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:57

Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том 10. Публицистика"


Автор книги: Алексей Толстой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)

[О ПОСТАНОВЛЕНИИ ЦК РКП(б)]

Я не люблю говорить про искусство. Мне всегда приходит на ум, что о храбрости больше всего говорят трусы, а про благородство – прохвосты. Про методы искусства нельзя говорить потому, что создание каждого нового произведения и есть метод. Здесь все в движении, все неповторяемо. Важны две вещи: общая линия устремления и неуставаемое совершенствование.

Общая линия устремления вытекает из самой сущности искусства. Художник запечатлевает поток жизни, неумолимо исчезающий во времени. Запечатление – основа культуры, как память – основа разума.

Поток жизни складывается из множества явлений. Художник должен обобщить их и оживотворить. В этом отличие искусства от фотографии. В момент творчества процессы обобщения и оживотворения происходят одновременно, но это строго различные процессы.

Художник впитывает в себя явления, – сквозь глаза, уши, кожу вливается в него окружающая жизнь и оставляет в нем след, как птица, пробежавшая по песку. Чем шире раскрыты чувства, чем меньше задерживающих моментов (например, предвзятой идеи), тем полнее восприятие и глубже обобщение. Здесь в особенности важна общая линия устремления, – угол зрения, воля к наблюдению, опыт. Процесс обобщения, то есть суммирования наблюденных явлений, происходит в подавляющем большинстве бессознательно. Это как бы подготовка перед моментом творчества. Это наиболее трудная и важная часть в общей работе художника. Здесь он растворен в потоке жизни, в коллективе, он – соучастник.

Когда наступает самый момент творчества, следы пережитых явлений кристаллизуются, как соль в тарелке. Процесс творчества происходит под могучим и стремительным действием силы, близкой к половой энергии. Вернее, это трансформированная половая энергия. К ней близки все творческие эмоции: мечтательность, одержимость, волевое устремление, жажда прикосновения, радость обладания, счастье сотворения. Это процесс глубоко личный, индивидуальный, своевольный. Но он составляет лишь часть общего процесса (наблюдения, собирания, переживания, обобщения), – всей затраты энергии, нужной для создания художественной ценности.

Понятно, что когда в XIX веке победоносная буржуазия предъявила права собственности на личность, художественное творчество стало характеризоваться именно этим индивидуальным процессом. Степень индивидуальности казалась мерилом искусства. Гипертрофия личности привела к эстетизму Гюисманса, Роденбаха и Уайльда и кончилась заумным языком.

На самом деле участие личности в создании художественной ценности не так велико, как это принято было думать. Дело будущего – оценить с научной точностью это участие. Но пока можно сказать, что в первом из названных мною процессов, то есть в наблюдении и суммировании явлений, индивидуальность, утвержденная личность скорее тормозит, чем помогает. Так наиболее яркие и художественные восприятия бывают в детстве, когда личность еще не утверждена и ребенок весь еще растворен среди явлений жизни. Так ко времени болезненной гипертрофии личности в искусстве (начало XX века) относится всеобщее измельчание искусства.

В отдалении истории личность художника исчезает, остается эпоха, включенная, как в кристалле, в его произведении. Художник становится неотделим от его эпохи.

Современным художникам предъявлено огромное требование – создать пролетарскую литературу, или, иными словами, включить в кристаллы искусства поток современности. Искусство массам – это общая формула того, что неминуемо должно произойти. Поток жизни ворвался в преддверие нового мира. Буржуазная цивилизация гибнет, как Атлантида.

Но идея всегда опережает исполнение. За восемь лет революции еще не создано пролетарского искусства. По этому поводу много было изломано перьев и много сказано кинжальных слов. Художников обвиняли в тайных пристрастиях к буржуазности, в нежелании понимать, что революция совершилась и возврата нет. Был поднят вопрос о личности в искусстве, одни обрушивались на личность даже там, где ее участие необходимо, другие защищали ее права на утверждение даже там, где она вредит делу. Одно время можно было опасаться, что восторжествует формула: "Если зайца бить, он может спички зажигать". Это междоусобие окончилось резолюцией ЦК.

Как безусловно и неумолимо человечество пройдет через революцию пролетариата, так литература неотвратимо будет приближаться к массам. Но это процесс долгий и сложный. Здесь весь секрет в том художественном процессе, который я назвал первым, – в наблюдении и обобщении. Здесь зайцу битьем не поможешь. Художник должен стать органическим соучастником новой жизни.

На нас, русских писателей, падает особая ответственность.

Мы – первые.

Как Колумбы на утлых каравеллах, мы устремляемся по неизведанному морю к новой земле.

За нами пойдут океанские корабли.

Из пролетариата выйдут великие художники.

Но путь будет проложен нами.


ДОСТИЖЕНИЯ В ЛИТЕРАТУРЕ
С ОКТЯБРЯ 17 г. ПО ОКТЯБРЬ 25 г.

Итоги подводить еще рано. Литература вся еще в начале поступательного движения. Но кое-какие начертания уже намечаются.

Когда схлынул поток скороспелых революционных рассказов, наметилось два основных пути: урбанический (городской), стремящийся к художественному оформлению рабочего класса, и деревенский, бытоописательный.

Опыт прошлого слишком велик, чтобы вновь повторять истины: жест рождает слово, слово – форму (стиль), форма предопределяет содержание. Задача писателя, заряженного определенным идеологическим содержанием, найти первооснову художественного произведения, то есть верный жест.

Вот этого как раз и нет за немногими исключениями в современной урбанической литературе: она идет не от жеста, вернее, жест взят не тот, не верный. И отсюда – неверный язык, стиль, чуждый пролетарскому читателю, сухая оголенность идеологии, общая надуманность всего произведения.

Недавно прочел деловое описание мастерской на заводе; оно начинается фразой: "Розовые пальцы рассвета обшаривали звонкую тишину токарной мастерской" и т. д. Откуда это? – подумалось мне. И вспомнил: "Фиолетовые руки на эмалевой стене полусонно чертят звуки в звонко звучной тишине" (Брюсов, девяностые годы).

Как это ни дико, – беллетристика заимствует язык у поэзии, да еще беллетристика с устремлением городским, производственным. Это все равно, как бы топить печь пламенными стихами Верхарна: – можно, но не следует.

Вместо сжатого, делового, активного, умного, живого языка, – каким он должен быть у современности, – берется орудие, не подходящее для производства. Стальной вал хотят обтачивать не резцом, а розой.

Лучше обстоит дело с деревенской литературой. Там есть такие мастера, как Пришвин, Шишков, Чапыгин, Соколов-Микитов. Очертания быта рельефнее и проще, чем в городе; заметнее контрасты и границы между новым и старым бытом; язык богаче, и нет оторванности между предметом и его словом.

Читатель в нашей крестьянской стране – пока что еще город. Деревня еще не читает художественной прозы. Деревенская литература пишется для города, и отсюда преобладание в ней описательной формы, ознакомительной. Деревенского романа еще нет. Он появится, когда появится коренной деревенский читатель литературы.

Два слова о революционной литературе. Невозможен более, непереносим какой-то – прочно установившийся – патологически половой подход к Революции, – "нутряной". Сокровищ Революции нельзя более разворовывать... Теплушки, вши, самогон, судорожное курение папирос, бабы, матерщина и прочее, и прочее, – все это было. Но это еще не революция. Это явления на ее поверхности, как багровые пятна и вздутые жилы на лице разгневанного человека.

Было бы плохо для писателя, если бы он стал описывать только красные пятна и вздутые жилы и стал бы уверять, что это и есть вся сущность разгневанного человека. А между тем, – увы, – это очень часто делается. Революцию одним "нутром" не понять и не охватить. Время начать изучать Революцию, – художнику стать историком и мыслителем. Задача огромная, что и говорить, на ней много народа сорвется, быть может, – но другой задачи у нас и быть не может, когда перед глазами, перед лицом – громада Революции, застилающая небо.

Отдельно, как на образцовые примеры художественной прозы, могу указать на фельетоны Ларисы Рейснер и Зинаиды Рихтер (о Китае).


ПИСАТЕЛЬ – КРИТИК – ЧИТАТЕЛЬ

Есть люди, которые отрицают значение и смысл критики. В этом есть доля истины, потому что критика часто становится между писателем и читателем и уничтожает ту непосредственную связь восприятия искусства, которая есть самое ценное в искусстве. Писатель от читателя должен быть только на расстоянии руки, держащей книжку. Но критика существует и будет существовать. Будем искать в ней не вреда, но пользы.

Аппарат искусства состоит из трех данностей. Первое: писатель воспринимает впечатления от окружающей жизни; они собираются, как в фокусе, в его сознании. Из тысячи разбросанных частей создается целое. Из тысячи отдельных черт, увиденных среди людей, слагается тип. Из тысячи воль, которые он воспринял, бродя среди жизни, слагается одна воля. Это есть восприятие материала. Второе: писатель превращает воспринятые эмоции, факты и мысли в материю искусства. Третье: продукт творчества возвращается обратно в ту среду, откуда оно было извлечено, то есть к читателю.

Что же делает критика и что должна она делать в этом процессе?

Критика мешает непосредственности наблюдения; каждый видит по-своему, и это есть самое ценное – увидеть, – острый глаз. Критика указывает: смотри не так, а эдак. И виденья не получается. Это вредная задача критики.

Критика вмешивается в интимнейшие законы творчества, подсовывает свои рецепты, рекомендует свои теории. Это вредная задача критики (пироги начинает печь сапожник).

Критика вмешивается в восприятие читателем искусства. Сколько примеров, когда большой художник был затравлен и не воспринят. Сколько примеров, когда бездарность возводилась в гении. Все это вредная деятельность критики.

Какова ее истинная роль?

В подавляющем случае человек, берущий на себя смелость написать и напечатать роман, стихи, театр и т. п., не имеет достаточного багажа: ни развития, ни умения обобщать, ни опыта жизни. Это понятно: пыл творчества появляется на заре жизни. Часто молодой писатель – это только талантливый аппарат.

То же и о читателе. Воспринимать искусство, может быть, столь же трудно, как и творить его. И опять самый яростный читатель – молодой, начинающий путь жизни.

Вот важная и нужная задача критики: быть школой для читателя и писателя, быть университетом, энциклопедией, повышать культурный уровень того и другого.

На Западе критика давно отказалась от этих задач. Там критика на службе у издателя, у антрепренера, у портного, у фабриканта произведений роскоши. Там критика "делает сезон".

У нас иной путь и иные задачи. Поднявшаяся вокруг темы "писатель критик – читатель" дискуссия показывает, насколько сейчас важна и остра задача критики. Разрешение ее только одно: критика поднимает культуру и писателя и читателя.

О соотношении писателя и читателя я писал в предисловии к моей книге "Союз пяти". Статья эта была также напечатана в "Жизни искусства".


АНГЛИЧАНЕ, КОГДА ОНИ ЛЮБЕЗНЫ

В тот год, когда после отхода из Польши русские войска снова были брошены в наступление на обледенелые высоты Эрзерума, когда правительство и либеральная русская печать в сотый раз заявили о своей верности союзникам и готовности драться до последней капли мужицкой крови, когда под Ипром немцы выпустили хлор и пропахали весь английский фронт тяжелыми снарядами, – тогда англичане стали говорить, что, в сущности, всегда любили русский народ и восхищались им и что русская душа – это особенная душа, загадочная и мистическая, и англичанам именно этой души и не хватало для полноты бытия.

В то время русскому патриотизму, – у которого одно крылышко было подбито на фронте, другое – в Царском Селе, – хороша была и такая подачка. А тут еще похвалил не кто-нибудь, а сама Англия. Патриоты обрадовались ужасно. И от ужасной радости, когда человек не знает, что ему еще выкинуть, – ударились в мистику.

Оказалось, – по их словам, – что русский крестьянин со своей загадочной душой является как бы женской частью европейской цивилизации: призван к восприятию семени европейской цивилизации, и что он это сознает (метафизически) слепым женственным инстинктом и потому слепо и беззаветно будет умирать в боях за свое мужское начало, то есть за союзников.

Подведено было ловко, философски. Сейчас немного странно писать эти слова, а тогда их с упоением повторяли в доброкачественных редакциях, в либеральном дыму, в изящных гостиных, на шумных банкетах, где будущие члены Временного правительства хлопали об пол бокалы с шампанским.

Англичане ответили на энтузиазм энтузиазмом. Шесть русских журналистов и писателей были командированы редакциями в Англию посмотреть на жар английских чувств. В пути и во все время пребывания гостям были предоставлены восхитительные удобства (бесплатно), – чтобы было чем помянуть гостеприимство.

В промежутки между осмотрами военных заводов, флота и фронта устраивались для гостей банкеты с министрами и с членами королевского дома (с теми, которые любили крепкие напитки). На одном таком банкете герцог Девонширский, – про которого гостям сообщили, что у него "лицо Старой Англии", а лицо у него было багровое от постоянного употребления портвейна (напиток хорошего тона), с большим носом и усами, закрывающими рот, сказал гостям спич: "Черт возьми! Я хорошо не понимаю, зачем вы сюда, собственно говоря, приехали, но, видимо, вы – теплые ребята, – давайте выпьем..." (За столом громкий и добродушный хохот, переходящий почти в умиление.)

Это был стиль грубоватого добродушия, так сказать – морской, соленый... (душа Старой Англии). Этого стиля держались почти все, кому требовалось производить впечатление на гостей. Только и видно было добродушнейших, – почти что придурковатых, – людей-рубах. Ты, мол, да я, мол, англичанин да русский, – давай, парень, выпьем...

Даже сэр Эдуард Грей (на другом банкете), задававший тон всей политике, прикинувшись простачком, похохатывал. Когда его спросили (я его спросил): много ли он путешествовал? – он посмотрел на меня детскими глазами:

– Я никогда не был на континенте. (То есть он хотел сказать – в Европе.)

– Почему?

– А я боюсь, что украдут мой багаж.

Другого стиля гостям не показывали. При них неотлучно находились рубахи-парни, офицеры, по всей вероятности, из контрразведки. Они возили гостей и по театрам, и по выставкам, и в кабаки. Ночью Лондон погружался во мрак (из-за цеппелинов). Молчаливая, невидимая толпа шла по тротуарам. Только слышались свистки, вызывающие автомобили. Да время от времени в толпе вспыхивал и сейчас же гас фонарик полисмена, следящего за нравственностью. Белый свет фонарика падал на лицо женщины. Она шарахалась, пропадала в темноте. Рубахи-парни предупреждали: "Не ходите ночью по улицам, не стоит смешиваться со всяким сбродом".

В подтверждение горячего интереса к русской душе в Лондоне наспех устроили русскую выставку. Помещалась она на Пиккадилли. Через улицу протянута лента: "Русская выставка". У входа небольшая корректная афиша. Узкая лестница ведет глубоко в подвальное помещение. Там перед дверями на выставку стояли два человека: один – унылый, худой блондин, другой жирненький, веселый, курчавый. На обоих надеты красные черкески с кинжалами, на голове – высокие боярские шапки из кошачьего меха с большими медными восьмиконечными крестами. Это – русские крестьяне. Так сказать, символ креста и меча. Представители загадочного народа. Далее в сводчатом зале за прилавками сидели в голубых кокошниках старые англичанки из разных благотворительных комитетов. Они продавали изделия русского национального гения – какие-то ржавые замки, крестики, деревянные игрушки, тряпичные куклы. Все это было наспех изготовлено в нищих кварталах Лондона. Здесь же, между прочим, пристроилось несколько блестящих витрин, – обуви, косметики, белья. Но это – между прочим, бочком.

В глубине зала были устроены "уголки России", этой загадочной страны, по которой отныне тосковала английская душа. Вот что-то вроде огромного комода с железной трубой, стол, лавка, на стене – образа. На комоде лежит опять-таки в черкеске с патронами старик из папье-маше, в лаптях, у комода – лопата и глиняный горшок. Все вместе изображают русскую избу того самого русского крестьянина, который с восторгом готов умереть за английскую цивилизацию.

А вот – нацменьшинства: на стене намалеван пригорок с мельницей. На полу брошена охапка соломы и сидят две куклы – украинка и казак, одетые до крайности странно, видимо, из гардеробной дягилевского балета. Подпись: "Жнитво в Малороссии". Вот елка в клочьях ваты и кукла в кафтане с откидными рукавами, обшитыми перьями, – целится из двустволки в чучело медведя. Это – Польша. Вот нарисовано море, льдина и эскимос в лодке с гарпуном. Это – предвкушение будущего архангельского фронта. Вот, наконец, зверства немцев в оккупированной Польше: намалеван пожар, немецкая зверская рожа в каске, на полу сломанное колесо и два чучела в лапсердаках, с пейсами, в руках – узлы. Выпучены стеклянные глаза, разинуты рты.

Таков уголок России. Как видите, ничего не забыто. И нищета, и средневековая экзотика. На стене – карта России. Смотри и делай выводы, премудрый сын Альбиона: перед тобой шестая часть земного шара, дикий и нищий народ, занятия: земледелие времен каменного века, охота и кустарный промысел. Ну, чем не место для колонии, когда победоносно окончится война, когда Россия растрясет последние деньжонки и вконец обессилеет. Словом, по скудоумию ли, или с тайным умыслом, но ловко было подстроено на выставке.

Король пожелал видеть подданных своего кузена, представителей русского народа (шестерых журналистов), и передать им свои симпатии и выражение надежд на будущую вечную дружбу между двумя великими народами. Предстоял момент исторической важности.

Рубахи-парни засуетились. "Хотя, – говорили они, – наш король как личность не является какой-нибудь особенно замечательной личностью, например, он приехал на фронт и во время парада упал с лошади, что некоторые мало воспитанные джентельмены приписали действию спиртных напитков, или он не блещет остроумием, как его покойный отец Эдуард, и не стоит во главе мужских мод законодателем... (Вы, например, помните, как Эдуард подвернул брюки во время дождя, и после того весь мир стал шить себе брюки с подвернутыми концами... А галстуки короля Эдуарда! А знаменитая расстегнутая пуговица внизу жилета!)... Словом, наш король тихий человек, но король – это герб Англии, это символ и честь Англии, идея незыблемости общественного порядка".

"Поэтому вам (шестерым журналистам) нужно приобрести атласные цилиндры и представляться в визитках, при черных галстуках и в перчатках, которые должны отнюдь не быть надетыми на руки, но лежать в левом кармане брюк (в полоску, при башмаках – верх желтой кожи, головка лакированная)".

В одиннадцать часов утра журналисты появились в вестибюле Букингемского дворца. Ливрейный лакей саженного роста отобрал у них новые цилиндры и перчатки, положил их на стол, а снятые пальто бросил на цилиндры, считая (с цинизмом), что цилиндры уже сыграли свою роль.

В огромном холодноватом зале, где ноги утопали в малиновом ковре и где за большими окнами, опускающимися до самого пола, расстилалась снежная поляна с зеленеющей кое-где травой и проступали в глубине сквозь туман унылые очертания деревьев, – в этой пустынной приемной представителей загадочного народа встретил министр двора.

Это был человек с седыми усами, грустный на вид, в черном сюртуке. Он говорил вполголоса, так как была война и веселиться и прыгать было просто неприлично. Он бегло осмотрел, все ли в порядке у гостей, и направился к высоким дверям, с боков которых стояли два таких же высоких лакея в зеленых ливреях. Двери раскрылись, и журналисты гуськом вошли в королевский кабинет. Министр двора очень ловко, не толкаясь и даже не указывая, но так, как будто это само собой вышло, выстроил представителей наискосок по кабинету, в линеечку. Затем став на левом фланге, слегка покрутил монокль на шнурке. На стенах висели портреты русских царей и цариц, английских королей и королев, австрийских императоров и императриц, а также картины, изображавшие сражения. Электричества, несмотря на туман за окном, не зажигали, видимо, все оттого же, что по случаю войны нечего распрыгиваться с электричеством.

Незаметно вошел маленький человек, причесанный на прямой пробор. Его выпуклые, немигающие серые глаза с кровяными жилками, как стеклянные, глядели на правофлангового. Поглядели и перекатились к следующему, и так до конца, где министр двора изящно склонился. Маленький человек неожиданно вдруг густо кашлянул. Это был король. Та же бородка, те же усы серпом, что у Николая, но лицо другое – меньше, маленькое, покрытое сеточкой кровяных жилок. Лицо человека, который, видно, хлебнул беспокойства, но держится, разве что в сумерки уйдет к себе, один, – сидит, покашливает в пустом кабинете. Герб, символ, – не легко.

Король был одет в черный поношенный сюртук, в теплые брюки, под которыми как-то не чувствовалось ног, в поношенные штиблеты (верх желтый, головка лакированная).

Кашлянув, он снова принялся глядеть на правофлангового и заговорил глуховатым голосом:

– Я рад приветствовать вас, мистер такой-то, и вас, мистер какой-то... (Всех помянул...) Надеюсь, что гостеприимство, которое вы встретили, соответствует нашим чувствам. Теперь война, но бог хранит наше оружие. С помощью бога общими усилиями мы победим. Право, справедливость и нравственность восторжествуют. Передайте вашим соотечественникам, что Англия никогда не забудет тех жертв, которые Россия принесла в эту войну.

Затем король быстро подал руку с правого фланга каждому, министр опять склонился, и король бодро вышел. Историческое мгновение было окончено и запечатлено в душах. Каждый твердо верил в королевское слово о том, что Англия не забудет о принесенных ей в жертву семи с половиной миллионах русских мужиков.

Вот огромный, с железными фермами под потолком, зал спортивного клуба. Шипят дуговые фонари. Места – амфитеатром. Народу много, преобладают солидные бритые джентельмены, в драповых пальто, в котелках. Курят толстые клубские сигары. Лакеи разносят виски.

Посреди амфитеатра внизу – помост для бокса. Там прыгают двое, хлопают по мордам, но на них не смотрят Сегодня встреча на приз 175 фунтов двух чемпионов – Гарлея и Джипа.

Наконец вот они. Легко отогнув веревку, на помост плавным прыжком вскочил красивый, стройный, сухой юноша, бросил мохнатый халат. Это был Гарлей, любимец лондонской публики. Его противник, Джип, большеротый блондин, мало кому известный, влез неуклюже; поглядев на толпу, нахмурился. У него были толстые локти и коленки.

"Пятнадцать фунтов за Гарлея"... "Держу"... "Двадцать пять фунтов за Гарлея"... "Держу", – послышались голоса. Бойцам надели перчатки. Тренеры спрыгнули вниз и прильнули лицами к краю помоста. Ожидая сигнала, бойцы стояли в углах, положив руки на веревки. Толпа оживилась. Повсюду поднимались руки с растопыренными пальцами по числу фунтов. Несколько человек, вскочив на скамейки, кричали через весь зал другим, стоящим. Набивали цену.

Раздался короткий свист. Бойцы сошлись, легко отскочили и начали похаживать, кружиться друг около друга танцующими движениями. Зал затих. Жужжали дуговые фонари. Гарлей прыгнул, и несоразмерно большой кожаный кулак его въехал Джипу в лицо. Кое-где на скамейках удовлетворенно крякнули. Бойцы сцепились в обнимку и наминали друг другу бока. Первый круг окончен. Тренеры махали на них полотенцами. В разбитый рот Джипу кинули квасцов.

"Пятьдесят фунтов за Гарлея! Кто пятьдесят фунтов за Гарлея?"... Опять выкинутые руки, побагровевшие от крика лица. Второй круг, третий и четвертый прошли однообразно. Джип прыгал, как черт, махая кулачищами. Гарлей молотил его в глаза, в уши, в рот, под селезенку, свирепо выпятив подбородок, посапывал... "Так его, так его, Гарлей, молоти, молоти!" слышались голоса. Иногда лицо Джипа сплошь заливалось кровью. В крови белые трусики. Один глаз у него вспух, закрылся. Понемногу лицо превращалось в сырой бифштекс. "Молодец, Гарлей, лупи, малютка!"

Состязание должно было окончиться, разумеется, нокаутом, то есть ударом, после которого противник терял сознание (а иногда и жизнь). Один из таких ударов – двойной: левой рукой снизу в подбородок, правой – сбоку в челюсть; от этого происходит сотрясение мозжечка, челюсть соскакивает с мосолков, зубы вылетают, и счастливцы забирают денежки у букмекеров. К такому удару и готовился Гарлей. Он работал уверенно, сухо, как машина, был сух, только на спине его, на двигающихся лопатках все сильнее разливались красные пятна.

– Ого! – стали поговаривать на скамьях. – Эти пятна начинают мне не нравиться. Теплота должна иметь выход из тела. Лучше кровь.

Джип не жалел крови. Лез на кулаки. Но как Гарлей ни старался въехать ему двойным ударом, – Джип летел кубарем, вскакивал весь в кровище (вместо лица у него было теперь одно вспухшее место с дыркой), размахивал кулаками, снова падал на колени, но от нокаута увертывался. В конце девятого круга его едва сволокли в угол помоста. Облили квасцами, отмассировали.

А в зале фунты росли, лица багровели, густым дымом сигар заволакивались фонари. Весь десятый круг Джип только подставлял лопатки. Морду не давал. "Отдыхает", – с ненавистью прохрипел кто-то из зрителей. А у Гарлея разливались пятна по спине. "Гарлей, подставь нос, кровь, кровь выпусти..." – "Тише. Не мешайте работать..." – "Алло! Семьдесят фунтов за Джипа..." Много голов с возмущением обернулись на этот голос.

И на двенадцатом круге Джип снова начал попрыгивать, как будто освоился с одной дыркой, заменявшей ему на лице все остальное, и неожиданно въехал Гарлею в зубы так, что у того мотнулась голова. "Ого! Браво, Джип!"

С плотно сжатым ртом, вытянув шею, Гарлей ходил вокруг противника, обдумывая удар, весь напряженный, как кошка. Вдруг бросившись всем телом вперед, нанес молниеносный двойной удар... И промахнулся. Весь зал глухо вздохнул. Голос: "Стыдно, Гарлей!" Тогда Гарлей, видимо, потерял самообладание и принялся колотить куда ни попало. Джип пятился, увертывался. До конца круга осталась секунда, распорядитель со свистком во рту уже поднял руку. И тогда неожиданно Джип повернулся волчком на одной ноге, выбросился так, что тело его оказалось на прямой линии рук, и раздались два глухих коротких удара. Гарлей опрокинулся, взмахнул руками, упал на спину, поднял колено и застыл... Стали считать: "Раз, два, три... Десять". Гарлей лежал не шевелясь, без кровинки в лице... Голос: "Убит?.." Другой: "Похоже..."

Гарлея подняли, понесли, голова его беспомощно висела. А Джип все еще стоял, крепко держась за веревку барьера. О нем точно забыли. Еще бы, три четверти зала осталось в дураках. Кто-то бросил ему халат, и он неловко полез вниз.

– А кто такой этот Джип? О нем совсем не было слышно.

– Да так, – какой-то рабочий из предместья.

Рубахи-парни привезли гостей в палату депутатов.

При входе их попросили расписаться гусиным пером в древней книге, окованной медью. После этого они долго шли по готическим коридорам, до потолка уставленным книжными шкафами. Провожавший их член палаты, в цилиндре, так как члены верхней палаты заседают с покрытой головой (привилегия), остановился у одного из огромных окон и, подняв брови, значительным жестом указал на паркет:

– На этом месте стоял лицом к народу король Карл I, принужденный выслушать свой смертный приговор, подписанный Кромвелем.

Вот палата лордов. Высокий зал с готическими сводами и стрельчатыми окнами, отделанный темным дубом. Кое-где на скамьях красного сафьяна дремлют лорды. В цилиндрах, сдвинутых на затылок, беседуют вполголоса. Сидит, положив руки в кружевных рукавах на колени, бритый и важный архиепископ. В глубине зала под малиновыми балдахинами – пустые троны короля и королевы. На трибуне, вернее – у длинного стола, какой-то джентельмен в пиджачке читает доклад. Он уже читает шестой час подряд скучнейшим голосом. Немудрено, что лордов мало на скамьях, – лорды дремлют.

Внизу, посреди пустого места зала, лицом к докладчику сидит на продолговатом сафьяновом ящике страшно худой старик в белом парике из шелка, падающем ему двумя волнами на грудь. На плечах его пурпуровая мантия. Он неподвижен, как статуя в паноптикуме, и похож на мумию. Это лорд-канцлер, председатель палаты. Позади него на столе лежат золотой жезл и свиток хартии вольностей (дворянства).

Сам он сидит на мешке с шерстью. Этот красный мешок считается его приходом, его владениями. Покуда он сидит на мешке, – один господь бог может стащить его с этого места. Разумеется, теперь это лишь высшая привилегия – сидеть на мешке с шерстью (некоторые из лордов также имеют эту привилегию). Шикарно, что и говорить!

Но если покопаться в истории, то скромный мешок с шерстью начнет увеличиваться в размерах, превращаться в немалую земельку, в целый уезд, в графство с великолепным замком, с разрушенными фермами и полями, запущенными под луга для тонкорунных овец. И привилегия сидеть на мешке с шерстью окажется привилегией гнать по шеям мужиков со своей земли и разводить овец, торговать шерстью.

Вот нижняя палата. Зал еще больше, – черный дуб, скамьи черной кожи. Здесь уже сидят буржуа, капиталисты, промышленники. Зал битком набит. На трибуне – небольшой полный человек с красным от напряжения бритым лицом и седыми волосами. Это – Асквит.

– Мы не вложим шпаги в ножны, покуда Германия не будет уничтожена, раздавлена...

– Хир, хир, хир! – несется по скамьям одобрение.

Но тут происходит то, что в кинотехнике называется "наплывом". Мои воспоминания мешаются, происходит сдвиг. Облачко находит на неумолимого Асквита... И снова яснее... Тот же мрачный зал со стрельчатыми окнами, те же лица на черных скамьях... Но на трибуне вместо Асквита другое лицо, худое, хищное, неумолимое...

– Мы не вложим шпаги в ножны, покуда Советская Россия...

– Хир, хир, хир! – несется по скамьям.

Ну, и что же, на это можно ответить, вежливо, разумеется, по-парламентски, как и полагается разговаривать с просвещенными мореплавателями:

– Джентельмены, позвольте вас поздравить со взятием революционными войсками Сватоу!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю