Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том 10. Публицистика"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)
Одной колбасы вареной в городке выходит ежедневно сто пудов да восемнадцать тысяч французских булок. Из-за Жоржа Бормана постоянные неприятности – не хватает.
На пароходике переезжаете на левую сторону. Два часа ночи. На берегу горит костер, ветер прибивает огонь к земле. Трутся бортами лодки. По пояс в черной летящей воде стоят рыбаки в ушастых шапках и сачками ловят сигов. У огня двое сушат варежки.
– ...Я его тащу, а сачка нет. Не то губа у него изодралась, не то он так как-то исхитрился, и торжественно мой сазан уходит в воду... Я торжественно снимаю портки, и – за ним...
– ...Беда с этой плотиной. Не идет сиг в пороги, хоть ты что... Оробел...
– ...Да, сиг – рыба осторожная... Нагородили тут чертовины. Разве он пойдет...
Поднимаетесь наверх по обледенелым тропкам. Во всю черную ночь горят огни Волховстроя.
Глядишь и думаешь: это – огни того, что идет. Россия начала строить. Слова облеклись в плоть. Бури, страдания, пафос, гнев, бедствия прошедших лет, вот, загорелись первыми вещественными огнями Строительства. Так-то так. А на Волховстрое тревога: а что, если урежут кредиты, а что, если так урежут, что работа станет и весенними льдами снесет и раскидает недостроенную плотину?
Если представить, что такая точка зрения возможна, – то лучше сегодня же всем строителям взойти вон на те белеющие переплеты лесов, и – вниз головой в черный Волхов.
Вот старик-то обрадуется.
Да и сига копченого будет больше в Питере.
О ЧИТАТЕЛЕ
(В виде предисловия)
Вас, писателя, выбросило на необитаемый остров. Вы, предположим, уверены, что до конца дней не увидите человеческого существа и то, что вы оставите миру, никогда не увидит света.
Стали бы вы писать романы, драмы, стихи?
Конечно, – нет.
Ваши переживания, ваши волнения, мысли претворялись бы в напряженное молчание. Если бы у вас был темперамент Пушкина, он взорвал бы вас. Вы тосковали бы по собеседнику, сопереживателю, – второму полюсу, необходимому для возникновения магнитного поля, тех, еще таинственных, токов, которые появляются между оратором и толпой, между сценой и зрительным залом, между поэтом и его слушателями.
Предположим, на острове появился бы Пятница или просто говорящий попугай, а вы, поэт, – сочинили бы на людоедском языке людоедскую песенку и еще что-нибудь экзотическое для попугая. Это тоже несомненно. Художник заряжен лишь однополой силой. Для потока творчества нужен второй полюс, вниматель, сопереживатель: круг читателей, класс, народ, человечество.
Из своего писательского опыта я знаю, что напряжение и качество той вещи, которую я пишу, зависят от моего первоначального заданного представления о читателе.
Ч и т а т е л ь к а к н е к о е о б щ е е с у щ е с т в о, п о с т и г а е м о е м о и м в о о б р а ж е н и е м, о п ы т о м и з н а н и е м, в о з н и к а е т о д н о в р е м е н н о с т е м о й м о е г о п р о и з в е д е н и я.
Нельзя представить себе презираемого читателя. Он должен быть близок и любим. Густав Флобер был в отчаянии от современников. Его письма наполнены мукой этого чувства. Он писал для избранных друзей или для будущих поколений. Это наложило на него отпечаток изысканности, пренебрежительной величавости и меланхолии.
Характер читателя и отношение к нему решают форму и удельный вес творчества художника. Ч и т а т е л ь – с о с т а в н а я ч а с т ь и с к у с с т в а.
Читатель в представлении художника может быть конкретным и персональным: это – читающая публика данного сезона. Сотворчество с таким натуральным читателем дает низшую форму искусства – злободневный натурализм.
Читатель в представлении художника может быть и д е а л ь н ы м, у м о з р и т е л ь н ы м: это – класс, народ, человечество со всеми особенностями времени, задач, борьбы, национальности и пр.
Общение с таким призраком, возникшим в воображении художника, рождает искусство высшего порядка: от героической трагедии до бурь романтизма и монументов реализма.
В е л и ч и н а и с к у с с т в а п р о п о р ц и о н а л ь н а в м е с т и м о с т и х у д о ж е с т в е н н о г о д у х а, г д е в о з н и к а е т э т о т п р и з р а к.
Утверждение, будто искусство возможно только для самого себя, противоестественная ложь.
Я вспоминаю, какое место лет десять тому назад в литературной жизни занимал читатель.
Читатель – это был тот, кто покупал книги.
Читатель – это бульон, в котором можно было развести любую культуру литературных микробов.
Читатель – стадо, которое с октября в столице обрабатывали литературным сезоном.
Веселое время был петербургский сезон.
Начинался он спорами за единственную, подлинную художественность того или иного литературного направления.
Страсти разгорались. Критика пожирала без остатка очередного, попавшего впросак, писателя. К рождеству обычно рождался новый гений. Вокруг него поднимались вихрь, ссоры, свалка, летела шерсть клоками.
Рычал львом знаменитый критик. Другой знаменитый критик рвал в клочки беллетриста. Щелкали зубами изо всех газетных подвалов. Пороли друг друга перьями.
В грозовой атмосфере модные писатели писали шедевры, швыряли их в общую свалку. Каждый хотел написать неслыханное, по-особенному.
Шумели ротационные машины. Шумно торговали книжные лавки. Девицы бросались с четвертых этажей, начитавшись модных романов. Молодые люди принципиально отдавались извращениям. Выпивалось море вина и крепкого чая. Публика ломилась в рестораны, где можно было поглядеть на писателей. Колесом шел литературный сезон.
Иные, желая прославиться, мазали лицо углем, одевались чучелой и в публичном месте ругали публику сволочью. Это тоже называлось литературой.
Читатель веселился, на писателя поплевывал. Писатель веселился, на читателя поплевывал.
Разумеется, не в этом одном была литература. Серьезная литература сердито отгораживалась от шума заветными бровями Льва Толстого. Художники силились проникнуть за вековую стену – из жизни праздной и призрачной – в подлинное бытие России.
Но тут обнаруживался кризис читателя. Он был загадкой... "Он", разумеется, был не тот, кто ходил в рестораны смотреть, как писатели едят столовое стекло. "Он" был и не тот уже, кто, как священные тексты, читал толстые журналы.
Думаю, не было бы ошибкой сказать, что последний из дореволюционных писателей – Чехов – знал, презрительно любил и носил в себе своего читателя.
"...Когда этот либерал, пообедав без сюртука, шел к себе в спальню, и я увидел на его спине помочи, то так было понятно, что этот либерал обыватель, безнадежный мещанин..."
После революции 1905 года лицо читателя сделалось зыбким, совсем расплывчатым. Приходится его начисто выдумывать.
Так Леонид Андреев придумал себе читателя – крайне нервное, мистически-мрачное существо с расширенными зрачками. Он, Андреев, шептал ему на ухо страхи и страсти.
Так Иван Бунин представлял себе русского читателя брезгливым, разочарованным скептиком (из разорившихся помещиков), злобно ненавидящим расейские грязи и будни.
Писатели помельче недолго держались за суровые брови Льва Толстого. Все шумнее становился город, сильнее заманивал пленительными туманами, все выше огораживался от жизни стенами Фата-Морганы.
Махнули рукой: все равно ничего за стенами не увидишь, Лев Толстой написал Каратаева, на этом и успокоился: там, за стеной, все – Каратаевы.
Сразу стало легко. В конце концов не Каратаевы же книжки читают.
– Извозчик, скажи-ка, братец мой, читал ты Метерлинка?
– Чего?
Какой же это читатель! Народники и те на нем зубы сломали. А вот одна барышня спрашивает – жить ей или отравиться?
Вот это – читатель! Тут вопросы поставлены остро.
"Милая барышня, расточайте, расточайте жизнь, она пуста".
Шумел, гремел литературный сезон. А у черты уже стояли война и революция, глядели в лицо кровавыми огненными глазами.
Десятый год республики. Налицо молодые писатели, критики, издательства, журналы, литературные школы. Залежи небывалого материала для искусства, – не залежи, а Гималаи.
И все же – продукция не отвечает спросу... Рынок требует нового романа, театр – новой пьесы. Их мало, слишком мало еще. Но зато сколько споров: в чьих руках должна быть литература – у ВАППа, у Лефа, у попутчиков? И прочее и прочее... Споры, скандалы, громовые статьи... А читатель спокойно посматривает на эти битвы, на эти группы и спрашивает настойчиво и терпеливо: "А когда же книжечку напишете? Ведь читать нечего".
Я е щ е н и р а з у н и о т к о г о н е у с л ы ш а л н и с л о в а о н о в о м ч и т а т е л е. Н о в ы й, н е в е д о м ы й ч и т а т е л ь д е с я т о г о г о д а р е с п у б л и к и.
Он стоит у черты, глядит в лицо молодыми, смеющимися, жадными глазами.
Новый читатель – это тот, кто почувствовал себя хозяином Земли и Города.
Тот, кто за последнее десятилетие прожил десять жизней.
Это тот, у кого воля к жизни.
Это тот, кто разрушил старые устои и ищет новых.
Это тот, кого обманула старая культура.
Это тот, кто не знает еще никакой культуры.
Это новый, разнородный, но спаянный одной годиной революции, уверенностью в грядущем, – этот новый читатель, который не покупает книг, потому что у него нет денег, – должен появиться стомиллионноголовым призраком в новой литературе, в тайнике каждого писателя и, возникнув, сказать:
"Ты хочешь перекинуть ко мне волшебную дугу искусства,
узнай, полюби меня. Пиши
честно,
ясно,
просто,
величаво.
Искусство – это моя радость".
[О КИНО]
Современные русские фильмы, малоудовлетворительные в общем, все же имеют элемент настоящего искусства, который заложен в русском актере.
Этот элемент является самым лучшим залогом развития русской фильмы.
Недостатки же русской фильмы бесконечны.
Во-первых перегруженность психологичностью.
Во-вторых, отсутствие новых персонажей, ибо персонажи русской фильмы создались в период общей упадочности русского искусства (с 1907 года по годы войны). Непременные герои прежней русской фильмы – это изнеженный мужчина и ресторанная красавица. В свое время это имело у публики большой успех, так же как знаменитый кабацкий процесс Прасолова. Сейчас они непереносимы, в жизни их нет. Однако новые типы еще не создались, и по инерции фигурируют фильмы с Верой Холодной.
Третий недостаток – отсутствие русского кинотворчества, отсутствие авторов, которые создавали бы произведения высоких переживаний. Ведь во всяком искусстве есть два пути: один – обывательский, утверждение в искусстве низменных, обыденных, повседневных страстей, другой героический, утверждающий то, что может и должно существовать лишь в высоком напряжении страстей и чувств человека. Этого последнего-то и нет в кино, в нем царствует обывательщина.
Таким образом, новое русское кино невольно идет по пути инсценировок, забывая, что инсценировки невозможны. Нельзя сделать из романа пьесу, так же как нельзя из рыбы приготовить мороженое.
Русскому кино надо создавать специальные студии для кинодраматургов, предоставляя молодым писателям проходить курс работы кино на опыте.
Это могло бы принести большие результаты. Очень многие из них могли бы взяться за составление сценария, да не знают, с какой стороны к этому делу подойти. Теперь же сценарий пишут лица, близко стоящие к кино, но ничего общего не имеющие с литературой.
Монтаж не должен быть делом одного режиссера, сидящего у себя в кабинете, – он должен проверяться на опыте перед зрительным залом.
Из русских достижений надо утверждать у себя славные традиции актерской игры (Москвин в "Поликушке", Хмара в "Раскольникове"), а в области сюжета идти по пути создания исторических картин.
ВОЗМОЖНОСТИ КИНО
Много уже лет ведутся споры на тему – о Кино как искусстве. Много было серьезных попыток практически превратить Кино в искусство. Ставились психологические романы (инсценировки и оригинальные), искались «настроения», кинотипы, кинопоэтичность и т. д.
Но все эти тени на экране прошли как тени. Сейчас с тем же волнением читаем Пушкина и Гоголя. Мы смотрим в театре Шекспира. Но разве мы пойдем смотреть "художественную" фильму, которая шла десять лет тому назад? Это скользнуло по нашему восприятию как тень.
Все попытки притянуть Кино к словесному и изобразительному искусствам оказались неудачными, – все – с изъяном.
Так, "Война и мир" Толстого превращалась в неубедительную серию оживших иллюстраций. Андрей Болконский – в такого-то актера, изображающего в д а н н о м с л у ч а е Андрея Болконского. Наташа Ростова – в такую-то актрису и т. д. ...
Роман, иллюстрированный в Кино, – размагничивался, типы его превращались в частные случаи; поэтическое напряжение – в прозаическую иллюстрацию; писательская идея – в чистую случайность, приклеенную кинорежиссерским клеем к фильме.
Попытки создать самостоятельный кинороман оказывались еще ужаснее. Сразу же создались кинотрафареты (художник на берегу моря пишет портрет чужой жены; граф в цилиндре, в белом кашне; роковая женщина, танцующая на столе; сыщик с сильно выраженным подбородком; умирающая старуха) – и т. д.
Эти кинотрафареты волею п о ш л о с т и стали участниками какой-то одной-единственной кинопьесы, с одним-единственным сюжетом, который можно было рассказать, не ходя в кино.
Более серьезными были попытки немецкой кинематографии по созданию кинохудожественного романа. Немцы, вообще, охотники до ужасов, кошмаров и всякой патологии. Область эта весьма благодарная, так как затрагивает примитивные, ясно выраженные эмоции. Оперировать с ужасами и кошмарами настолько же легче, чем с тонкими и возвышенными эмоциями, насколько легче колотить в медный таз, чем играть на скрипке.
Немцы использовали вовсю ужасы, кошмары и патологию. Но и эта область стремительно выдыхается. Доктор Мабузо – мощный трафарет, предел. За ним уже тьма унылой пошлости.
Непрерывно Кино становится перед роковым вопросом: что же дальше, какой путь? (Это роковое с т а н о в л е н и е совершенно незнакомо в искусствах, – словесном, изобразительном и музыкальном, которые ищут новых путей в революционном порядке или в эволюционном.)
В Кино, стремящемся стать искусством, есть какая-то первоначальная невыясненность, туманность, непроявленность, – это ребенок, который только учится ходить и лепетать.
А власть его, между тем, непомерна.
За последнее время (после войны), когда кинематография в Америке стала второй по величине промышленностью, когда ежедневно на земном шаре около п о л у м и л л и а р д а человек посещают театры живых теней, – о художественных возможностях (о благодетельном, а не о растленном влиянии), вопрос о воспитательном значении Кино становится вопросом о б щ е ч е л о в е ч е с к о й в а ж н о с т и.
Ясно, что Запад и Америка, где в свободной кинематографии один закон: спрос – производство, – готовят ряд неожиданных сюрпризов, может быть, более серьезных, чем это сейчас может представиться. Я уже не говорю о том, что роман, музыка, живопись, театр, – там на пути к вырождению, угасанию (огромная роль в этом бульварной кинематографии очевидна и доказана), но за последнее время (в Германии) появилась серьезная литература о зависимости между преступностью и детективными фильмами. Зарегистрировано большое количество случаев, где обстановка и форма преступления являлись подражанием известной кинокартине.
В социальной обстановке Запада ничего нет удивительного, если Кино специфической романтикой своей насыщает смутные и озлобленные души, растлевает их, готовя к хаосу и варварству.
Там, на Западе, в обстановке разочарования, усталости и мутно-тревожного будущего Кино – о п и у м м а с с.
Дико, непонятно на свежий взгляд представить: сегодня вечером полмиллиарда человек, молча, в продолжение двух часов, глядят на полотно, где изображается вздор, сплошь неверная чепуха, мещанская романтика. Но сидят, вздыхают, опьяняются.
А между тем, какие возможности, какие перспективы, какая мощная сила скрыты в Кино.
Я не стану здесь пытаться решать вопрос, – что есть искусство как таковое.
Принадлежность того или иного явления к искусству будем определять по в о з д е й с т в и ю его на человека: если воздействие данного явления таково, что оно приводит человека в растревоженное морально, умственно и эстетически повышенное состояние, то это явление – искусство.
У каждой отрасли искусства, – у каждой из девяти муз, свои способы воздействия.
Так, искусство слова воздействует на человека воспоминанием. Архитектура – величием замысла и разумностью осуществления (идея архитектуры: дом человека – преображение природы). Музыка воздействует тем закономерным сочетанием звуковых ритмов, которые уносят слушающего в еще не наступившие мгновения, музыка предваряет время, всегда устремляется в будущее. Живопись воздействует покоем застывших форм и сочетанием цветов, дающих максимальное удовлетворение созерцанию. И т. д. и т. д.
Бывает – одна отрасль искусства берет взаймы у другой способы воздействия. Так, роман возьмет живописность, статичность. Живопись динамику музыки. Архитектура – мечтательность, воспоминание. Попытки такого заимствования ведут к разложению, декадансу.
Кино еще не чистое искусство, так как оно еще не нашло свой, одному ему принадлежащий способ воздействия. Кино должно стать искусством. В хоровод девяти муз должна войти десятая муза – Тень.
Каковы же могут быть средства кино – его художественные воздействия?
Кино – это тень человека, скользящая по полотну.
Тень изображает страдания, радость; любит, борется, умирает. Все это – забавно. Но это еще не искусство. У тени нет ни голоса, ни запаха, ни скульптурности, ни окраски.
Но, предположите, вдруг вы, – сидящий перед экраном, – заприметили у тени какое-то з н а к о м о е д в и ж е н и е. Вы насторожились: в таком-то случае всегда вы сами делаете это движение. Вы начинаете в е р и т ь тени, она повторяет при известном сочетании обстоятельств ваши движения.
Тень – ваш двойник.
Тень показывает вас самого. Но вас, – очищенного от случайности, от дробности, от неряшливости, – идеальный скелет ваших переживаний, выраженный в движениях, жестах и мимике.
Вот чудо экрана, чудо Кино: повторение, – в настоящем, прошедшем и будущем, – вашей очищенной от всего случайного жизни, которую вы рассматриваете со стороны.
Китаец, русский, американец, француз, австралиец, – каждый узнает себя в этом человеке: свои страсти, свои ошибки. Тень – это суммированный Человек.
Способ воздействия киноискусства, его орудие – это о ч и щ е н н ы й д о а б с т р а к т н о й и д е а л ь н о с т и о б щ е ч е л о в е ч е с к и й ж е с т.
Я не хочу сказать, что кинокартина должна быть абстрактна, лишена материальности. Я лишь говорю о т а й н е Кино, о той тайне, которая из рифмованных слов делает поэзию Пушкина, из семи звуковых шумов сонату Бетховена, из семи цветов – пейзаж Пуссена.
Если в картине, проходящей передо мною на полотне, как бы великолепно она ни была обставлена, сверхамерикански смонтирована, снабжена трюками и прочее, – если в этой смене человеческих теней я не примечу бесконечно верного, человеческого, моего жеста, – я останусь равнодушен.
Обычно киноактер изображает полагающиеся движения, – он играет, так сказать, а л л е г о р и ч е с к и. Собираясь убить – он крадется вдоль стены. Разбитый душевным потрясением, он шатается, хватаясь за предметы. У него умерла любимая женщина – он садится и закрывает лицо руками. Испытывая ужас, он вытаращивает глаза и т. д.
Но я, но мы, но Человек никогда этих движений не делает. Это аллегория. Мы помним ("Война и мир"), что Денис Давыдов, увидев мертвого Петю, з а л а я л. В кинофильме показали бы этот момент примерно так: лежащее тело Пети и над ним Денис Давыдов с ужасно выкаченными глазами. Это иллюстрация к тому, как Денис лает. А на самом деле, вместо всех этих частных случаев, достаточно было бы какого-то одного, скажем, движения век или жеста руки, движения очищенного от плоти, сдержанного и общечеловеческого, чтобы я понял, что Денис з а л а я л.
Есть другого рода актеры, – сознательно играющие самих себя, индивидуалисты. О них я не говорю. Такой актер-индивидуалист, возвышаясь до гениальности, становится общечеловечен.
Пример – Чаплин. В его фильмах, примитивных, часто даже скверно обставленных, весь фокус зрения на жесте Чаплина, бесконечно понятном и смешном, потому что это первоосновной жест, идеальный, жест Человека.
Итак, первая посылка: для того, чтобы Кино с т а л о и с к у с с т в о м – нужна ш к о л а к и н о а к т е р о в.
Школа, в которой бы режиссеры, художники, писатели, ученые психологи, историки и т. д. искали бы эти первоосновные, общечеловеческие жесты.
Может статься, что окажется немного, скажем, – всего семь жестов, как семь цветов солнечного спектра, как семь звуков гаммы, как семь гласных речи. Но из этих семи жестов будет порождено бесконечное количество сочетаний.
Когда будут найдены эти семь жестов, – кино преобразится в чистое искусство. Тень станет десятой музой.
Что такое жест?
Бывает жест, как движение, и з о б р а ж а ю щ е е чувство, мысль, волю. Жест – рефлекс, жест – результат переживания, перешедшего в мускульное движение.
Такой жест есть, сам по себе, уже продукт искусства, конечный результат.
Сложнейший человеческий организм повседневно рождает жесты. Волны чувств и ощущений как бы ежемгновенно кристаллизуются в жестах и замирают на них (пример: человек, убитый горем, садится, запускает пальцы в волосы, опускает морщины лица и т. д.).
Попробуйте сфотографировать этот жест или – попробуйте повторить его на сцене (что, обычно, и делают средние и плохие актеры). На фотографии, на сцене такой жест явится – и л л ю с т р а ц и е й. Я, зритель, могу даже любоваться им. Но во мне никогда не вызовет всю ту бурю ощущений, результатом которой он появился. Я лишь констатирую его существование.
В огромном большинстве случаев от этих р е з у л ь т а т н ы х жестов и происходят чудовищные трафареты театра и кино.
Есть другой породы жесты. Это жесты, п р е д ш е с т в у ю щ и е мысли и чувству, жесты первоосновные, жесты з в е р и н ы е.
Тетерев на току особенным образом распускает хвост и напыщенной походочкой похаживает близ места, где сидит самка. Я уверяю вас, что ход мыслей тетерева в эту минуту совсем не таков: "ага, распущу, мол, я хвост да гордо пройдусь, ан – тетерка и влюбится". Нет, это упадочническая психология. Тетерев распускает хвост и надувается и о т э т о г о своего жеста чувствует прилив любовной отваги.
Возьмите саблю, сильным движением вытащите ее из ножен, за жестом последует воинственная гамма ощущений.
Все жесты любви, жесты гнева, жесты самозабвенного страдания – того же первоосновного, звериного порядка.
"Я вас люблю", – и руку – на сердце: это жест результатный, изображающий. Девушка кладет руку себе на грудь (ее никто не учил этому жесту, она в первый раз это делает) и, вдруг, чувствует, что – любит. Это жест – первоосновной, звериный.
Первоосновные жесты отмыкают чувства. Они есть ключи к познанию чувственного мира.
Первый человек сначала сделал жест – потом определил его понятием.
Слово, то есть гласный звук был следствием жеста мускулов лица, быть может, рук, головы и тела.
Человеку было нужно запечатлеть жесты высшей удачи, и на палеолитических костях он изображает это чудо движения зверя и человека; движения, за которым, – он знает по опыту, – следует восторг достижения, победы и т. д.
Из жеста рождается танец, из танца – музыка.
Первоосновные жесты дремлют в нашей крови, в нашем сознании, в наших мускулах.
Вызовите этот жест, вслед за ним хлынут ощущения человека (ощущения, в свою очередь, закончатся жестом – результатом).
Первоосновной жест – отправная точка искусства. Творец искусства в процессе творчества умозрительно ищет в себе эти первоосновные жесты. Они возбуждают его, они, только они, раскрывают его взору костяную коробку человеческого черепа.
Знаю по опыту, что творец искусства может искать в себе и представлять в других жесты результатные. Это, по-видимому, чаще бывает, чем первое. Но продукт такого творчества – плачевный: ходульность, гипертрофированная психологичность и ложь, – вся ткань искусства – лжива.
Характерно такого рода творчество для времени, непосредственно примыкающего к эпохе мировой войны и революции. Общество было рафинировано, оторвано от реальности, от истории, от действительности. Пряный, бессильный, нездорово возбужденный городской человек жил в наполовину реальном мире. Его жест был – лживый, двойственный, нервно-похотливый. Неуверенный, дрябленький жест холеной руки на морозном ветру истории.
Искусство (довоенное), оторванное от жизни, от истории, от мрачной правды, стоящей уже на пороге бытия, – пользовалось городом как единственным материалом, – городским жестом как возбудителем творчества. И вот – гипертрофия "психологичности", упадочничество, ложь, ложь, – черный дым, копоть.
В современном отрицании "психологичности" – глубокая историческая и психологическая правда.
Современное (революционное) искусство, отрицая "психологичность", взамен утверждает действенность. Но здесь получается ошибка, а часто и нелепость. Возьмите современную повесть из эпохи Революции. Какая тема? Но читаешь – мелькание маленьких людей, предметов, обрывков событий, лиц и т. д. Мелькание во имя действенности, движения. Вперед, вперед, во что бы то ни стало. Люди, предметы, события – несутся кувырком, колесом – мимо, мимо...
Тоже и в Кино, – увлечение американским монтажем. Бешеная скорость теней по полотну, – даже не мазнет по губам, – сидишь и дуреешь, – куда же шибче-то?
Действенность, сюжетность, психологическая правда, простота, грандиозность, – знаки искусства нашей эпохи. Но, чтобы создать такое искусство, – нужно начать не со скорости и движения, не с торжества предмета над душевным движением, – а с первоосновного жеста. С жеста человека.
Революция содрала пестрые одежды, лживые румяна. Человека мы видели, мы видим в первоосновном его жесте. Искусству нужно найти жест революции.
Одной художественности мало для того, чтобы кинокартина была воспринята зрительным залом, чтобы язык теней не оказался немым.
Нужна экранность (то же, что в театральной пьесе сценичность), то есть та приподнятость внимания, которая заставляет зрителя быть чрезвычайно чувствительным в восприятии зримого.
На опыте театрального зрелища знаем: есть много прекрасных произведений художественного слова, никак не воспринимаемых в свете огней рампы. С другой стороны – часто пошлое и вульгарное непомерно может взволновать зрительный зал.
В чем сценичность театральной пьесы? В чем экранность киноленты?
Театральное представление слагается из трех элементов:
Авторского вымысла.
Актеров, разыгрывающих пьесу.
Зрительного зала.
Первое. Пьеса, – авторский вымысел, – коллектив призраков, руководимых единой идее-страстью. В театральном представлении эти призраки облекаются плотью, конкретизируются.
Второе. Актеры облекают призраки в плоть. Низводят пьесу с высот абстракции почти до частного случая, почти до бытового явления. В этом почти вся тайна и весь успех пьесы. Немного отвлеченнее этого "почти" – и пьеса не вполне насыщена кровью, остается холодной для зрительного зала. Немного натуралистичнее этого "почти" – и пьеса становится бессмысленным частным случаем, теряет всю свою радужную пыль искусства.
Третье. Зрительный зал. До первого поднятия занавеса это столько-то сотен человек, не имеющих ничего общего ни друг с другом, ни с потенцией идее-страсти, дремлющей в пьесе, ни с художественным волнением актеров. Это – толпа. Занавес поднимается. Толпа в зрительном зале начинает следить за ходом представления. С каждым мгновением внимание все более и более приковывается к сцене. Актеры завладевают чувствами. Действие пьесы насыщает эти чувства зала содержанием, уносит их в едином потоке идее-страсти. Каждое мгновение несколько сот сердец испытывают одни и те же волнения. Толпы уже больше нет. Это внимающий, сопереживающий коллектив. Волны чувств несутся со сцены в зал и, ответно, из зала на сцену. И вот тогда-то совершается театральное чудо: сцена и зал сливаются в одно чудовищное сердце, в котором пульсирует кровь: идее-страсть пьесы.
Такое театральное представление возможно лишь при неизменном условии: с ц е н и ч н о с т и пьесы.
Пьеса (сценичная) должна вначале заинтересовать и завлечь. Затем приоткрыть перспективу, по которой должны устремиться любопытство, волнение и переживание зрителей. Затем, угадывая нарастающее внимание зрителей, – все время о п е р е ж а т ь это внимание.
В этом опережении вся тайна сценичности. Если только отстать немножко от нарастающей страсти зрительного зала, – конец вниманию, гибель представлению, горе автору.
Последний акт сценичности в том, чтобы дать с в е р х т о г о, что ожидает в высшем своем напряжении зрительный зал. Он ожидает какого-то разрешения пьесы, – дать это разрешение и еще с в е р х того. Тогда в зрительном зале наступает полный взрыв страстей, полное освобождение.
Горе тому драматургу, который вздумает о б м а н у т ь ожидания зрительного зала. Обман во время представления – это злодейство, пощечина, зритель не прощает несбывшихся ожиданий. Обмануть зрителя столь же гнусно, как подшутить над любовью пылкой, в первый раз влюбленной девушки.
Таковы, – в самых общих чертах, – законы сценичности на театральной сцене.
Каковы же они в кино?
Думаю, те же, что и на сцене, то есть:
1) П р и в л е ч е н и е внимания завязкой.
2) П р и о т к р ы т и е перспективы, в которой должны развернуться события.
3) Непрерывное о п е р е ж е н и е возрастающего внимания зрителя.
4) Дача с в е р х максимально ожидаемого, то есть взрывание зрительного зала.
Эти законы сценичности относятся главным образом к кинорежиссеру (в театральной пьесе к автору). Кинорежиссер должен собачьим чутьем ощущать зрительный зал (предполагаемый, идеальный).