Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том 10. Публицистика"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)
["ТРИ СЕСТРЫ" В ПОСТАНОВКЕ
В. И. НЕМИРОВИЧА-ДАНЧЕНКО]
При тайном голосовании тридцати пяти участвовавших членов Комитета по Сталинским премиям кандидатура Владимира Ивановича Немировича-Данченко постановщика пьесы Чехова «Три сестры» – получила тридцать три голоса.
Такой результат голосования был следствием отношения Комитета к исключительно высокой художественной ценности спектакля "Три сестры", а также оценки – во всесоюзном масштабе – всей творческой деятельности Владимира Ивановича, с особенной яркостью отразившейся в спектакле "Три сестры".
Когда Владимир Иванович задумал новую – теперешнюю – постановку этой пьесы, участники первой, дореволюционной, постановки "Трех сестер", которая для Художественного театра была тогда настоящей победой, не могли представить, что в этой пьесе можно найти нового... "Как ее можно углубить? Как он ее может перечесть заново? Нам казалось, что все уже сказано и лучше не скажешь..." (Москвин – в прениях.)
Владимир Иванович не только смог заново прочесть пьесу, но заставил ее зазвучать по-новому в нашей современности... "Владимир Иванович повернул трех сестер в зрительный зал, и напряженные глаза прошлого взглянули в глаза современных людей. Это был встречный взгляд, который так редко удается в искусстве..." (Михоэлс – в прениях).
Тема первой, дореволюционной, постановки "Трех сестер" представляется нам как типичное противоречие для русской интеллигенции того времени: высокая мечта о прекрасном и бессилие мечтателей. Отсюда – хрупкость человеческой красоты в столкновении с грубой, животной, мещанской действительностью. Старый спектакль был лирической повестью о прекрасных русских людях, предпочитающих печаль неосуществившейся мечты – грубому усилию, которое могло бы устроить их личную судьбу.
Но в "Трех сестрах" заключена и другая тема, более глубокая и долговечная, – ее-то и вскрыл Владимир Иванович в новой постановке. Это тема – национальная, патриотическая, – об особенной, неповторимой моральной красоте русских людей. Осознанная моральная высота, – ставшая моральной прочностью, – другую часть русской интеллигенции, выбравшей революционный путь борьбы, повела к Октябрю. Так тема о моральной красоте трех сестер смыкается в нашей современности с актуальной темой о моральной высоте.
Три сестры – пленницы жизни, которую Советская Россия разрушила и освободила пленниц. Поэтому спектакль приобретает глубоко оптимистическое разрешение в ощущениях зрительного зала, переживающего и драму сестер, и чувство освобождения.
Пожар в третьем акте приобретает значение закономерности, и объяснение Соленого с Ириной как бы дает ключ к раскрытию темы всей пьесы. Соленый, в старой постановке, это – самолюбивый чудак, нечаянно и нелепо сыгравший трагическую роль в пьесе. Соленый, в новой постановке, это трагическая фигура, закономерно возникающая в той жизни, как нелепый и бесцельный протест, как чудовищное искривление; он также жертва эпохи и среды.
Владимир Иванович смог создать эту замечательную постановку заново им прочитанной пьесы Чехова, потому что, как он сказал в одной из бесед: "В этой постановке я боролся со штампами Художественного театра". Ломая штампы, ломая все то, что им самим было достигнуто, Владимир Иванович показал нам пример революционного, вечно молодого подхода к творческой работе. "Это блестяще прожитой спектакль от "лампы" до первого актера. Это – симфония. Он победил". (Москвин – в прениях.)
Мы ставим новые, повышенные, требования к театральному искусству и к драматургии. Спектакль "Три сестры" становится для нас на данном отрезке времени образцом режиссерской работы, образцом раскрытия актерских возможностей, образцом эмоциональной насыщенности зрелища. Нельзя переоценить значение Владимира Ивановича как руководителя театрального искусства для всего Советского Союза.
«ГОРЕ ОТ УМА» В МАЛОМ ТЕАТРЕ
Два раза я слушал постановку «Горе от ума» в Малом театре и буквально наслаждался поэзией этой пьесы. Мне кажется, что это может быть высшей похвалой для спектакля. Нелегко оживить образы, не отяжелив этим типы и не задавив умной и тончайшей поэзии, язык, идеи и краски.
Я считаю, что в постановке Малого театра совершенно изумительно разрешены эти задачи: звучат по-новому и современно для нашего зрителя гениальные ямбы.
Блестяще архитектурно разрешен спектакль художником Лансере, который показал подлинную московскую грибоедовскую эпоху.
На первом спектакле в роли Фамусова я видел Садовского. Мне нравится – он дает московского бестолкового барина. В нем звучит старая крепостническая Москва с провинциальным налетом. Климов дает другой образ – это скорее чиновник, чем барин. Фамусов Климова ярко сближает нас с эпохой Николая I, этой страшной чиновничьей эпохой удушения мысли, низкопоклонства и цинизма, против которого взорвался Грибоедов. Здесь действительно горе уму, горе благородству человека. Климов замечательно читает свой монолог во 2-м акте.
Мне очень нравится Чацкий – Царев. Он играет страстно влюбленного человека, больше оттеняя горе страсти, чем горе ума. Верно ли это? Не знаю, но знаю хорошо, что такая страстность Чацкого необычайно захватывает зрителя и заставляет его внимать тексту и [делает Чацкого] ближе к современности – нашему молодому, полнокровному зрителю. Хотелось бы посоветовать Цареву немного потушить силу звука, которым он излишне пользуется в своих монологах. В некоторых местах Царев доходит почти до условного жеста. Но я уверен, что в дальнейшей своей работе над образом он откажется от усиленного привлечения жеста и силы звука. Еще раз повторяю, что Чацкий Царева увлекает своей пламенностью и страстностью.
Очень хорошо играет Софью Тарасова. Она сдержанна и полна глубины содержания этого образа. Софья неглупая и страстная девушка, которая в иных условиях и при ином воспитании могла бы стать подругой Чацкого. Но здесь, в условиях фамусовского дома, она способна только на роковые ошибки с Молчалиным, на непонимание и на раздражение против едкости ума Чацкого. Ее, как непосредственного человека, Чацкий бесит и раздражает. Софью, несомненно, ожидает участь – выйти замуж, похоронив свои мечты, и стать московской барыней того века и той среды. Этот образ она и дает. В нем очарование молодости и непосредственности и трагическое непонимание Чацкого. Образ, созданный Тарасовой, правилен и отвечает задаче, поставленной Грибоедовым.
Блестяще играет Хлестову Массалитинова.
СТЕПАН ЩИПАЧЕВ. СТИХИ
Лирическим стихам С. Щипачева свойственно то, что в «Кратком руководстве по красноречию» Михаил Васильевич Ломоносов называл остроумием, – то есть остротой ума. В стихах С. Щипачева лирическое переживание всегда руководило веселым, ясным, оптимистически направленным умом.
С прекрасным чувством меры поэт следит за пением своей лирической музы и никогда не дает ей довольствоваться эмоцией ради эмоции, ради настроения, ради одного эстетического переживания, – его лирический рассказ всегда подводит к концовке, полной глубокого значения, где раскрывается смысл стихотворения, дается ключ к нему, и часто не только к нему, но к идее, для подхода к которой предшествующие строки только заманивающая тропинка.
Здесь было горе горькое бездонным
Нуждой исхожен невеселый шлях,
Где каменные польские мадонны
С младенцами грудными на руках.
Они глядели в сельские просторы,
Где за сохой крошился тощий пласт,
Единственные матери, которым
Слезами горе не мутило глаз.
Подтекст этих двух последних строк можно раскрыть в целую поэму, трагическую и гневную...
Или – из маленького стихотворения "Вступление в Чертков".
Идут машины по дорогам тесным,
Поблескивают танки в стороне.
Сентябрьский дождь струится по броне,
И даже дождь нам кажется железным.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .цветами
Встречают нас, и радуга над нами
Как арка триумфальная стоит.
Логично, эмоционально развивающийся реальный образ в концовке вдруг поднимается до социального обобщения. Метод Щипачева и есть наш социалистический реализм.
Известно его стихотворение "О любви".
Молодой буденновский боец целовал девчонку в жизни в первый раз. Но запела труба эскадрона, он умчался в атаку и был убит. Шли года...
...Незнакомый друг мой дорогой...
Ты влюблен, ты обо всем забыл...
А быть может, счастлив ты в любви
Потому, что он не долюбил.
Эта концовка – почти уже пословица. Так может сказать о любви только советский поэт, для которого закон жизни – это: "Один за всех и все за одного".
Стихотворение "По дороге в совхоз" рассказывает, как шли учитель и незнакомая девушка, налетел дождь, они – под деревом накрылись одним плащом...
...Идет в район машина.
Водителю смешно:
Стоят накрывшись двое,
А дождь прошел давно.
Это могло бы быть только анекдотом, если бы это не было продиктовано чувством жизнерадостности, рождающим веселый, добрый смех. Это здоровая советская лирика.
Величие природы ведет мысль поэта к величию главной советской темы:
Ты молча смотришь на Эльбрус,
Рюкзак на плечи надевая,
До самых звезд вознесена
Вершина снеговая.
И ты, поднявшись на нее
Отвесной каменной тропою,
Увидишь весь, до крайних гор,
Кавказ перед собою...
Стоит – совсем невысока
В тени знамен трибуна съезда,
Но выше Шат-горы она
И выше Эвереста.
С нее открылся коммунизм,
Как открываются долины,
Увиденные в первый раз
Со снеговой стремнины.
Когда вы, читая маленькую книжечку и думая над ней, полюбите поэта, он вам вдруг скажет:
Мне кажется порой, что я
Вот так и буду жить и жить на свете!
Как тронет смерть, когда кругом – друзья,
Когда трава, и облака, и ветер
Все до пылинки – это жизнь моя.
Вы закрываете прочитанную книгу Степана Щипачева. Это свежо, это умно, это лирично, вам кажется, что вы и сами порой так думали и чувствовали.
Но у вас и неудовлетворенность. Это все – еще только фрагменты будущей большой книги. Жизнь с каждым днем раскрывает перед нами все более грандиозные перспективы, и вам хочется указать на них поэту.
Но у вас нет чувства досады. Степан Щипачев – молод. Вы верите в него. Вы верите, что ему еще много предстоит рассказать: о нашей родине, где жизнь полна грозного напряжения, о новых советских людях – воинах коммунизма, о предстоящей нам борьбе.
Все это мы ждем от прекрасного и талантливого поэта Степана Щипачева.
Я. АСЕЕВ. «МАЯКОВСКИЙ НАЧИНАЕТСЯ»
Эта поэма – поэтический труд многих лет. В ней поднята и заново пережита и перечувствована эпоха своеобразного русского «Sturm und Drang», возглавляемого юным Маяковским.
Задача поэмы – воссоздать внутренний мир молодого Маяковского, входящего шумно, властно и бесцеремонно в литературу, чтобы подняться в ней во весь рост великого революционного поэта.
Упрек, который некоторые критики бросают Асееву, – это ограниченность и беспросветность изображаемой им дореволюционной России. Как будто там только и было:
Солидные плеши,
Тугие утробы,
Алмазные цепи,
Блистанье крестов...
И нищих,
Роящихся раной у Иверской,
Обрубки и струпья,
И дыры носов.
Упрекают, – почему Асеев не изобразил другое лицо России революционной.
Поэма, – и это ее особенное своеобразие, ее редчайшая форма, воссоздает молодого Маяковского не как живописный портрет на фоне эпохи, но – изнутри, как раскрытие внутреннего мира его. Этот мир складывался в ненависти и борьбе с тем окаянным буржуазным обществом, с которым он, как в сказке Иван – коровий сын, бился с двенадцатиглавым Чудом-юдом на Калиновом мосту.
Краткие, сжатые, скупые описательные строки поэмы есть на самом деле те острые прикосновения внешнего мира, на которые Маяковский отвечал жестокими ударами.
Асеев ограничивает поэму именно этой, черной стороной русского общества, потому что именно это и было тогда в поле напряженного зрения Маяковского, борьба с этим претворялась у него в бунтарские строки, насыщенные ненавистью, презрением, гневом... Именно эту жизнь он подминал под свои огромные подошвы.
Асеева упрекают в чрезмерной конспективности некоторых описаний и в том, что он порой переходит в полемику с тем, что давно умерло и развеяно прахом, и в том, что там, где бы Маяковский метал ядовитые стрелы сарказма, – Асеев проклинает.
Ну что ж. Такой темперамент поэта Асеева. Ему свойственно некоторое чувство окисления от бытия. Это его – печаль, как легкий пепельный налет на его поэзии. Не будем упрекать поэта в том, что у него не черные волосы, когда они у него русые.
Поэма Асеева большое поэтическое произведение большого мастера. Язык его – коренной, московский, какому нужно учиться и учиться молодым поэтам. Задача его поэмы выполнена: образ юного Маяковского, толкающего широким плечом дверь в пролетарскую литературу, будет жить. Образ этот написан огромной любовью к России, к поэзии и к великому поэту.
[О РОМАНЕ «ТИХИЙ ДОН»]
Как бы ни хорошо было сделано произведение искусства, мы оцениваем его по тому окончательному впечатлению, которое оставляет оно в нас, по той внутренней работе, которую оно продолжает совершать в нас.
Большие произведения искусства, охватывающие значительные по размаху и глубине социальные темы, продолжают эту работу в нас очень долгий период, иногда в течение всей нашей жизни. Влияние художественных произведений есть мерило их качества.
Можем ли мы с таким мерилом подойти к нашим современным писателям? Можем ли мы без длительной проверки определить их подлинную художественную высоту? Да, можем и должны. Оценка художественного произведения – это тоже акт творческого дерзания, как и всякое творчество.
Можем ли мы к роману "Тихий Дон" Шолохова приложить мерило такой оценки?
Книга "Тихий Дон" вызвала и восторги и огорчения среди читателей. Общеизвестно, что много читателей в письмах своих требуют от Шолохова продолжения романа. Конец четвертой книги (вернее, вся та часть повествования, где герой романа Григорий Мелехов, представитель крепкого казачества, талантливый и страстный человек, уходит в бандиты) компрометирует у читателя и мятущийся образ Григория Мелехова, и весь созданный Шолоховым мир образов, – мир, с которым хочется долго жить, так он своеобразен, правдив, столько в нем больших человеческих страстей.
Такой конец "Тихого Дона" – замысел или ошибка? Я думаю, что ошибка, причем ошибка в том только случае, если на этой четвертой книге "Тихий Дон" кончается... Но нам кажется, что эта ошибка будет исправлена волей читательских масс, требующих от автора продолжения жизни Григория Мелехова.
Почему Шолохов так именно окончил четвертую книгу? Иначе окончить это художественное повествование в тех поставленных автором рамках, в которых оно протекало через четыре тома, – трудно, может быть, даже и нельзя. У Григория Мелехова был выход – на иной путь. Но если бы Шолохов повел его по этому другому пути – через Первую Конную – к перерождению и очищению от всех скверн, композиция романа, его внутренняя структура развалилась бы... Роман ограничен узким кругом воззрений, чувствований и переживаний старозаветно казачьей семьи Мелехова и Аксиньи. Выйти из этого круга Шолохов как честный художник не мог. Он должен был довести своего героя до неизбежной гибели этого обреченного мирка, до последней ступени, до черного дна.
Семья Григория Мелехова погибла, все, чем жил он, рухнуло навсегда... И читатель законно спрашивает – что же дальше с Григорием?..
Григорий не должен уйти из литературы как бандит. Это неверно по отношению к народу и к революции. Тысячи читательских писем говорят об этом... Мы все требуем этого. Но, повторяю, ошибка только в том случае, если "Тихий Дон" кончается на 4-й книге. Композиция всего романа требует раскрытия дальнейшей судьбы Григория Мелехова.
Излишне распространяться о художественном качестве романа. Оно на высоте, до которой вряд ли другая иная книга советской литературы поднималась за двадцать лет. Язык повествования и язык диалогов живой, русский, точный, свежий, идущий всегда от острого наблюдения, от знания предмета. Шолохов пишет только о том, что глубоко чувствует. Читатель видит его глазами, любит его сердцем.
Можно ли к роману Шолохова "Тихий Дон" приложить мерило высокой художественной оценки? Да, можно. Роман Шолохова будет в нас жить и будить в нас глубокие переживания и большие размышления и несогласия с автором, и споры; мы будем сердиться на автора и любить его... Таково бытие большого художественного произведения.
ЧТО МЫ ЗАЩИЩАЕМ
Программа национал-социалистов, – наци (фашисты) – не исчерпана в книжке Гитлера. В ней только то, в чем можно было признаться. Дальнейшее развитие их программы таит в себе такие горячечные, садистические, кровавые цели, в которых признаться было бы невыгодно. Но поведение наци в оккупированных странах приоткрывает эту «тайну», намеки слишком очевидны: рабство, голод и одичание ждет всех, кто вовремя не скажет твердо: «Лучше смерть, чем победа наци».
Наци истерично самоуверенны. Завоевав Польшу и Францию – в основном путем подкупа и диверсионного разложения военной мощи противника, завоевав другие, более мелкие страны, с честью павшие перед неизмеримо более сильным врагом, – наци торопливо начали осуществлять дальнейшее развитие своей программы. Так, в Польше, в концлагерях, где заключены польские рабочие, польская интеллигенция, смертность еще весной этого года дошла до семидесяти процентов, теперь она поголовная. Население Польши истребляется. В Норвегии наци отобрали несколько тысяч граждан, посадили их на баржи и "без руля и ветрил" пустили в океан. Во Франции, во время наступления, наци с особенно садистическим вкусом бомбили незащищенные городки, полные беженцев, "прочесывали" их с бреющего полета, давили танками все, что можно раздавить; потом приходила пехота, наци вытаскивали из укрытий полуживых детей, раздавали им шоколад и фотографировались с ними, чтобы распространять, где нужно, эти документы о немецкой "гуманности"... В Сербии они уже не раздавали шоколада и не фотографировались с детьми. Можно привести очень много подобных фактов.
Все эти поступки вытекают из общей национал-социалистической программы, а именно: завоевываются Европа, Азия, обе Америки, все материки и острова. Истребляются все непокорные, не желающие мириться с потерей независимости. Все народы становятся в правовом и материальном отношении говорящими животными и работают на тех условиях, которые им будут диктоваться. Если наци найдут в какой-либо стране количество населения избыточным, они его уменьшат, истребив в концлагерях или другим, менее громоздким способом. Затем, устроив все это, подобно господу богу, в шесть дней, в день седьмой наци, как белокурая, длинноголовая раса-прима, начинают красиво жить, – вволю есть сосиски, ударяться пивными кружками и орать застольные песни о своем сверхчеловеческом происхождении...
Все это не из фантастического романа в стиле Герберта Уэллса, именно так реально намерены развивать свою программу в имперской новой канцелярии, в Берлине. Ради этого льются реки крови и слез, пылают города, взрываются и тонут тысячи кораблей и десятки миллионов мирного населения умирают с голоду.
Разбить армии Третьей империи, с лица земли смести всех наци с их варварски-кровавыми замыслами, дать нашей родине мир, покой, вечную свободу, изобилие, всю возможность дальнейшего развития – по пути высшей человеческой свободы – такая высокая и благородная задача должна быть выполнена нами, русскими, и всеми братскими народами нашего Союза.
Немцы рассчитывали ворваться к нам с танками и бомбардировщиками, как в Польшу, во Францию и в другие государства, где победа была заранее обеспечена их предварительной подрывной работой. На границах СССР они ударились о стальную стену, и широко брызнула кровь их. Немецкие армии, гонимые в бой каленым железом террора и безумия, встретились с могучей силой умного, храброго, свободолюбивого народа, который много раз за свою тысячелетнюю историю мечом и штыком изгонял с просторов родной земли наезжавших на нее хазар, половцев и печенегов, татарские орды и тевтонских рыцарей, поляков, шведов, французов Наполеона и немцев Вильгельма... "Все промелькнули перед нами".
Наш народ прежде поднимался на борьбу, хорошо понимая, что и спасибо ему за это не скажут ни царь, ни псарь, ни боярин. Но горяча была его любовь к своей земле, к неласковой родине своей, неугасаемо в уме его горела вера в то, что настанет день справедливости, скинет он с горба всех захребетников, и земля русская будет его землей, и распашет он ее под золотую ниву от океана до океана.
В отечественной войне девятьсот восемнадцатого – двадцатого годов белые армии сдавили со всех сторон нашу страну, и она разоренная, голодная, вымирающая от сыпного тифа, – через два года кровавой и, казалось бы, неравной борьбы разорвала окружение, изгнала и уничтожила врагов и начала строительство новой жизни. Народ черпал силу в труде, озаренном великой идеей, в горячей вере в счастье, в любви к родине своей, где сладок дым и сладок хлеб.
Так на какую же пощаду с нашей стороны теперь рассчитывают наци, гоня немецкий народ на ураганом несущиеся в бой наши стальные крепости, на ревущие чудовищными жерлами пояса наших укреплений, на неисчислимые боевые самолеты, на штыки Красной Армии?..
Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясенного Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля?
В русском человеке есть черта: в трудные минуты жизни, тяжелые годины легко отрешаться от всего привычного, чем жил изо дня в день. Был человек – так себе, потребовали от него быть героем – герой... А как же может быть иначе?.. В старые времена рекрутского набора забритый мальчишечка гулял три дня – и плясал, и, подперев ладонью щеку, пел жалобные песни, прощался с отцом, матерью, и вот уже другим человеком суровым, бесстрашным, оберегая честь отечества своего, шел через альпийские ледники за конем Суворова, уперев штык, отражал под Москвой атаки кирасиров Мюрата, в чистой тельной рубахе стоял – ружье к ноге – под губительными пулями Плевны, ожидая приказа идти на неприступные высоты.
Три парня сошлись из разных деревень на службу в Красную Армию. Хороши ли они были до этого, плохи ли, – неизвестно. Зачислили их в танковые войска и послали в бой. Их танк ворвался далеко впереди во вражескую пехоту, был подбит и расстрелял все снаряды. Когда враги подползли к нему, чтобы живыми захватить танкистов, три парня вышли из танка, у каждого оставался последний патрон, подняли оружие к виску и не сдались в плен. Слава им, гордым бойцам, берегущим честь родины и армии!
Летчик-истребитель рассказывал мне: "Как рой пчел, – так вертелись вокруг меня самолеты противника. Шея заболела крутить головой. Азарт такой, что кричу во все горло. Сбил троих, ищу прицепиться к четвертому. Сверху – то небо, то земля, солнце – то справа, то слева, кувыркаюсь, пикирую, лезу вверх, беру на прицел одного, а из-под меня выносится истребитель, повис на тысячную секунды перед моим носом, вижу лицо человека – сильное, бородатое, в глазах ненависть и мольба о пощаде... Он кувырнулся и задымил. Вдруг у меня нога не действует, будто отсидел, значит – ранен. Потом в плечо стукнуло. И пулеметная лента – вся, стрелять нечем. Начинаю уходить, – повисла левая рука. А до аэродрома далеко. Только бы, думаю, в глазах не начало темнеть от потери крови! И все-таки задернуло мне глаза пленкой, но я уже садился на аэродром, без шасси, на пузо".
Вот уже больше полвека я вижу мою родину в ее борьбе за свободу, в ее удивительных изменениях. Я помню мертвую тишину Александра Третьего, бедную деревню с ометами, соломенными крышами и ветлами на берегу степной речонки. Вглядываюсь в прошлое, и в памяти встают умные, чистые, неторопливые люди, берегущие свое достоинство... Вот отец моего товарища по детским играм – Александр Сизов, красавец с курчавой русой бородкой, силач: когда в праздник в деревне на сугробах начинался бой, – конец шел на конец, – Сизов веселыми глазами поглядывал в окошечко, выходил и стоял в воротах, а когда уж очень просили его подсобить, натягивал голицы и шутя валил всю стену; в тощем нагольном полушубке, обмотав шею шарфом, он сто верст шагал в метель за возом пшеницы, везя в город весь свой скудный годовой доход. Сегодня внук его, наверно, кидается, как злой сокол, на германские бомбардировщики.
Я помню, в избе с теплой печью, где у ткацкого станка сидит молодая, в углу на соломе спит теленок, огороженный доской, – мы, дети, собравшись за столом на лавках, слушаем высокого, похожего на коня старика с вытекшим глазом, – он рассказывает нам волшебные сказки. Он побирается, ходит по деревням и ночует, где пустят. Молодая за станком говорит ему тихо: "Что ты все страшное да страшное, расскажи веселую..." – "Не знаю веселую, дорогая моя, не слыхал, не видал, – и одним страшным глазом он глядит на нас, – вот они разве увидят, услышат веселое-то..."
Я помню четырнадцатый год, когда миллионы людей получили оружие в свои руки. Умный народ понимал, что первое и святое дело – изгнать врага со своей земли. Сибирские корпуса прямо из вагонов кидались в штыковой бой, и не было в ту войну ничего страшнее русских штыковых атак. Только из-за невежества, глупости, полнейшей бездарности царского высшего командования, из-за всеобщего хищения и воровства, спекуляции и предательства не была выиграна русским народом та война.
Прошло двадцать пять лет. От океана до океана зашумели золотом колхозные нивы, зацвели сады, и запушился хлопок там, где еще недавно лишь веял мертвый песок. Задымили десятки тысяч фабрик и заводов. Тот же, быть может, внук Александра Сизова, такой же богатырь пошел под землей ворочать, как Титан, один сотни тонн угля за смену. Тысячетонные молоты, сотрясая землю, начали ковать оружие Красной Армии – армии освобожденного народа, армии свободы, армии – защитнице на земле мира, высшей культуры, расцвета и счастья.
Это – моя родина, моя родная земля, мое отечество, – и в жизни нет горячее, глубже и священнее чувства, чем любовь к тебе...