Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том 10. Публицистика"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)
ЧИСТОТА РУССКОГО ЯЗЫКА
Ближайшая задача в развитии литературного языка состоит в приближении его к пониманию широких масс. Язык литературный и язык разговорный должны быть из одного материала. Литературный язык сгущен и организован, но весь строй его должен быть строем народной речи.
Каким образом создавался литературный русский язык? В мыслях, высказанных товарищем Лениным, верно отмечена классовая окраска литературного языка. Его истоки лежат глубоко за древними стенами первого московского Кремля.
После столетий безмолвия под татарским игом литературный язык развивается в Москве вместе с развитием единодержавия царя, окруженного чиновничье-княженецким слоем. В этом слое и создается особый, отличный от "подлого" (народного), литературный изысканный язык.
Иван Грозный, стоявший над средой, пишет свои письма на живом языке. Но Курбский, принадлежавший к княжеской оппозиции, человек по тому времени высоко образованный и изысканный, отвечает царю "высоким стилем". Строй его речи церковно-книжный, уснащенный греческими, латинскими, польскими словами.
После Смутного времени, когда откристаллизовался чиновничье-дворянский класс и усилилась трещина между народной и придворной Москвой, – литературный язык приобретает еще большую условность. Даже начертания букв становятся изысканно-витиеватыми, как бы возможными только для чтения высокородного сословия.
В то же время народ творит свою изустную литературу. Это – песни, разработки древних сказок, обрядовые песни, заговоры, животный эпос, анекдоты сатирического и иногда скабрезного содержания. Народ идет путем истинного искусства: экономия материала; обращение со словом, как с вещью, а не как с понятием о вещи, – то есть образность, точность, динамика синтаксиса и т. д.
Переворот Петра I сломал лишь внешние формы письменной литературы, но дух ее остался, – она продолжала развиваться вне широких масс в сторону от них, в пустоту. За весь XVIII век литературный язык переваривает хаос иностранных слов, внесенных в начале века, и вырождается в служебно-придворное славословие. Даже огромный талант Державина не мог преодолеть этой инерции.
Пушкин первый производит революцию словесности. Он ломает четыре столетия и врывается своим гением в стихию народного языка. Но социально-политические условия не дали возможности полностью утвердиться этой литературной революции. С 50-х годов начинается литературная контрреволюция, – возврат к 400-летним традициям. Пушкин не мог в то время стать достоянием масс и быть ими поддержан. Литература снова погружается в дворянско-чиновничью и затем в интеллигентскую среду. Литературный язык стремится к "гладкости", к "приятности", европейскому синтаксису. Даже так называемый "русский" язык Тургенева в иных его вещах не что иное, как перелицовка по-русски французской литературной речи.
Гений Достоевского, Толстого с мучением преодолевает эту не русскую, не народную стихию. У Салтыкова-Щедрина есть несколько вещей, которые сейчас почти непонятны, – настолько они уснащены иностранными словами и так чужд их словесный строй.
Литература XX века в лице символистов открыто, канонически утверждает французский строй речи. Перед войной происходит бурное гниение литературного языка. На этом дымящемся навозе возникают литературные секты, вплоть до "ничевоков".
Октябрьская революция до основания и навсегда разрушила те условия, в которых развивался условный литературный язык. Не напрасно за нынешние годы литература полным лицом повернулась к Пушкину. Это был революционный инстинкт. Ничто не порождается без преемственности. Преемственность послеоктябрьской литературы – Пушкин.
Развитие литературного языка теперь должно идти путем изучения народной речи, народного синтаксиса, путем уплотнения, прояснения и экономии языка и, что очень важно, – путем развития глаголов, столь обильных, ярких и мощных в народной речи.
Я в 1917 году пережил литературный кризис. Я почувствовал, что, несмотря на знание огромного количества русских слов, я все же русского языка не знаю, так как, желая выразить данную мысль, могу ее выразить и так, и этак, и по-третьему, и по-четвертому. Но каково ее единственное выражение – не знаю.
Вывело меня на дорогу изучение судебных актов XVII века. Эти розыскные акты записывались дьяками, которые старались записать в наиболее сжатой и красочной форме наиболее точно рассказ пытаемого. Не преследуя никаких "литературных" задач, премудрые дьяки творили высокую словесность. В их записях – алмазы литературной русской речи. В их записях – ключ к трансформации народной речи в литературу. Рекомендую всем книгу профессора Новомбергского "Слово и дело".
Что касается введения в русскую речь иностранных слов, то Владимир Ильич Ленин прав: не нужно от них открещиваться, не нужно ими и злоупотреблять. Известный процент иностранных слов врастает в язык. И в каждом случае инстинкт художника должен определить эту меру иностранных слов, их необходимость. Лучше говорить "лифт", чем "самоподымальщик", "телефон", чем "дальнеразговорня", "пролетарии", чем "голодранцы", но там, где можно найти коренное русское слово, – нужно его находить.
ЗАДАЧИ ЛИТЕРАТУРЫ
(Литературные заметки)
Заглавие не совсем точное. Строго говоря, у литературы (художественной) не может быть задачи. Задача присутствует в действиях логического мышления. Процесс художественного творчества совершается не логическим мышлением, но экстатическим порывом.
Художник собирает разбросанные куски жизни (так Изида собирала по нильским тростникам раскиданное тело Озириса). Наблюдательные щупальцы художника прикасаются ко множеству как бы бессмысленно разбросанных вещей. Затем в какую-то одну из минут глубокого волнения перед его взором встает единое целое: творческая идея; все предметы его наблюдения приобретают огромный смысл; волевым порывом он соединяет эти предметы в единое тело, цементируя их живой влагой своих пристрастий, оживляя огнем своей личности.
Глыба творческой фантазии отлита. Теперь нужны слова, чтобы претворить ее в жизнь. Тогда-то приходят на помощь логика, опыт, школа, задачи долга и совести.
* * *
Всем известен пример из психологии сновидения. Человек видит сон, длинную историю: он встречает женщину, чтобы овладеть ею, – совершает ряд преступлений, женщина отвергает его, он ее убивает. Его приговаривают к смертной казни. Он проводит ужасную ночь перед казнью. Его взводят на эшафот. Палач дергает шнурок. Нож гильотины падает ему на шею... Спящий пробуждается. Оказалось, что кусочек резьбы кровати отскочил и упал ему на шею. Удар по шее был причиной его сна.
Весь сложный, и, как ему казалось, занявший много часов, его сон был в действительности увиден им мгновенно (в перевернутом порядке) в то неуловимое время, когда нервы передавали мозгу рефлекс удара.
* * *
В любом бульварном романе с приключениями тот же процесс мгновенной логики с конца к началу. Бульварный романист берет факт (разрезание женщины на куски) и от этого факта строит роман в обратном порядке от конца к началу, связывая события железной логикой. Читатель читает, разумеется, от начала к концу, то есть по перевернутой логике, – роман занимателен, но когда дочтешь до конца – то плюнешь, поняв, что тебя просто одурачили.
Таким логическим методом пишутся сейчас три четверти романов в Западной Европе. Это не искусство, но суррогат, вздорное препровождение времени.
* * *
Искусство, – художественное произведение, возникает подобно сну мгновенно. Но в нем нет места логике, потому что его цель не найти причины какого-либо следствия, но дать во всей законченности живой кусок космоса. В искусстве все – в значительности художника-наблюдателя, все – в величине его личности, в его страстях и чувствах. Школа, опыт, искушенность в делах искусства, методы, – все это лишь пособники. Иной раз от них можно и отказаться. Можно писать помелом, лишь бы действительно было б о чем и о ком писать. Бывают времена (революции), когда, быть может, должно призвать Великое Помело.
* * *
Лев Толстой, посмотрев на трясущийся затылок у мужика, понял, что мужик плачет от горя. Того же, качественно, порядка наша повседневная наблюдательность. Творит каждый раз из нас, наблюдая Ивана Сидорова или Сидора Иванова и через какие-то черточки вдруг понимая Ивана или Сидора в самую душу.
В художественном творчестве нет ничего особливого. Оно лишь выше ростом. Оно грандиозно.
* * *
С о з н а н и е г р а н д и о з н о с т и – вот что должно быть в каждом творческом человеке. Художник должен понять не только Ивана или Сидора, но из миллионов Иванов или Сидоров породить общего им человека, тип. Шекспир, Лев Толстой, Гоголь титаническими усилиями создавали не только типы человека, но типы эпох.
Охваченность одной волевой идеей должна быть у художника. Он не беспристрастен. Он однобок и кривоглаз. В нем воля борьбы с несовершенством. Он один знает секрет счастья. Он бичует, он прославляет, он показывает образцы совершенства.
Глаз художника, его наблюдательный луч – узок и остер, – он видит только то, что ему нужно видеть, и видит то, чего не видят другие. Он пристрастен.
В художнике – несокрушимая воля к творчеству. Эти маниаки, драматурги, романисты, поэты, – голодают на чердаках, побиваются камнями критики, заживо горят на кострах непризнания, но ничто не в силах сокрушить их воли – творить, погасить пламя их фантазии.
Задачи искусства не в его методах, не в школах и направлениях, а в самом с о з н а н и и г р а н д и о з н о с т и э т о г о д е л а.
* * *
Искусства как вещи самоцельной – нет. Мы плохо понимаем красоты поэм, найденных в египетских папирусах. Собака, будь она развита, как человек, никогда не поймет Пушкина. Мы любим Пушкина за то, что он дает нам возможность видеть в самом себе большого человека и любить его.
Вот общая цель литературы: ч у в с т в е н н о е п о з н а н и е Б о л ь ш о г о Ч е л о в е к а.
* * *
За последние десять лет русская литература была тем грибным делом, которого не запомнят старожилы. Школы, направления, кружки выскочили на ней в грибном изобилии.
Еще до войны появились футуристы, – красные мухоморы, посыпанные мышьяком. Их задача была героична: разворочать загнившее болото мещанского быта. Они разворотили. Лезли чахоточные опенки, выродки упадничества, последыши с их волшебным принцем Игорем Северяниным. Выскочили плесенью, какая бывает в старых пнях, поэты, принципиально не желающие говорить на человеческом языке. После ливня революции полезли крепкие пунцовые сыроежки – имажинисты, притворившиеся чудовищно ядовитыми. Был и такой гриб, что жуть берет в лесу: гриб не гриб – черт знает что такое. Наконец пошел боровик, новый романист-бытописатель. Сорвешь его – совсем как боровик, но и не боровик, ни белый, ни красный.
И вот, как будто изобилие, но лукошко почти пусто. Где же литература? Одни разрушали, другие изумляли, третьи – силились подняться вровень эпохе, четвертые – принялись описывать то, что мы видим каждый день своими глазами.
Но ведь над страной пронесся ураган революции. Хватили до самого неба. Раскидали угли по миру. Были героические дела. Были трагические акты. Где их драматурги? Где романисты, собравшие в великие эпопеи миллионы воль, страстей и деяний?
Я вижу несколько молодых поэтов, коснувшихся кончиками пальцев купола нынешних времен. Но разве не сто поэтов, сто романистов, сто драматургов должны были выдвинуться в наши дни?
Или время изобилия еще не настало? Я верю – оно придет. Но все же причина скудности в каком-то основном изъяне.
* * *
Я буду говорить только о молодых прозаиках. Их много. Одна треть из них – очень талантливы. Под робности быта, слова, словечки – блестящи. Выхваченные, интересные клочки жизни. Но читаешь и чувствуешь: это почти то же, что военные рассказы времен 14 – 17 годов, лишь тема здесь революция. Острые минуты, события, случаи, настроения, но целого не видно. Мелькание людей, но не сам человек.
Мой друг, молодой талантливый романист, сказал:
"Мы летописцы революции".
Так вот в чем дело! Современный романист – описывает, собирает материал для потомков. Он превосходно изучил стили, записал словечки, взял из жизни случай и сочинил повесть. Зачем? Затем, чтобы наши внуки знали, как мы жили, говорили, страдали. Согласен, цель прекрасна.
Но наши внуки, когда будут читать эти летописные повести, ничего из них не узнают, кроме частных фактов, фактов, фактов, да еще узнают, какие мы, их деды, говорили слова. Мы же, участники и современники великой революции, будем стоять в углах их прекрасных жилищ зыбкими, немыми призраками без плоти и крови. Наши внуки не прочтут в этих повестях о ч е л о в е к е.
Человек, не Сидор или Иван, а тот, общий миллионам Сидоров и Иванов, человек, прошедший огненные туманы Октября, – ж и в о й т и п революции, останется невоплощенным призраком в повестях нашего времени. Летописное дело будет выполнено дурно.
* * *
Большой человек, – т и п, – вот задача искусства. Лев Толстой написал Платона Каратаева; они, Платоны, миллионами в то время бродили по русской земле. Теперь Платон – да не тот. Я не хочу читать про то, как один человек выпустил кишки другому. Это их частное дело, это меня не касается. Я хочу знать, – каков сейчас этот стомиллионный Платон?
Достоевский написал Грушеньку. Она хотя бы одной капелькой, но жила в каждой русской женщине. Теперь Грушенька – да не та. Но какая? Пойдет эта новая Грушенька со мной на каторгу? А Раскольников – убьет сегодня старуху? А Ставрогин – повесится на чердаке?
А те новые типы, кому еще в литературе нет имени, кто пылал на кострах революции, кто еще рукою призрака стучится в бессонное окно к художнику, – все они ждут воплощения. Я хочу знать этого н о в о г о ч е л о в е к а. Я хочу знать сегодня самого себя.
Чудесна сила искусства, когда она высекает из хаоса лицо человеческое. Искусство возвышает меня головой под облака. Я с гордостью шагаю по моей земле.
* * *
Напрасно иные говорят, что в современной русской беллетристике нет крупных талантов. Молодые русские повествователи бесконечно талантливее и содержательнее любого из молодых западноевропейских и американских романистов, – этих карманников старой культуры, воспевателей уголовного сыска, шутов его величества валютного спекулянта.
Но в современных русских повестях еще не видно человека. Я вижу мелькание жизни, тащится поезд, воет метель, умирают, любят, ссорятся, бредут по равнинам, воюют. Вот там – рука, вон – глаз, вон – мелькнул обрывок одежды. Но целого человека не видно.
Художник в этих повестях еще в процессе наблюдения, но не созидания. Синтетического акта еще не произошло.
Что виною этому? Я думаю – ложный метод, – давнишняя, еще со времен Чехова и декадентов, б о я з н ь г р а н д и о з н о г о, эстетическое ощущение искусства.
* * *
Я не принимаю эстетизма ни тогда, когда он выявляется в лордах Брюммелях и бесполых девушках с хризантемой в руке, ни тогда, когда он через огонь революции трансформировался в конструктивизм и в доведенные до гениального опустошения сверхизысканные постановки Мейерхольда.
Неделя борьбы с эстетизмом! Эстетизм – это красивость, а не красота, любование, а не любовь, сердитость, а не гнев, – в эстетизме холодная кровь. Он – статичен. Он – созерцает, а не сопереживает. Он говорит: вот я, вот – мир, который я созерцаю. Но он никогда не скажет: я – весь в этом мире, я – это мир.
Эстетическое искусство – развлечение. В нем всегда встает роковой вопрос: есть ли в искусстве смысл. Эстетизм не дает ответа.
Я противопоставляю эстетизму литературу м о н у м е н т а л ь н о г о р е а л и з м а. Ее задача человекотворчество. Ее метод – создание типа. Ее пафос – всечеловеческое счастье, – совершенствование. Ее вера – величие человека. Ее путь – прямо к высшей цели: в страсти, в грандиозном напряжении создавать тип большого человека. Мопассан умер, Виктор Гюго – жив. Чехов выцвел, как акварель, Гоголь бьет неиссякаемым, горячим ключом жизни.
* * *
Из тумана веков встают бессмертные типы: это воин-купец, вечный бродяга Одиссей; это герой, заслоняющий щитом дорогу в родную землю; это вождь легионов, покоритель мира; это народный трибун; это патриций, выпивающий чашу яда на ложе пира; это фанатик новой веры, стоящий на столбе в пустыне; это свирепый мечтатель – крестоносец; это рыцарь без страха и упрека; это честный бюргер, читатель Библии; это конквистадор, открывающий в поисках Эльдорадо неведомые земли; это босой с волчьим взором якобинец, сокрушитель тронов; это беспечный рубака, волокита гусар; это романтик с грозой и бурей под плащом; это делец, строитель девятнадцатого века; это теоретик справедливости, завсегдатай тюрем, взрыватель буржуазного мира; это хрупкий, многосложный, безвольный интеллигент... и т. д. и т. д. ... это, наконец, мобилизованный в 1914 году, человек без лица с медным номером на руке...
Вот последняя грань. Отсюда пути литературы в России и в Европе расходятся.
* * *
Тип современного молодого европейца. Пальто, перетянутое в талии, с подкладными плечами, узконосые туфли – утюгом, шляпа, надвинутая на глаза и уши, чтобы в глаза зря не засматривали. Круглые роговые очки. С конца войны играет на понижение. Когда выиграет – бегает мимо магазинов и покупает вещи, которые блестят. В карманах – 38 бесполезных предметов: чистилки, зажигалки, держалки для шляп, сигарные отрезалки и т. д. Осведомлен обо всем и ничему не удивляется, кроме скачков биржи. Интересуется только бумагами и твердой валютой. Революции не боится, потому что всегда можно удрать. Уверен, что все женщины – проститутки. Очень любит делать маникюр. Парикмахер постоянно смешивает его с кем-то другим. На родителей плюнул с четырнадцатилетнего возраста. Его цель купить автомобиль. В благоустроенные дома его не пускают, чем он нимало не огорчен. В случае мобилизации от него в комнате найдут только черепаховые очки и под кроватью – грязное белье. Его любимая фраза: "Довольно лжи. Довольно идеализма. Шиллер мог быть выдуман при керосиновых лампах, при средней скорости передвижения десять километров в час".
Но все же и ему доступен идеализм, род фантазии. В час, когда все носители роговых очков сидят в кафе и делают из воздуха деньги, – молодой человек разглаживает на мраморном столике узкую, зеленоватую бумажку доллара и глядит в нее прищурясь. Глядит, – и вот на месте доллара открывается ослепительное видение: царь мира, Джиппи Морган. В котелке, надвинутом на глаза, Джиппи поднимается по ступеням нью-йоркской биржи. Двадцать тысяч глаз впиваются в его длинное, мертвенное лицо. Если сигара у него в левом углу рта, – девизы летят вниз. В шикарных особняках пишут предсмертные записки и стреляются. На заводах рассчитывают рабочих. Обыватель, скопивший доллар про черный день, – с растрепанной головой бежит его менять.
Назавтра Джиппи Морган, в надвинутом на глаза котелке, поднимается по ступеням нью-йоркской биржи. Сигара у него – в правом углу рта. Девизы летят вверх. В шикарных особняках (других) пишут предсмертные записки и стреляются. На рынках исчезают продукты. Рабочие голодными глазами глядят на витрины со съестными продуктами. Обыватель, разменявший давеча доллар, видит, как дензнаки гниют у него между пальцами.
Если отклониться от типа и представить себе молодого человека в роговых очках, щедрее обычного награжденного фантазией, то он мог бы увидеть в долларовой бумажке кое-что и иное. Например: – толпы людей, пораженных горячкой голода и отчаяния; пожарища; летящие стекла великолепных зданий; дымы выстрелов; грузовики, ощетиненные штыками; красные знамена; черные знамена... Черный, черный цвет покрывает Европу.
Молодой человек идет в магазин и покупает себе резиновую палку. "Нужно решительно покончить с революцией". Он записывается в фашистскую организацию, хотя уверен, что при мобилизации в его комнате будут найдены лишь черепаховые очки и грязная рубашка.
* * *
Трудно, конечно, западным романистам работать с таким упрощенным материалом, как молодой человек в роговых очках. Перед отъездом из Берлина я видел нашумевшую пьеску (200 представлений). В ней обольстительная героиня так-таки и говорила:
Ich liebe dich gern,
Wenn du Dewisen hast...
(Я полюблю тебя очень охотно,
Потому что у тебя есть валюта.)
Весь Берлин с восторгом распевал эту песенку.
* * *
Герой! Нам нужен герой нашего времени. Героический роман.
Мы не должны бояться широких жестов и больших слов. Жизнь размахивается наотмашь и говорит пронзительные, жестокие слова.
Мы не должны бояться громоздких описаний, ни длиннот, ни утомительных характеристик: монументальный реализм! Взгромоздим Оссу на Пелион.
Русское искусство должно быть ясно и прозрачно, как стихи Пушкина. Оно должно пахнуть плотью и быть более в е щ е с т в е н н ы м, чем обыденная жизнь. Оно должно быть честно, деловито и велико духом.
Его архитектоника должна быть грандиозна, строга и проста, как купол неба над бескрайней степью.
Ведь мы, кочевники великих времен, – как некогда квакеры, – заселяем новую Америку. Литература – это один из краеугольных камней нашего нового дома.