355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Толстой » Собрание сочинений в десяти томах. Том 10. Публицистика » Текст книги (страница 21)
Собрание сочинений в десяти томах. Том 10. Публицистика
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:57

Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том 10. Публицистика"


Автор книги: Алексей Толстой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)

О СВОБОДЕ ТВОРЧЕСТВА

Моему поколению приходится иногда пересматривать некоторые понятия, которыми нас пеленали в колыбели, – восстанавливать их для новой жизни.

Увлекаемые в перспективы – все более отчетливые и вещественные новой жизни, мы иногда оборачиваемся на ходу, чтобы оглянуться на выжженную пустыную гуманизма. Нужно ли это? Для нас, по-видимому, это естественно и нужно. Вы, молодое поколение моей родины, лишь перелистаете несколько страниц недавней Истории, перелистаете, как справочник.

Казалось бы странным на 18-м году нашей революции начать разговор о свободе... Но оказывается, есть две свободы, как две сестры – день и ночь, как жизнь и смерть.

Одна – вон впереди, открытая и уверенная. Другая – призраком бредет по выжженной пустыне, между покосившихся деревянных крестов. Мефистофельским противоречием этого мирового кладбища закончилась идеальная любовь к человеку.

Я оборачиваюсь к этой, к ней, некогда вспоившей из Кастальского ключа мое творчество. Вы ли это, печальная сестра? Вы невещественны, как мираж.

В свое время вы разбудили во мне поэта. Вы мне нашептывали: "Творчество есть ощущение своей свободы, – высший дар для избранника. Познай самого себя. Будь Демиургом, будь Прометеем".

Лукавые слова. Но я им тогда поверил. У свободы были старые прекрасные рекомендации Конвента. Я верил в то, что самого себя, мою личность можно освободить от принуждений, налагаемых классовым обществом. Я верил, что моя освобожденная личность, как птица, выпорхнувшая из клетки, устремится к абсолютной свободе. Верил, что в познании самого себя, в углубленном анализе своих идей и ощущений найду откровение для моего творчества.

Вот небольшая цитата:

"Свободны ли вы от вашего буржуазного издателя, господин писатель? От вашей буржуазной публики, которая требует от вас порнографии в рамках и картинах, проституции в виде "дополнения" к "святому" сценическому искусству? Ведь эта абсолютная свобода есть буржуазная или анархическая фраза (ибо, как миросозерцание, анархизм есть вывернутая наизнанку буржуазность). Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Свобода буржуазного писателя, художника, актрисы есть лишь замаскированная (или лицемерно маскируемая) зависимость от денежного мешка, от подкупа, от содержания".

– Это – из Л е н и н а.

И пусть поэт швырял в лицо буржуазному обществу свое гордое презрение, пусть на крайней грани негодования он отрицал всякое принуждение, всякий общественный строй, кроме анархии, материальные предпосылки оставались материальными предпосылками, и последним идеалистам пришлось покинуть вершины Монмартра, покинуть одинокие кабинеты, обитые от уличного шума пробковым деревом.

И что же, общество – там, внизу – рукоплескало нисходящим индивидуалистам, влекущим на своих плечах, как во времена переселения народов, все свое имущество: тюки горьких размышлений о справедливости, узлы с гуманитарными идеями, долженствующими переродить род человеческий, изъеденные червями ларцы с сокровищами культуры?..

Мы знаем, что буржуазное общество осталось равнодушным к кризису индивидуализма. Общество не пожелало протянуть руки к сокровищам творческой души. Разве искусство, взросшее на заоблачных высотах, поможет, хотя бы каким-нибудь намеком, выпутаться из хозяйственного кризиса?

Некоторые европейские и азиатские государства – уже перестроенные по-новому и перестраивающиеся – утверждают изо всех сложных проявлений человеческой души лишь жажду насилия и убийства, изо всех проявлений сложной социальной жизни – завоевательную войну, изо всех философских концепций – право на насилие во имя господства избранных. Фашизм, прикрывающий решетом сверхсовременную стратегию королей индустрии, отказывается от бабушкиных сказок "о мире как моем представлении"... Какой там индивидуализм, какая личность! Вы – лишь трудолюбивый муравей, таскающий соломинки для расового муравейника. Раса вас обрекла и государство заставило.

Фашизм решительно отказывается от гуманизма, но лишь потому, что эти формы идеалистической концепции устарели. Фашизм ищет сверхобтекаемых форм лжи, доходчивых до мелкого буржуа эпохи мирового кризиса.

Когда-то мы все плакали над страницами Гюго. Этот мир, заламывающий руки к абсолютной справедливости, мир великолепных бутафорий и неподвижных символов, хорошо учил наши юные сердца большим чувствам. Современный человек с избытком богат впечатлениями, может быть, даже чересчур сильными для нервов. Он ищет реальных разрешений жизненных противоречий. И он вправе требовать от искусства его прямого назначения: организации действительности. Что это означает? Действительность – вот это мгновение жизни – для человека, воспринимающего только это мгновение (а этот человек – ваш читатель), – запутанный хаос противоречий, где одни уже разрешаются, другие еще протягивают свои наметки в туманное будущее. Человек стоит слишком близко к цветной мозаике, он видит лишь пестроту камешков, но не все в целом, не идею картины.

Задача художника – так, как мы ее на данном отрезке исторического времени понимаем, – извлечь из действительности ее типичное, охватимое взором читателя, собрать идеи, факты, противоречия в живой динамический образ и указать ему реальный путь в реальное будущее. Мы хотим, чтобы художник был историком, философом, политиком, организатором жизни и провидцем ее. Учителей жизни нам не надо. Художник – это строитель духовной жизни человечества.

И тут в первую голову встает вопрос о свободе. Вглядимся в ту, другую сестру, идущую впереди, открыто и уверенно, к неохватимым для взора перспективам пышного расцвета земли, к голубым городам нашего близкого будущего.

Цель всего дела Советского Союза – человек, его свобода, его счастье, – человек, – мыслимый нами в его все более неограниченном развитии.

Наши первые пятилетки начинают с подведения материальной базы – с черной металлургии, с пыли и грохота строительства тяжелой индустрии. Это всё – лишь необходимые средства для достижения цели – освобождения личности.

В человеке заложены безграничные источники творчества, иначе бы он не стал человеком. Нужно их освободить и вскрыть. И сделать это, не заламывая рук с мольбою к справедливости, а ставя человека в подходящие общественные и материальные условия.

Подумайте, – разве мыслимо было бы осуществить в Советской России то, что осуществлено, – превращение самой отсталой в мире страны в государство, догоняющее передовые индустриальные хозяйства Европы и в некоторых областях и перегнавшее, если бы наш общественный строй не вызвал в широких массах населения творческой силы?

Московский метрополитен построен в три года, потому что семьдесят тысяч юношей и девушек ленинской молодежи, бросив книги и покинув лекции, устремились под землю и в тяжелых условиях проявили героическую выдержку и творческую изобретательность. Так, например, одна бригада последовательно переключалась от земляных работ в шахте вплоть до облицовки мрамором подземных вокзалов.

Сейчас вы снова увидите этих девушек, изящно одетых, с учебниками, бегущих на лекции. У них, может быть, слишком сильно развиты плечи от работы киркой и беганья с тачками, но золотые пропорции красоты – тоже вещь условная, и меня лично мечтательная арийка за прялкой менее пленяет, чем девушка со значком ГТО и с дерзким взглядом, устремленным на проступающие очертания страны свободы.

Общество Советского Союза озабочено развитием и укреплением каждой личности, потому что творческие усилия личности увеличивают материальное и духовное накопления общества и помогают ему в его поступательном движении.

Личность связана с обществом, но это не принудительные и ограничительные связи, дающие взамен ущербленной свободы право на безопасное существование. Семьдесят тысяч комсомольцев никто принудительно не посылал в шахты; в том, что они пошли, был акт сознанной необходимости взаимоотношений между личностью и обществом, то есть акт свободы...

Индивидуализм или мнимый отрыв от общества так же нелеп в нашем представлении, как самоубийство. Наше общество не протянет горсти фиников новому Нилу-столпнику. Но общество миллионными толпами выйдет с цветами навстречу тем, кто во имя спасения погибающих товарищей, во имя чести родины проявил безумие личного героизма.

Общество Советского Союза не требует от личности иной платы за безопасность существования, кроме раскрытия ее творческих сил. Личность связана с обществом теми узами, которые только при одном-единственном уклоне личности становятся из заботливых, дружественных и любовных жесткими: это когда личности приходит на ум несчастная идея абсолютной свободы. Но, разумеется, мало находится таких охотников за призраком печальной девы.

Человек-волк, которого теперь в фашистских хозяйствах пытаются дисциплинировать путем прививки ему условных рефлексов к тому, а не иному цвету волос, человек, дерущийся за свой кусок хлеба, стал у нас анахронизмом. Его сменяет, его сменил человек – строитель своей родины.

И тут попутно хочется мне сказать об одном любопытном выводе. Выясняется, что страх смерти так же в конце концов условен для человека, он так же зависит от тех или иных общественных отношений. Особенно горек страх смерти у того, кто мыслит мир как свое представление: вместе со мною гибнет мир, гаснет солнце, с моим последним вздохом рассыпается в пыль галактическая система. Для индивидуалиста, человека-волка, невыносим ужас перед этой таинственной дверью в черную пустоту, куда влечет его неумолимо тиканье часов. Уверяю вас, – будущие поколения с недоумением будут читать про тех, кто мог жить, так боясь смерти. Как боялся ее великий и бедный Мопассан!

Страх смерти у нового человека вытесняется повышенным ощущением творческой жизни. Связь с обществом, которое биологически бессмертно в своем поступательном движении, дает сознанию хорошую закалку оптимизма, и вопрос о неумолимой двери снимается с повестки дня.

Так мы понимаем свободу человека – строителя бесклассового общества. Героизм становится естественным выражением его повышенного ощущения жизни, творчество – его повседневным делом, – к этому мы идем, к этому мы придем.

Как же быть, спросят меня, с вопросами о высших ценностях, в том числе – с литературой? Здесь, на Западе, можно услышать такие голоса: "Советская литература обречена петь песни о черном металле и фрезерных станках, тащиться, как грач, по борозде за плугом, выковыривая земляных червей!"

Ленин говорил:

"Это будет свободная литература, потому что она будет служить не пресыщенной героине, не скучающим и страдающим от ожирения "верхним десяти тысячам", а миллионам и десяткам миллионов трудящихся, которые составляют цвет страны, ее силу, ее будущность".

На сегодняшний 1935 год у нас, по поверхностному подсчету, шестьдесят миллионов читателей художественной литературы...

Мы отвергли абсолютные ценности, находящиеся по вертикали за пределами земного притяжения. Но мы не отвергаем высших целей, лежащих по горизонтали, неотрывных от судьбы земли. В перспективе это все же получается дорога ввысь, к созвездию Геркулеса. Наша высшая цель раскрытие человеческого гения в условиях высшей социальной свободы. Наши цели – в развитии нашей родины, в преодолении всех трудностей, всех бурь, – ее расцвет, ее счастье. На сегодня с таким грузом, мне кажется, можно смело пуститься по волнам литературы.

Мы отвергаем натурализм, бескрыло и близоруко шагающий позади советского плуга. Мы – реалисты. Мы стоим перед чудом: рождением нового человека, перековкой сознания, целеустремлений, обычаев, привычек в огромных человеческих массах. Все это – в движении, в пути, в строительстве. Общество обязывает нас, участников невиданной эпохи, пластически оформить ее идеи и ее человека. Реализм – наше орудие.

С быстротой, которую можно бы назвать чудом, если не искать объяснения в раскрытии творческих сил в широких массах, происходит процесс строительства нашей родины. В три-четыре года возникает новая страна где-нибудь на севере, – площадью в Центральную Европу, – взрываются аммоналом целые горы; озаряемые призрачными завесами северного сияния, строятся города с вузами, школами, театрами и стадионами; соединяются каналами моря, и континентальная Москва будет морским портом; торопливо и дерзко – как все наше строительство, – переделывается природа злаков, чтобы засевать ими мерзлоту крайнего Севера... И прочее, и прочее...

Мне рассказывал начальник одного такого северного края. На добыче золота работал у него на ответственном посту уголовник. За перевыполнение плана был награжден уменьшением срока и деньгами. Пришел к начальнику и угрюмо стал проситься о переводе на другую работу.

"Ты что же – недоволен наградными?"

"Нет, доволен. Не хочу больше там работать".

"Почему?"

"Потому, что двадцать лет жизни я загубил, чтобы добыть это золото. Лазил по водосточным трубам на шестые этажи – воровать, водородом резал несгораемые шкафы, терпел страх и муки. Зачем? Здесь по золоту хожу, как по навозу. Зачем я загубил двадцать лет жизни? С ума сойду. Переведи на другую работу, хоть чернорабочим..."

Это – романтика. И все, о чем я помянул, романтика. Если романтика повышенное и необычайное состояние жизни, охваченной высокой идеей, если ощущение неограниченного роста личности в советском обществе есть ощущение свободы, если ощущение связи этой личности с обществом есть любовь к родине, то творческое ощущение советского художника, его стиль мы предложим называть крылатым, или романтическим, или, наконец, социалистическим реализмом.


ПАРИЖСКИЕ ТЕНИ

Идете вверх по Елисейским полям к площади Звезды. Каштановые аллеи с боков, старые платаны поникли от зноя. За платанами в мареве подняты острые крылья крылатых коней над стеклянной крышей Большого Салона. По асфальту Елисейских полей – далеко, до приземистой арки Наполеона ослепительно переливаются солнечным блеском никель и стекло многих тысяч машин. Бьют широкие фонтаны, катятся детские колясочки по гравию.

Издали видите зонтики, похожие на мухоморы, садитесь под оранжевым зонтиком на тротуаре, – несколько сот круглых, молочного стекла, столиков, красные кожаные стулья в стиле Корбюзье. Позади сквозь широкие входы и поднятые зеркальные окна кафе слышна струнная музыка. Там тоже все оранжево-красное – кресла, стены, балюстрада оркестра, изгородь из цветов, оранжевые курточки на музыкантах, оранжевые отвороты на белых смокингах гарсонов, пудра на женских лицах. Все это отражается в зеркалах, и у вас кружится голова – и без того огромное кафе кажется размерами в площадь...

Мимо таких кафе, – их несколько на Елисейских полях, – от четырех до шести гуляет публика. Модницы в высоких без полей шляпках, с шифоновыми рукавами, похожими на огромные пузыри. Элегантно одетые, в выглаженных брюках и ярких галстуках – задумчивые сутенеры. Жирный, оливковый раджа в атласном тюрбане, с кольцами на смуглой руке. Торопливо проходит длинный, костлявый старик с бритым благородным лицом, озабоченно вглядывается в женщин, – это известный "сатир этого квартала"... Важно – животом вперед идет алжирец, в черном, в черной феске, за ним – пять полных, рано увядших жен из его гарема. Он тоже сворачивает синеватые белки на кукольные лица модниц. Вот французская семья: седоусый папаша, со строгим галльским профилем, он в жилете и черных ботинках; увядшая мадам в черно-седом мехе на плечах (наш экспорт из Повенецкого питомника) низко надвинула маленькую шляпочку, чтобы не так заметны были морщины при ярком свете, и не слишком красивая дочка – в белом, равнодушная и разочарованная (поди-ка – выдай теперь ее замуж, когда сначала тридцать раз подумаешь раньше, чем зайти в кафе – заказать на троих мороженое).

Все это двигается на фоне летящих искр стекла и никеля, присаживается и глядит пустыми глазами на суету великого города, переживающего тяжелые времена.

Из русских эмигрантов здесь только шоферы такси и кое-когда попадаются представители "высшего света". Эмиграция, говорят, очень озлоблена на титулованных. Несмотря на кризис, у них все же водятся деньжонки. Откуда? Помилуйте, а благотворительные базары... Они не только эти деньги разбирают по одним великосветским карманам, – бутылки с шампанским прут с буфета и продают...

Кто подрывает доверие к русским? Они же... Известный князь подкатывает к дому, где сдается шикарная квартира. Осматривает, – беру... И хозяину: "Мон шер, вот вам за два года вперед – пятьдесят тысяч франков". Хозяин глазам не верит, в восторге: в такое тяжелое время наличными за два года вперед... Князь ему: "Адье, до завтра..." А назавтра везет хозяина в ресторан, поит столетним коньяком и: "Вот неприятность, мон шер, банк закрыт, а мне сегодня до зарезу необходимо заплатить по векселю сто тысяч, – совсем вылетело из головы..." Как такому орлу не одолжить; хозяин дает до завтра сто тысяч. А назавтра князь уже гуляет в Брюсселе или мчится в Рим...

Известный граф захотел, скажем, кушать. Является в дорогой ресторан, приглашает шикарную девчонку, разворачивается франков на пятьсот, а перед уплатой счета (французам никогда не привыкнуть к византийскому коварству русских) идет говорить по телефону. Несчастная девчонка до закрытия ресторана рыдает над счетом, покуда ее не сдадут в полицию, потому что адрес графа неизвестен...

Молодые люди пристраиваются, смотря по вкусу, одни к старушкам, другие к старичкам. Это необыкновенная, так сказать, тихая профессия. Обладающие большой фантазией – вымогательствуют, подделывают документы или, чтобы жениться на какой-нибудь заезжей дуре, меняют фамилию: например, разночинец Иванов становится дворянином: Ива Нов...

Многие состоят в союзе младороссов (русские фашисты). Это публика дисциплинированная, отчетливая, свирепая. У этих, конечно, – деньги. Эти только и ждут, когда Япония и Германия бросятся на СССР. Иные уехали воевать в Боливию, – вербовали, обещали золотые горы, а получили – кто пулю, кто желтую лихорадку. Молодые люди из бывших интеллигентных семей уходят в мистику, даже принимают священство. В Париже попов – на десять эмигрантов поп. Готовятся к "восстановлению православия" в России.

Сочувствующих нам тоже немало, главным образом из тех, кто работал на заводах, в предприятиях. Теперь большинство, как иностранцы, уволены, и многим грозит запрещение права труда. А это влечет (в случае нарушения, хотя бы человека позвали помыть тарелки) высылку за пределы Франции, куда хочешь, то есть беспаспортное бродяжничество, воровство, тюрьма или самоубийство...

Опускается вечер, отгорает за мглистыми тучами заря, видная сквозь пролет наполеоновской арки. Зажигаются синие, красные надписи. Над графитовыми крышами проносятся ласточки. Кафе пустеют. На несколько часов город притихает, чтобы снова до полуночи оживились тротуары и кафе. Тогда снова – невеселые лица, пустые глаза. Будто город доживает последние месяцы перед событиями, когда взовьется трагический занавес...

Меня окликнули. Оборачиваюсь. Писатель Х. и с ним художник У., который еще недавно брал по десяти тысяч фунтов за портрет, назначал сеансы в 7 часов утра и писал, одетый во фрак. Сейчас он идет угрюмый, почему-то небритый, глядит под ноги.

– Нужно поговорить, здесь слишком людно, идемте в переулок, – говорит Х. (Сворачиваем в боковую, слабо освещенную уличку, садимся в бистро для шоферов.) От возбуждения Х. брызгает слюной.

– Здесь все прогнило насквозь. Будущего нет. Ну да, я ошибся, ошибся, признаю... Вы правы, вы, вы... (И, как тень, что выплыла из щели адского мрака, мертвыми глазами глядит на Орфея, – живого, оттуда, из жизни)... Вы о нас никогда не вспоминаете? Да, да, – чего о нас вспоминать? Мы – трупы. Ах, какая здесь гадость (схватился за седые волосы)... Ложь, пакость, мелко, ничтожно. Скажи, – все правда, что пишут у вас в газетах? Да, да чего же вам лгать. И люди счастливые? Так, так, так... Скажи, – вернуться мне нельзя?.. Конечно, конечно, сам понимаю, нельзя... А вот – ему? Он художник, вне политики...

Художник У., будто выламывая кирпичи из глотки, говорит:

– Я подумываю. Может быть, я и решу съездить в Россию... Скажите, скажем, я переезжаю границу, – меня может схватить ЧК и расстрелять?..

– Не знаю, – отвечаю ему. – Таких случаев у нас не было, по-моему. Вы путаете нас с какой-нибудь другой страной. Конечно, если вы перейдете границу без паспорта, на лыжах, ночью, – неприятности некоторые обеспечены.

– Хорошо, я вам верю... Предположим, я приехал в Москву. Я захотел есть. Могу я купить хлеба себе?

– Не знаю, – отвечаю ему, – может быть, вы привыкли кушать какой-нибудь особенный хлеб... А вообще у нас хлеба купить можно, булочных больше, пожалуй, чем здесь...

Так они сидели – две растерзанных тени в бистро, где за цинковым прилавком усатый хозяин мыл кружки. Пиво в кружках было горькое. Ночь за дверью была душная, грозовая...

Писатель Х., перегнувшись через стол, впиваясь глазами мне в лицо, спросил:

– Такого ощущения нет, что вы приехали сюда и дышите свободным воздухом?

– Нет, такого ощущения нет...

– Ну, хорошо... Надо платить... А?

Я заплатил. Оба они как-то вяло, будто перестав всем интересоваться, сунули мне руку и пошли, не оборачиваясь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю