355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ремизов » Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1 » Текст книги (страница 8)
Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:18

Текст книги "Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1"


Автор книги: Алексей Ремизов


Соавторы: Иван Наживин,Михаил Осоргин,Иван Лукаш,Василий Никифоров-Волгин,Александр Дроздов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)

Князья вышли на обочину торга и остановились: духота и давка смутили обоих. В одном месте свалка затерлась: били жулика. В другом травили для потехи собак. Там, горланя, дрались перепившиеся работники со стен кремлёвских. Там кривлялся, потешая толпу, какой-то глумотворец. Стража вывела для прошения милостыни военнопленных, истощённых, замученных, кожа да кости. Держали их в деревянных загонах и в цепях. От стужи они укрывались в землянках, вырытых ногтями, и часто голодали так, что поедали дохлых собак, кошек и лошадей. Большое число пленных считалось доказательством могущества государя. Пьяных было многонько, несмотря даже на то, что татары, приняв ислам в 1389 году, запретили на Руси продажу спиртных напитков. Напивались больше самодельщиной всякой, но начало уже понемногу входить в моду и «горячее вино», то есть водка.

– И кто это только вино это придумал? – сказал князь Семён, издали глядя на мордобой.

– Мне Аристотель сказывал, будто придумали его аравитяне какие-то, – морщась на толпу, отвечал князь Василий. – И долгие годы будто соблюдали изготовление его в тайности. Но потом дознались до дела и другие. Генуэзцы бойко торговали живой водой этой, а от них, из Крыма, пошло оно лет сотню назад и на Русь.

– Нет, пойдём лутче домой, – сказал князь Семён. – Индо голова кругом идёт от крика этого. Да и духота какая!

В самом деле, москвитяне выбрасывали под стены Кремля всякую нечистоту. Тут же все и до ветру ходили. И кошки, и собаки дохлые валялись. Но к этому все привыкли: побранятся, побранятся на «духоту», да и ладно.

А стены твердыни московской кирпичик за кирпичиком росли…

XII. У КНЯЗЯ СЕМЁНА

Идти было совсем близко, до Фроловских ворот только. Хоромы князя Семёна, богатые и поместительные, в смысле постройки ничем не отличались от других хором. Внизу подклети всякие, кладовочки, погреба, медуши, в которых хранились несметные запасы всякого добра. В среднем этаже помещалось зимнее жильё, изба, истопка с одной стороны, а с другой собственно клеть, светлица без печи, которая зимой кладовой служила. Между ними была просторная и светлая комната, сени, или сенница, к которой снаружи подстраивалось крыльцо. А над сенями помещались горница, терем, повалуша, где жил затворнической жизнью женский пол и молодь со своими нянюшками и мамушками. Только в клети были красные, большие окна, а в остальных помещениях были они маленькие, задвигавшиеся дощечкой, «волоковые».

По обширной, застроенной всякими хозяйственными постройками усадьбе сновало множество холопов. При виде князя они подтягивались и отвешивали ему низкие поклоны. Князь Семён был известен на Москве своей «людкостью», человечностью, наказания у него были редки, люди были хорошо одеты и накормлены и глядели весело. Умный вельможа не стремился идти против века, но не любил следовать за ним и вслепую.

– Голова-то, чай, нам не на то только дана, чтобы шапку горлатную было надевать на что, – говаривал он.

И если другие знатные люди содержали женскую половину, а в особенности дочерей, в почти неисходном заключении терема, куда не имели доступа даже ближайшие родственники, князь Семён и тут вёл свою линию, давал своим затворницам некоторую послабу и не подымал в от чаянии рук к небу, если кто-нибудь через забор видел, как его красавицы дочери качались в саду на качелях.

– Коли у девки стыдение есть, она и сама себя побережёт, – говорил он, – а коли его нету, так ты хошь за семью замками её держи, она всё напрокудит… Чай, и сами холосты были, знаем! Порядок, знамо дело, блюсти надо, ну а по пустякам всё же на стену лезть нечего.

Не успел князь с гостем подойти к крыльцу, как к нему с радостным лепетом бросилась его любимица, трёхлетняя Маша, вся в золоте кудрей, вся в милых ямочках. Князь широко открыл ей навстречу руки.

– Машенька! Золотцо моё…

И, подхватив девчурку, он поднял её высоко над землёй. Девочка, вся сияя, гладила горлатную шапку его обеими ручонками, и на личике её было восхищение.

– Ишь, какая! – очаровательно картавила она. – Ты и мне такую на торгу, батя, купи.

– Да зачем же покупать? – засмеялся князь. – Тогда лутче мою возьми. Стой на ножках, я на тебя её надену.

Он опустил Машу на землю и, сняв с себя шапку, тихонько стал надевать её на золотистую головку. Девочка растерянно расставила ручонки и ждала, как это всё будет, но и головка её, и плечики скрылись в шапке, и, возбуждая смех отца, и дяди Василия, и пожилой няни с добродушной бородавкой у носа, она стояла под шапкой неподвижно – только ножки маленькие виднелись внизу. И дворня, бросив работу, стояла в отдалении и улыбалась: Машу любили все.

– Ну, гоже ли? – смеясь, спросил отец.

– Го-о-оже, – нерешительно и немножко испуганно отвечал из шапки тоненький голосок. – Только ты лутче, батя, сними.

Князь, смеясь, снял с девчурки шапку, и снова взял её на руки.

– Нет, верно, тебе надо на торгу купить другую, – сказал он. – А эта великонька. Ну, беги с няней в сад.

И в отношении к детям князь вёл свою линию. «Аше биеши младенца жезлом, – учили отцы духовные, – не умрёт, но паче здравье будет. Любя сына своего, жезла на него не щади, наказуй его в юности, да в старости покоит тя». Князь Семён на хребте детей своих жезла, однако, никогда не преломлял и краснел от досады, когда княгиня-мать иногда давала ребёнку затрещину.

– Ну, что ты дерёшься? – говорил он сердито. – К чему это пристало? Коли ума нет, от этого его не прибудет, а коли есть, так ты словом бери, а не кулаком. Ох, уж эти мне бабы!

Но со всем тем, конечно, большая семья его была всё же семьёй своего времени и своего положения. Женщины всё время проводили в рукоделиях лёгких, в примеривании всё новых нарядов, в изготовлении всё новых притираний. Всякая работа считалась для них позором. Даже кормить своих детей грудью было неприлично боярыне. Кормили женщин точно на убой и заставляли долго лежать, ибо женщина, чтобы нравиться, должна быть в теле. На которых лежание не действовало, те пили, чтобы растолстеть, какие-то особые водки. Тучность была в моде и у мужчин. И они должны были поражать обилием крови, и блеском червления ланит, и многоплотием. Мужчины подкладывали под одежду и в сапоги всякие штуки, чтобы казаться дороднее и сановитее. Отцы духовные обличали эти «сиятельные лица и – светлость тела», но так как часто проповедник от многопищного и мягкого жития был сам поперёк себя толще, то паства подталкивала один другого локтем в бок и посмеивалась в бороды. Отцы указывали на близкое нетление, но и об нетлении никто не думал, и все вместе с отцами весьма охотно предавали бессмертные души свои во власть бесу чревоугодия.

День для богатых и знатных людей проходил в обязательной праздности. Философы, в оправдание её, ссылались даже на Геродота [58]58
  Геродот(между 490 и 480 – ок. 425 до P. X.) – древнегреческий историк, автор множества трудов по военной истории, истории скифов и др. и получивший почетный титул «отца истории» . Прим. сост.


[Закрыть]
, который указует, что германцы праздность тоже почитали за честнейшее, а земледелие за самое низкое упражнение. Ничем не занятые богатеи, зевая, блуждали по покоям и по двору, шли к знакомцам и коротали с ними невыносимо долгий день в разговорах, пересудах, глумах и пианстве. И пьяницей считался не тот, кто, упився, ляжет спати, но «то есть пьяница, иже упився, толчёт, бьётся, сварится».

Ежели богатеи и знать хотели убить время на охоте, отцы и тут восставали. «Кая ти нужа есть псов множество имети? Кой ти прибыток есть над птицами дни изнуряти?» Стоило заняться музыкой, и это оказывалось сетями диавола. Диавол же был в зерни [59]59
  Зернь —игра в кости . Прим. сост.


[Закрыть]
, в тавлеях-шашках, и в шахматах. Единственно, что допускали отцы в качестве прохлаждения, была природа и заботы хозяйственные. «Аше хощеши прохладитися, изыди в преддверие храмины твоея и виждь небо, солнце, луну, звёзды, облака овы высоци, овиже нижайше и в сих прохлажайся, смотря их доброту и прослави Творца тех Христа Бога. Аше хочеши ещё прохладитися, изыди на двор твой и обойди кругом храмины твоея, сице же и другую, и прочая, такоже и двор твой, и аще что рассыпася, или пастися хощет, созидай, ветхая поновляй, неутверждённая укрепи, прах и гной сгребай в место да та к плодоносию вещь угодна будет. И аще хочеши вяще прохладится, изыди во оград твой и рассмотри сюду и сюду, яже к плодоносию и яже к утверждению створи. Или аще не достало та есть, изыде на поле сёл твоих и виждь нивы твоя, умножающа плоды ово пшеницею, ово ячмень и прочая, и траву зеленеющуся, и цветы красные, горы же и холми, и удолия, и езера, и источники, и рекы и сим прохлажайся, и прославляй Бога, иже тебе ради вся сия сотворшего».

У князя Семёна было, однако, своё любимое развлечение: он любил Божие благословение хорошего письма и добрые списки Божественного Писания, заставками доброзрачными украшенные. Он больно был бы рад иметь книги и иного содержания – он не монашил, как многие из его звания, – но о ту пору вся светская литература на Руси состояла из «Слова о полку Игореве» – отцам не удалось истребить его до конца, как они ни старались, – и «Слова Даниила Заточника», – которое неизвестный автор «писах в заточении на Беле-озере и запечатах в воску и пустих во езеро, и всем рыба пожре, и ята бысть рыба рыбарём, и принесена бысть ко князю, и чача её пороти, и узре князь сие написание, и повеле Данила освободити от горького заточения».

– Пойдём-ка в клеть, я покажу тебе кое-что, – сказал князь Семён, никогда не упускавший случая похвастать своими художественными приобретениями.

Они шагнули в светлую и весёлую клеть.

– Погляди-ка вот на эту икону Святой Троицы, – проговорил князь Семён, показывая небольшой образ. – Из Новгорода привезли. Письмо новгородское сразу узнаётся по тому, что в золото отдаёт, а суздальцы – те пишут эдак в синь, мертвенно – я их не больно жалую. А эта вот работа Андрея Рублёва – у него письмо эдак словно в дым, в облака ударяет. Говорят, это оттого, что много он вохры брал. Да это что!.. – с увлечением воскликнул князь. – Ты вот чего погляди…

Князь Василий невольно широко раскрыл глаза: на полотне была изображена женщина, и в лице её было такое сходство со Стешей, что у него сердце загорелось. На руках она держала младенца, а долговолосые, кудрявые юноши казали младенцу рукописание какое-то.

– Что это? – спросил он.

– Это Богородица фряжская, – сказал тот. – У фрязей я её и купил. И писал будто её какой-то ихний хитрец именитый, вроде нашего Рублёва Андрея. Ты погляди, только что не говорит! Эта-то не его письма, сказывали, а только с его Богородицы списано. Что, каково?

Князь Василий не мог глаз от Богородицы фряжской отвести. И хотелось ему выпросить её у князя Семёна и было совестно: а вдруг как догадается?

– А эту знаешь? – продолжал князь Семён и развернул на рытом зелёном бархате стола большую книгу. – Это вот птица Строуфокамил. Она кладёт яйца пред собою и сидит и смотрит на них сорок дён, вот как тут показано. А это вот Алконост – другие его Алкионом величают, который вьёт гнездо на берегу моря, а сам садится на воду. Семь суток сидит Алкион, пока не выведутся птенцы, и на это время стоит на море великая тишь. А это вот Кур, ему же голова до небеси, а море по колена. Егда солнце омывается в Окияне, тогда Окиян восколеблется и начнут волны Кура по перью бити. Он же, очутив волны, и речёт: кокореку. И протолкуется сие философами так: светодавче, Господи, дай свет мирови! Егда же то воспоёт и тогда вси куры воспоют в один год [60]60
  Час.


[Закрыть]
по всей вселенной.

– А эта?

На красивой пёстрой заставке была изображена дева, которая, купаясь в синем море, плескала лебедиными крыльями.

– Это Обида, – сказал князь Семён, любуясь прекрасным, чётким и тонким рисунком.

– Почему же обида?

– Не ведаю почему, но Обиду всегда так пишут. Гожа?

– Гожа.

Князь Василий повесил голову: и в его сердце живёт обида горькая, но его обида не так красносмотрительна.

– Князь Иван Юрьич Патрикеев, – распахнув дверь, проговорил от порога отрок.

– Милости просим, батюшка! Давно ожидаем. Добро пожаловать.

XIII. НЕЗРИМЫЕ СТАВКИ

– Ну, как тебя Бог милует, батюшка? – обратился князь Семён к тестю.

– Живём, хлеб жуём, зятюшка… – сняв горлатную шапку и вытирая пот, отвечал князь Иван Юрьевич. – Как твои здравствуют?

– Всё слава Богу, батюшка.

– Ну, слава Богу лутче всего. А к тебе кое-кто из наших ещё собирается. Надо бы нам совет держать…

– Садись пока, отдыхай, – собирая свои сокровища, сказал князь Семён. – Кто да кто быть хотел?

– Да все хотели бы, опасаются только, – садясь, отвечал князь Иван Юрьевич. – Курбский, сватушка твой, стал вон даже об отъезде к великому князю литовскому поговаривать. Да что, старый Кобыла и тот вчерась грозился: отъеду, мол. Я ещё посмеялся ему: куда нам с тобой отъезжать? Разве на погост. Вишь, сына его, Петьку-щапа, не пожаловал государь рындой [61]61
  Рында —телохранитель, оруженосец . Прим. сост.


[Закрыть]
правой руки… Не дают места холопа, так он и о вольности боярской вспомнил.

Отрок снова распахнул дверь и впустил в горницу ещё троих гостей. То были Беклемишев-Берсень, великий задира, Иван Токмаков, рыженький, щуплый, с востренькими глазками, и дьяк Жареный, сухой, чёрный и волосатый, с большими сердитыми глазами. Обменялись поклонами, о здоровье осведомились, всё как полагается, по чину, не торопясь, и расселись по лавкам.

– Ну, что новенького слышно? – спросил, смеясь глазами, князь Семён.

– Вота! – засмеялся Берсень всеми своими чудесными зубами. – Ты, поди, первый человек теперь около великого государя – не тебе у нас, а нам у тебя спрашивать! – смеялся он, оглядывая всех весёлыми карими глазами.

– Ну, что ж… – погладил свою бороду-диво князь Семён. – Я к ответу готов. Но хорошего ничего не слыхать, гости дорогие, ни с которой стороны, а плохого хоть отбавляй. Вам ведомо, что хан золотоордынский готовится идти на Москву, а великий государь и в ус не дует. С Литвой всё размирье идёт. А кроме того, нелады у него и с братьями. Не будь старой матушки его, инокини Марфы, он враз съел бы и Бориса Волоцкого, и Андрея Углицкого, да старушка всё за них заступается. А те пользуются, под её рукой баламутят. Новгородцы, прослышав про все нелады наши, а в особенности про размирье с татарами, снова стали с Казимиром литовским ссылаться, и, по-моему, не сегодня, так завтра, а бунт учинят они беспременно. Нужды нет, что колокол их в Москве – они и без колокола так назвонят, что тошно будет…

– Ну, пошумят, пошумят да и отойдут, – усмехнулся Жареный. – Кто новгородцев не знает?

– А заметили вы, бояре, – спросил живо Берсень, – что колокол их совсем не так звонит, как наши московские колокола? Сколько бы их враз ни звонило, его всегда слышно.

– Да, – сказал князь Семён. – Его сразу отличишь. И чистый такой голос – словно он песню поёт какую.

– Ох, не до песен нам, братцы! – вздохнул князь Иван. – Загорится под Новгородом, а там пойдёт и с других углов забирать.

– Я и говорю, что дела не хвали, – сказал князь Семён. – Великий государь вызывал к себе Аристотеля и повелел ему поспешать пушки новые лить. Ежели пойдёт он теперь ратью против Новгорода, – а он крепко против них опалился, – пожалуй, на этот раз от Новгорода-то и мокрого места не останется. А на татар словно и внимания не обращает: татарщина-то [62]62
  Дань татарам.


[Закрыть]
нами ведь девять лет, кажись, не плочена. Знамо дело, татары против прежнего ослабели, ну, а всё же глядеть с кондачка [63]63
  Глядеть с кондачка– т. е. несерьёзно, легкомысленно . Прим. сост.


[Закрыть]
на Орду, по-моему, не следовало бы. И Кремля достроить не дадут, опять из-за Москвы-реки высыплют… A-а, жалуйте, гости дорогие! – ласково обратился он к новым гостям, которые вошли в клеть. – Милости просим!

То был князь Данила Холмский, высокий, тучный старик с сивой бородой на два посада, и любимец государев дьяк Фёдор Курицын. Опять степенно раскланялись все, осведомились о здоровье неторопливо и уселись.

– Так… – сказал князь Иван Патрикеев. – Так что же, по-твоему, нам делать надобно? Это мы о делах наших толкуем, – пояснил он вновь прибывшим. – Что-то словно у нас они маленько позапутались. Ты сам знаешь, не больно нас много, однодумов-то, да и то есть промежду нас и такие, что, пожалуй его государь окольничим или сына его рындой, он враз от дела отшатнётся и против нас станет.

Все ходили вокруг да около. Вся суть забот их была в том, что великий государь с каждым днем забирал всё больше да больше силы и оттирал их на задний план. Но говорить напрямки опасались: с Иваном шутки были плохи. Князь Семён заглянул за дверь.

– Ну, что же там? – спросил он старого дворецкого.

– Всё готово, княже, – поклонился тот в пояс.

– Жалуйте, гости дорогие, хлеба-соли наших откушать! – обратился приветливо князь Семён к гостям. – Батюшка, князь Данила, князь Василий, жалуйте.

Он знал, что за чарками языки развяжутся скорее.

Все направились в сени. Князь Василий едва оторвался от фряжской Богородицы, с которой он глаз не сводил, и подавил тяжёлый вздох.

Все, помолившись, чинно расселись за отягчённый всякими брашнами и питиями стол. Посуда была вся деревянная с позолоченными краями, изготовленная монахами по монастырям. Оловянные торели и блюда были ещё большой редкостью. Тарелок, вилок, ножей не полагалось совсем: ели перстами. Хрусталь был такой редкостью, что его упоминали даже в завещаниях. У князя Семёна всё было богаче других, но всё же простота большая была во всём обиходе. Роскошью были разве только серебряные кубки, которые стояли перед каждым гостем: они были обязательны, чтобы пить здравицы.

– Ну, во здравие великого государя.

Все выпили до дна, но без большого воодушевления. Расчёты князя Семёна оправдались: языки стали мало-помалу развязываться. В молчанку играть было невозможно, дело не терпело. Если большие князья отстаивали свои права и преимущества, то люди середние, как Берсень или дьяки, те стремились дать Руси во всём порядок.

– Так вот, гости дорогие, быка надо нам брать за рога, – сказал князь Семён, – ходить вокруг да около времени нету. Жизнь пошла у нас не по старине, не по обычаю.

– Верно, княже! – согласился бойкий Берсень. – С тех пор, как Софья у нас появилась, и началось это нестроение наше. Которая земля переставляет свои обычаи, та недолго стоит. Теперь государь, запершись, все дела государские у постели решает. На людях он показывает, что встречь слово любит, что не гневается даже, когда к делу, и на поносные и укоризненные слова, а потом всё на свой салтык [64]64
  На свой салтык– на свой лад, по-своему . Прим. сост.


[Закрыть]
повернёт. В старину так не водилось. В старину бояр и советников слушали. С этим высокоумием и несоветием великого государя трудно земле управу дать.

– Вон Курбский всё об отъезде толкует, – сказал князь Данила Холмский. – Может, он и отъедет, а может, и голову тут оставит. С великим государем жди всего: Софья-то, сказывают, беременна. Ежели она родит государю сына, положение её станет ещё крепче: Ивана Молодого великий государь не больно жалует.

– Да чего там и жаловать: ни с чем пирог… – сказал сурово дьяк Жареный.

– Ох, как бы не ошибиться тут!.. – покачал тяжёлой головой своей князь Семён. – Думается всё мне, что Иван рохлей только прикидывается, а коготки есть и у него. Может, потому он всё и охает, что при ндравном родителе-то эдак жить покойнее? Ну, во здравие дорогих гостей! Князь Данила, что же ты?

Зазвенели кубки.

– Рохля он или не рохля, это дело второстепенное, – поглаживая свою соболью бороду, проговорил обстоятельный дьяк Фёдор. – Надо дело поставить на Руси так, чтобы во всём закон был, а не то что – куда хочу, туда и ворочу. Надо по правилу жить.

– Вот «Судебник» скоро составят, и будет всем закон, – притворился непонимающим хитренький Токмаков.

– Я не о том говорю, – с некоторой досадой отозвался Курицын, – «Судебник»-то – закон для народа, а закон нужен для всех. Иной раз поглядишь, и не поймёшь, не то Русь – вотчина великого государя, не то государство, не то помещик он, не то верховная власть.

– Да ты это к чему?

– А к тому, что и для великого государя не усмотрение надо, а закон, – сказал дьяк. – Ему же так лучше будет, – поторопился он смягчить. – Вот, скажем, наследником у нас теперь Иван Молодой. А о Софье толкуют, что она беременна. Так вот: ежели она родит сына, кто же будет наследником? Неизвестно. Вот тебе смута и готова. А надо, чтобы закон это предусмотрел.

– Да и трудно такую державу, как Русь, одному управить, – сказал князь Семён. – И с законом трудно, а без закона и того труднее. Негоже, что великий государь бояр стал от совета удалять.

– Да и то сказать: зачем будем мы отказываться от прав наших? – вставил князь Данила.

– Всё это так, да как вот к делу-то подойти? – сказал Токмаков. – Умный подход – это уже полдела.

Помолчали: говорить или не говорить? Но дело не терпело.

– Ежели у Софьи родится сын, то, пожалуй, Ивана Молодого великий государь от дел отставит, – сказал князь Иван Патрикеев. – А за новым наследником-то Софья стоять будет. А это такой бабец, что… Ну, да чего там толковать-то, сами знаете.

Точек над і бояре не ставили, но все понимали, что в предстоящей игре опираться надо будет на Ивана Молодого, провести его, в случае удачи, на престол, а предварительно заставить целовать крест на том, чтобы при государе совет боярский был. А что он телёнок-то, так это, пожалуй, и лучше. Все отдавали себе отчёт, что игра такая при Иване III и тяжела, и опасна, но не хотелось старым державцам в простых слуг государевых превратиться, а второе – в этом дьяк Курицын был вполне прав, – надо же, в самом деле, и о Руси подумать, надо ей закон и порядок дать.

И долго шумели просторные сени именитого князя речами застольными. Несмотря на выпитое вино и меда, все были начеку, но и недоговаривая, всё же общую линию наметили, а те, что похитрее и в делах человеческих поопытнее, те наметили уже потихонечку и линию поведения личного: как и когда, в случае чего, отойти в сторону, как и когда обскакать сегодняшних союзников, а буде понадобится – и свалить их и по ним подняться повыше: иначе дела человеческие не строятся.

В Москве отошли уже вечерни. Широко раскинувшийся по своим холмам – их было совсем не семь, как, в подражание Риму и Византии, утверждали некоторые славолюбцы, – город в лучах заката был весь золотой. Благодаря хозяина тороватого за угощение, гости встали из-за стола и один за другим, не сразу, выходили из сеней на ярко сияющий двор. Слуги с конями поджидали их у крыльца. И в то время как князь Василий, уже сев на коня, сговаривался о чём-то с Берсенем, из соседних хором князя Холмского, из высокого терема, на него с восторгом смотрели из окна косящатого чьи-то горячие голубые глаза.

И когда князь Василий с отцом в сопровождении холопов скрылись за углом тесной и духовитой улицы, молоденькая – ей только что минуло восемнадцать лет – Стеша, жена князя Андрея, бросилась перед божницей своей на колени: ни днём, ни ночью не давал ей покою образ князя-мятежелюбца! Наваждение это тем более пугало Стешу, что по характеру своему она была скорее черничка [65]65
  Черничка —монахиня . Прим. сост.


[Закрыть]
, чем боярыня московская. Она многие часы проводила на молитве, строго блюла посты, усердно помогала нищей братии и жила не столько на трудной земле этой, сколько в мире потустороннем. Если бы воля, она и замуж не пошла бы, но крутой отец её, князь Курбский, согласия и не спрашивал.

Со слезами на прекрасных голубых глазах Стеша стояла на коленях перед божницей, но не чувствовала она теперь той помощи, которую раньше всегда подавала ей Пречистая в трудные минуты её молодой жизни. Вспомнилось ей опять и опять, что женат князь Василий, что другую ласкает он, что никогда, никогда не будет он её. И со стоном глухим повалилась бедная Стеша на ковёр перед образами, и лежала, и сжимала руки белые, и трепетала вся, словно насмерть раненная белая лебёдушка.

А за дверью тихонько плакала Ненила старая, мамушка, которая выходила её: она видела, что тяжко скорбит ее касаточка сизокрылая, но не знала она, что за горе точит сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю