Текст книги "Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1"
Автор книги: Алексей Ремизов
Соавторы: Иван Наживин,Михаил Осоргин,Иван Лукаш,Василий Никифоров-Волгин,Александр Дроздов
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)
Для князя Василия один день тяжко переливался в другой, неделя в неделю и месяц в месяц. Стеша была уже инокиней в Володимире, в Княгинином монастыре, а дружок его прежний, Андрей, безвыходно заперся в вотчине своей, неподалёку от Володимира. Елена всё томилась и играла. Софья считала себя слишком высокой и сильной, чтобы унизиться до боязни перед какой-то там валашкой. Она о ту пору вышивала для Троицкой лавры пелену, на которой и величала себя не великой княгиней московской, а царевной цареградской. Москвитяне просто зубами скрипели:
– Ишь ты, фря какая выискалась! Сколько волка ни корми, а он знай в лес глядит…
Но грекиня преуменьшала значение Елены: вокруг той сбирались старые бояре, противники великого государя.
Иван был хмур и жесток, но продолжал осторожно и хитро вести свою линию. Он своими приобретениями уже увеличил Московскую Русь в четыре раза. Псков был уже едва жив и из воли великого государя не выходил. Иван властно распоряжался в ещё татарской Казани, а царь иверский – грузинский – называл себя холопом его и молил о покровительстве. До XV века Московское княжество защищено было от нападений иноземцев русскими же областями со всех сторон – теперь Москва выходила на большую дорогу и заводила прямые сношения с Польшей, Литвой, с орденами Ливонским и Тевтонским, с императором германским, со странами италийскими.
Москвитяне, однако, трусили: приближалась предсказанная отцами кончина мира. Многие торопились поэтому отдать свои вотчины и деньги монастырям и церквам, и чернецы всё принимали с великим смирением. Особенно к вере усердные заказывали им сорокоусты [102]102
Сорокоусты– сорокадневные церковные молитвы по умершем . Прим. сост.
[Закрыть]по себе, с тем чтобы их, будущих покойников, начинали, ввиду скончания века сего, поминать сейчас же…
Владыка новгородский Геннадий бешено трудился над искоренением вольнодумства. Он уже отправил всё следственное дело о еретиках на Москву, но усердие его встретило весьма прохладный приём как у великого государя, так и – следовательно – у митрополита Геронтия. Ему было только небрежно приказано «того беречи, чтоб то лихо в земли не распростёрлося». Над еретиками – выхвачено было наудачу всего трое – состоялся суд церковного собора. Собору было ведомо о несочувствии делу со стороны великого государя, и потому виновные были приговорены только к торговой казни, то есть к публичному наказанию кнутом… Как раз об эту пору, к великой радости Геннадия, преставился его старый недруг – по кщёной воде и по посолонь – митрополит Геронтий, и на его место, ко всеобщему удивлению, был выбран старый бесстыдник Зосима. Снаружи всё было вполне благолепно: собрались святители, подумали, уставя брады своя, погадали, но так как всем им было доподлинно известно, что великий государь хочет иметь Зосиму, то, вполне понятно, Зосима был и выбран.
– Э-э, чего там… – шутили острословы. – Не всё ли одно? По пасхалии выходит, что ещё год какой и миру-то стоять – стоит ли тут из-за митрополитов спорить? А Зосима мужик покладистый…
И с первых же дней Зосима потребовал от новгородского владыки ни много ни мало как… исповедания веры: не еретик ли уж сам Геннадий? Тот обиделся: он совершил исповедание веры, по обычаю, при поставлении его в архиерейский сан. И, с своей стороны, он требовал преследования еретиков по примеру шпанского короля, инквизицией очистившего свою землю, и имел даже дерзость в послании своём к митрополиту всея Руси указывать на дьяка Фёдора Курицына как на корень всего зла. Зосима прочитал дурость эту, заколыхался всем своим жирным брюхом:
– Воистину дубина стоеросовая!..
И оставил священные вопли новгородского владыки без всякого внимания. Тогда владыка Геннадий взялся за владыку Зосиму. Ему помогал дружок его Иосиф Волоколамский. «В великой церкви Пречистой Богородицы, – писал он епископам, – на престоле святых Петра и Алексия, сидит скверный, злобесный волк в пастырской одежде, Иуда-предатель, бесам причастник, злодей, какого не было между древними еретиками и отступниками». Зосима хохотал.
Владычний двор в Новгороде кипел. Приспешники владыки хватали людей направо и налево. Всякий оговор вёл за собой заключение оговорённого под стражу. Ежели вольнодумец запирался, владыка подвергал его, во имя Божие, пыткам. Доносы усиливались. Это было понятно: доносчик получал вознаграждение из имущества грешника…
Дьяки и подьячие владычные были завалены работой, которая давала всем им изрядные доходы. Владыка продолжал рассылать свои послания о гибели Святой Божьей Церкви, и когда же?! Накануне светопреставления!
Надо было немедленно подымать рать против воинства сатанинского. Те, которые раскаивались пред ним, оставлялись на свободе. Он запрещал им только ходить в… церковь, в которую они и без того не ходили. А нераскаянных, продолжавших хвалить «веру жидовскую», он отсылал к наместнику великого государя для «градской» казни, а они бежали в Москву и там, под защитой сильных единомышленников, жили на покое припеваючи и распространяли своё «мнение» всё шире.
Под неустанным напором неистового Геннадия мирно дремавшие на Москве епископы стали просыпаться: нельзя же в самом деле давать вратам адовым потрясать так Божию Церковь! Еретики всенародно ругались святыне, а москвитяне уже закатывали рукава, чтобы своротить им скулы во имя Господне. И потому Зосима вынужден был созвать новый собор.
Собор, опасаясь неудовольствия великого государя, опять отнесся к вольнодумцам довольно милостиво: он лишил виновных священников сана, предал их проклятию и положил заключить их в темницу.
В то время как в Москве заседал освящённый собор, князь Василий был по поручению великого государя с посольством в Ревеле для переговоров с Божьими риторями. Они казнили двух русских купцов: одного за грех содомский они сварили живьём в котле, а другого за подделку денег сожгли на костре. В ответ на это Иван приказал схватить в Новгороде сорок девять немецких купцов и забрать все их товары, что, по его счёту, составляло триста тысяч гульденов, а по счёту немцев – миллион. Это сильно ударило по торговле Ганзы и по новгородской. Но спуску гордым соседям давать было нельзя, да и ущемить Новгород было недурно. Посольство возвращалось уже обратно и прибыло в Новгород, когда туда были отправлены из Москвы еретики.
Как ни обескровливал Иван вольный Новгород постоянными выселениями новгородцев на Низ, старый город-бунтарь, когда пришёл слух, что еретиков везут, зашумел. Геннадий выслал навстречу воинству сатанину своих людей за сорок вёрст от города.
И вот вдали среди снегов показалась длинная вереница саней, в которых хмуро зябли осуждённые. Софияне встретили их издёвками:
– Что, звездочётцы окаянные, достукались? Вылезайте-ка из саней – покатались, будя!..
Осуждённых переодели в дрянную одежду, которую к тому же выворотили наизнанку, на головы им надели берестяные колпаки с мочальными кистями и соломенными венками вокруг. А по колпакам была в назидание всем пущена надпись: «Се есть воинство сатанино». Потом подвели им софияне дрянных одров, связали им назад руки и усадили на кляч лицом к хвосту. Шествие двинулось к городу. Первыми ехали те священники, Денис и Захар, которых великий государь сделал протопопами в кремлёвских соборах. Отец Денис за время суда страшно исхудал, поседел, и глаза его недвижно смотрели в одну точку. Отец Захар, тоже исхудавший, держался бодро.
Весь Новгород высыпал встречать их к Московским воротам. Этого и хотел владыка, дабы, глядя на наказанных вольнодумцев, народ «уцеломудрился». Владычные люди, поджигая толпу, кричали:
– Се врази Божии, христианстии хульницы…
Но новгородцы хмурились, а некоторые и плакали. Князь Василий, тоже нахмурившись, глядел на всё это издевательство. Он не разделял взглядов вольнодумцев, но теперь ему хотелось бы разделять их.
– Ну что, княже, скажешь? – раздался рядом с ним тихий голос.
Он оглянулся. То был боярин Григорий Тучин, исхудавший, потемневший, со скорбью в тёмных глазах. Он тайно последовал за еретиками из Москвы: кто знает, может, удастся как и помочь несчастным?
– А что же тут можно сказать? – сухо отвечал князь Василий, всё более и более замыкавшийся от людей. – Не ты меня – так я тебя, должно быть, из этого человек не выйдет…
– Человек должен из этого выйти, ежели он человек, – тихо сказал маленький боярин.
– Не знаю, – отвечал князь Василий. – Не верится мне что-то. Что это ты?
Смуглое лицо Тучина вдруг исказилось, и из глаз побежали слёзы: мимо них, нелепо качаясь в седле, проезжал в шутовском наряде своём какой-то попик с добрым, печальным лицом.
– Отец Григорий это, здешний священник, давний дружок мой, – сказал Тучин сквозь слёзы. – Добрейшей души человек. А это, – опять содрогнулся он, увидев на следующей кляче Терентия, – тоже мой дружок; вступился по доброте душевной за нововеров, и сгребли заодно. Боже мой, Боже мой!..
Кивнув головой князю, Тучин вместе с толпой устремился вслед за сатаниным воинством в город. И когда вытянулся весь поезд на старое Славно, на вечевую площадь с онемевшей башней, к отцу Денису, который ехал во главе, приблизился князь Пелгуй и, прикрывая от ветра восковую свечу, поднес её к соломенному венку. Огонь сразу весело охватил солому и бересту. Отец Денис очнулся от своего столбняка и с криком рухнул головой в снег. Запылали колпаки и на других осуждённых. Толпы народа, стиснув зубы, смотрели на это торжество Церкви Православной.
Еретиков с обгоревшими чёрными головами и сумасшедшими от боли глазами провезли мостом чрез замёрзший Волхов, и всё шествие скрылось на владычнем дворе: там, в сырых подвалах, уже было приготовлено для воинства сатанина место.
Владыка торжествовал победу. Но не долго. Софияне каждый день доносили ему, что в Новгороде продолжается великая пря о верах, что не унимаются новгородцы. В Москве же злые еретики по-прежнему продолжали пользоваться благорасположением великого государя. Владыка пришёл в отчаяние. Одно только утешало старика: скоро конец мира – и все эти козни сатанинские падут сами собой, еретики с их высокими покровителями пойдут в огонь вечный, где будет плач и скрежет зубовный, а ему, владыке, за его рвение в деле Божием, будет уготовано место прохладное, место злачное, иде же и другие праведники упокояются…
– Гм… – кашлянул в руку дьяк Пелгуй. – А с отцом Денисом что-то словно неладно, владыко.
– Ну? – воззрился на него тот заплывшими глазками.
– Заговариваться стал, – сказал дьяк. – Словно бы умом зашёлся.
– Так какое же тут диво? – усмехнулся владыка. – От Бога-то, брат, не уйдешь: Он тебе не Зосима.
И, взглянув в передний угол, на свои охотницкие, тёплого, золотистого новгородского письма иконы, владыка истово перекрестился: он ясно видел, что Господь сражается на его стороне.
Вскоре отец Денис скончался в безумии, а за ним чрез короткое время последовал и отец Захар. Владыка испытывал глубокое удовлетворение.
– Вот он, вот он, перст-ат Божий! – назидательно-восторженно говорил он. – На, кажи Матушке Пречистой кукиша!.. Ты Ей, Владычице, кукиш, а Господь Батюшка тебя по загривку. И г о дно!
И, явно ободряемый силою вышней, он взялся за очередное послание к Иосифу Волоколамскому, который в борьбе с воинством сатаниным проявлял тоже великое одушевление и смелость…
XXXII. ОБЩИЙ НАРОДОт Новгорода по Московской уже почерневшей под оттепелями дороге шло четверо, все в сермягах домашней работы, в лапотках, с подожками. У троих за спиной были холщовые сумы, а у четвёртого, со страшными красными глазами, потёртая кожаная: видно, парень поболтаться любил-таки. Это был Митька. После нападения на поезд Стеши он, боясь, что проделки его раскроются, бежал из Москвы, составил себе небольшую шайку удалых добрых молодцев, пограбил малую толику по дорогам, а потом пришёл в Новгород отдохнуть: человек столичный, он в лесах очень скучал. Потом он осмелел и решил податься на Москву, тем более что у него наклёвывалось как будто новое дельце вкруг князя Василия да Стеши. Это, что она монахиня теперь, дело пустое… Митька всё тосковал о княгине и в уме держал прежнее: князю Василию, благодетелю, при случае нож в бок, а княгинюшку поперёк седла – и ходу в леса… Остальные трое были новгородские каменщики, которые, так как в разорённом Новгороде с делами стало тихо, шли впервые в Москву на кремлёвские работы. Старший из них, костлявый мужик с чёрной бородой и большими сердитыми глазами, звался Василей Облом. Он был бобыль [103]103
Бобыль —одинокий, бессемейный человек . Прим. сост.
[Закрыть], работавший на земле знаменитого Хутынского монастыря, а теперь решивший попытать счастья в далёкой Москве. Другой, маленький, широкий, с кудрявой седеющей бородой, был Игнат Блоха, тот самый, что помогал москвитянам вечевой колокол снимать, теперь беглый. У прежнего помещика жить было тяжко, сварлив и скуп был боярин, и Блоха хотел перейти к другому. По правилу нужно было сперва произвести с боярином расчёт в пожилых и оброчных деньгах при свидетелях и при том помещике, к которому он переходил. Но скряга наделал на него такие начёты, что он рассчитаться не смог, а так как сквалыга осточертел ему, то он в минуту отчаяния бросил бабу с ребятами, скотину, всё убогое хозяйство своё и ушёл кормиться на чужу дальню сторонушку: ежели дело пойдёт, и бабу с ребятами можно будет забрать. Третий был Никешка Ших, древолаз и охотник, сын большой и сильной крестьянской семьи, не поладивший с мачехой. Она внесла в дом всякие свары, а Никешка больше всего ценил на свете благодушество и любил песни, сказки, жития…
Митька пристал к ним уже на пути, но все они опасались его: бахвал мужичонка да и на язык больно зол. Но так как, по его словам, он Москву знал как свою ладонь, то попутчиком он был желательным: Москва, сказывают, хуже лесов новгородских – враз человек заплутаться может…
Смеркалось. Все притомились. Дорога была пустынна. С обеих сторон её стояли тёмные стены старого леса. Митька крепко выругался:
– Мать честная, и что же это будет? Не под кустом же ночевать-то. Уж не завёл ли нас нечистый не в путь куды?
Все испуганно огляделись. Нет, под ногами была торная Московская дорога. Но над чёрными лесами уже затеплилась в сумерках лампада большой вечерней звезды. В потемневшей чаще ельника чуть попискивали синички. Чрез дорогу свалил в овраг совсем свежий след матёрого волка. Путники шли, наддавая всё больше и больше. И вдруг справа мелькнул среди деревьев мутный огонёк и послышался звонкий по лесу собачий лай. То был какой-то крошечный, в три избёнки, починок [104]104
Починок– расчищенное место в лесу для пашни или заселения . Прим. сост.
[Закрыть].
– Ну, вот и слава Тебе, Господи! – сказал добродушно Блоха. – Вот и с ночлегом…
– Пустят ли ещё? – недоверчиво возразил Митька, любивший противоречить и во всём видеть что-нибудь плохое.
– Что ты, парень? – удивился Блоха. – Окстись! Где это видано, чтобы странного человека ночевать не пустили?
И он уверенно постучал у оконца:
– Эй, хозяин!
Из оконца высунулась голова старухи в повойнике.
– Здорово, баушка, – ласково обратился к ней Блоха. – Не пустишь ли переночевать?
– Ох, уж и не знаю как, кормилец… – жалостливо ответила та. – Родильница лежит у меня, дочка, только что опросталась. А мужик-то за попом погнал, за молитвой. Беспокойно вам, пожалуй, будет.
– Ну, что там разбирать! Невелики бояре, – сказал добродушно Блоха. – Мы как-нито в уголке пристроимся. А чуть светок, опять ходом на Москву.
– Ну, так идите, родимый. Ничего. Как-нито проспим.
Все гуськом пошли во двор, поднялись мостом в тёмные сени и перешагнули чрез высокий порог. В маленькой избёнке было так дымно и духовито, что у них со свежего воздуха дух перехватило. В углу, справа, родильница лежала. Около неё на конце шеста задремала зыбка под жалким положком. За печкой копошились недавно появившиеся на свет Божий ягнята и удовлетворенно хрюкал поросёнок. От этого зверья и шёл тяжкий дух, настолько густой, что казалось, его можно резать ножом. Из-за стола в переднем углу, на котором лежало несколько сморщившихся жалких репок – лакомство деревенское, – недоверчиво смотрел на чужих дядей хорошенький чумазый мальчугашка с кудрявыми, нежно-золотистыми волосёнками. От огромной печки шло тепло.
– Здорово, хозяюшки! – поздоровались прохожие с бабами. – Уж не взыщите, что потревожили. Будь потеплее, можно бы и под кустом ночевать, да ночи-то всё ещё студёны.
– Ничего, ничего, разболокайтесь, – слабым голосом сказала родильница, приятная бабочка, с пылающим в жару лицом и блестящими, как звёзды, глазами. – Да разуйтесь, посушитесь…
– Аль неможется? – ласково спросил Блоха, снимая сумку. – Ишь, как разгасилась вся…
– И то, прихворнула после родов, родимый, – подперев подбородок рукой, жалостно сказала мать. – Трясавица, что ли, привязалась. Вот, может, поп молитву каку даст.
– А погодь, может, я и без попа вам пособлю, – сказал Блоха и стал рыться в своём мешочке. – У меня есть с собой на всякий случай… а, вот она…
Он вытащил из мешка какое-то тоненькое, почерневшее от старости и грязи рукописание.
– А чего это? – звенящим голосом спросила больная.
– А это «Сон Богородицы», касатка, – отвечал Блоха. – От всех напастей помогает.
– А чего ж ето в нём написано? – заинтересовались все.
– Прочитать-то я вам его не могу, неграмотный я. – сказал Блоха, садясь к столу, около которого дымила в светце смолистая лучина. – Ну, да я по памяти его, почитай, весь знаю. Это дело умственное, родимка, святое. Мне один благодетель в Пскове его пожертвовал, как я при починке Домонтовой стены с лесов упал. А вот поносил я его на себе сколько-то время и поправился…
– Что ж в нём прописано-то?
По бородатому добродушному лицу Блохи разлилось умиление.
– А это, родимка, как раз Христос Батюшка с Божьей Матерью разговор держал… – сказал Блоха и особенным, напевным голосом начал: – «Ай Ты, Мати, Мати, Мария, – говорит, – Пречудная Дева, Пресвятая, где Ты ночесь ночевала, где ночь опочивала?» А Она Ему и отвечает: «Ночевала Я во граде Ерусалиме, на той горе, на Ертерпе, под святым под древом кипарисным. Мне немного спалось, много во сне виделось. Родила Я Себе, – говорит, – Сына, Сына Себе да Христе Боже. Я в реке Его да омывала, во святой Ердани восплескала; садилась Я, – говорит, – на крутой на бережок, во пелены Его да пеленала, в поясы Его да увивала, в пелены Его да камчатные, в поясы Его да шелковые. На той ли на святой на Ердани чуден крест да соружали, на кресте да главы прибивали». А Христос Батюшка и говорит Ей: «Сон-де Твой, Матерь Божия, не ложен – буду Я на кресте распят». И вот жиды Христа распинали, святую кровь Господню проливали, святую одежду Его раздирали, святое тело Его копьём протыкали. И вот спрашивает Его Божья Матерь: «На кого-де Ты Меня покидаешь?» А Он со креста Ей отвечает: «Покидаю Я Тебя на Ивана Богослова, на друга да на Христова – имей Ты Его вместо Сына, Сына Себе да Христе Боже…»
И долго напевно передавал Блоха чудеса из рукописания засаленного, и все слушали, не прерывая божественного и словом.
– Так-то вот, родимые, – заключил Блоха мокрым и дрожащим голосом. – И вот сказано: аще кто сей Богородичен сон спишет да в доме своём в чистоте содержать будет, то дом тот будет сохранён и помилован от лукавого и духа нечистого и диавольской силы. Хорошо иметь его при себе в пути и в то время, как баба чижолая ходит. Больному, прочитавши, тоже на голову его положити, а ежели ребёночек мочит – под подушку. Ежели же упокойнику во гроб положити, то душу ту ад не примет, а встретят её ангелы, серафимы, херувимы и вся сила небесная и понесут её одесную [105]105
Одесную– по правую сторону . Прим. сост.
[Закрыть]престола Божия…
Старуха расплакалась и рассморкалась от умиления, а молодая смотрела в чёрный потолок, и в сияющих глазах её было ожидание чуда.
– Воистину чудеса Господни!.. – сказала мать. – Так дал бы ты нам его хошь на ночку, родимый, – умильно обратилась она к Блохе. – А мы в изголовье ей положим: может, Господь и пошлёт ей избавленье.
– На что лучше! – одобрил Блоха. – На-ка вот, родимка. Только гляди поберегай, чтобы вреды грамотке-то не было: истлела уж она, почитай, вся.
– Эхма! – презрительно усмехнулся Митька, подвешивая к печи вонючие портянки. – Мы вот собрались, бредём неведомо куды, мужик ваш за молитовкой погнал, а люди книжные на той неделе светопреставления ждут да со страху трясутся. А другие смеются: дураки вы, бают, и всё тут…
Сообщение о светопреставлении не произвело в избе никакого впечатления: все эти хитрости-мудрости книжные были далеки от занесённого снегами починка. Тут и понятия никакого не имели ни о пасхалии этой самой вредной, ни о том, как и из-за чего ссорится великий государь московский с великим государем литовским, ни даже как достоверно зовут великого государя, ни что думают бояре его. Это всё было так же далеко, как луна или звёзды, и так же непонятно и чуждо. Здесь главная дума была одна: как бы не помереть с голоду, как бы отвертеться от тиунов [106]106
Тиуны– боярские или княжеские управители в имениях, выполнявшие также функции судей и сборщиков податей . Прим. сост.
[Закрыть]с их поборами жестокими, куда бы подальше податься, чтобы никто над хрещёным человеком не вис да не грабил бы его…
– Может, поужинать вам чего собрать? – сказала старуха, довольная, что дочери её так неожиданно пришла на помощь сила небесная. – Али, может, хозяина погодите маленько?
– Ну, чего его там годить? – сказала родильница звенящим голосом. – Собери, матушка, там капустки, что ли, с маслицем да хлебца свеженького отрежь. Гоже бы и кваску, да, поди, кисель уж стал.
Так ели страдники всегда. Даже простые щи были роскошью, а ржавую, никуда не годную свинину подавали разве только о Святой или на престол [107]107
Подавали разве только о Святой или на престол– т. е. на Святой (Светлой, пасхальной) неделе или в дни престольных праздников . Прим. сост.
[Закрыть], когда попы с молитвой приходили.
Старуха стала хлопотать с угощением, а Ванятка, белокурый паренёк, присмолился к Никешке и расспрашивал его, откуда он и куда собрался. Но из ответов его он ничего не понял: ни о каком Новгороде, ни о какой Москве он и не слыхивал. И вскоре стали они с Никешкой один другому загадки загадывать.
– Ну, криво-лукаво, куды побежало? Зелено-кудряво, тебя стеречи! Отгадывай.
– А чего это?
– А ты вот и отгадывай!.. Какая же это загадка, коли я сам отгану её тебе? Не знаешь? А ещё хозяин! Это – прясла вкруг верши, которые её от скотины берегут. А это вот что: рассыпалась грамотка по синему бархату?
Это было совсем уже непонятно: Ванятка отродясь не видал ни бархата, ни грамотки…
Мать смотрела с жалкого логовища своего, и в синих глазах её наливались слёзы. Она стала уж было опасаться, что помрёт, и Ванятка её сиротой останется, но вот чудом Божиим вдруг появились в глухом лесу прохожие и принесли ей спасение, которое у неё теперь под подушкой засаленной в головах лежит. И она сияла умилёнными глазами своими из дымной, вонючей темноты на сынишку, и на ласкового Никешку, и на угрюмого Облома, и на благодетеля Блоху, и на страшного Митьку. Они с сочным хрустом уписывали из деревянной чашки пластовую капусту, в которую старуха для скусу пустила несколько капель чёрного конопляного масла.
– А что же, сон-то этот твой от всякой болезни помогает? – спросил задорно Блоху Митька.
– А как же не помогать? – отвечал Блоха со спокойной уверенностью. – Известно, помогает.
– А я вот сколько годов глазами маюсь, – продолжал Митька. – Что, по-твоему, и мне поможет?
– А это уж как Господь укажет.
– А-а, то-то вот и есть! – засмеялся Митька. – Господь… Я сколько по всей святыне ходил, чем ни мазал, и водой кщёной, и маслом от угодников, и камни святые в Елизаровом монастыре прикладывал.
– Камни те только от головной боли помогают, – сурово вставил Облом. – Что же наобум Лазаря прикладывать чего не следует?
– Обман всё это, и больше ничего! – решительно сказал Митька. – Если бы так – на земле и больных бы совсем не было.
– А это от веры зависит, – мягко сказал Блоха, которому был неприятен этот задирающий тон урода. – Коли веры нету, так как же оно подействует? Всё милость Господня.
– А коли всё от милости, так Господь и без воды, и без масла, и без грамотки твоей исцелить может.
– Известно, может, на то Он, батюшка, и Господь, – примирительно сказал Блоха, вытирая рот обратной стороной рабочей руки. – А со святыней всё понадёжнее. Что ж, глупее нас отцы да деды были, а веровали же… Погодь, никак, кто-то подъехал.
Старуха высунулась из оконца.
– Это ты, что ли, Микита?
– Он самый, – отвечал от ворот назябший голос.
Заскрипели ворота, по тёмному мосту послышались шаги, дверь отлипла, и чрез порог шагнул белокурый, статный мужик.
– Хлеб да соль! – помолившись на образа, сказал он гостям.
– Милости просим хлеба-соли кушать… – ласково ответила застолица. – А мы уж заждались тебя.
– А вот сичас, погодьте, – улыбнулся он и обратился к своим: – Ну, как я говорил, так и вышло: «Ни за што, бает, в такую темь по теперешней дороге не поеду…» Я было настаивать: «Да ведь вот проехал же я, батюшка… Как же, мол, не окстить робёнка: мальчонка кволый, того гляди, помрёт. Да и сама баба, мол, хворает». А он меня, вот истинный Господь, матерно: «Покою-де от вас, лесных чертей, нету – куды ко псу под хвост я к тебе за двадцать верст на ночь глядя поеду?» Ну, всё же потом смиловался и молитву в шапку наговорил. Погодьте…
Он снова истово помолился на закоптелые иконы и, подойдя мягкими, спорыми шагами к больной, опрокинул над ней рваную шапку свою и как бы вытряс на неё из шапки ту молитву, которую наговорил туда поп.
– Ну, вот, – сказал он удовлетворённо. – Теперь, может, Господь даст, полегчает.
Из зыбки послышалось тихое кряхтенье, чмоканье и жалкий, скрипучий плач. Баушка склонилась к младенцу, переменила лопотьё и подала ребёнка матери.
– Покорми его маненько, – сказала она. – Может, пососёт титьки-то, так уснёт покрепче и тебе спокой даст.
Мать устроила ребёночка у пылающей груди. Муж, повесив кудрявую голову, смотрел на неё сверху мягкими, любящими глазами. И, когда дело у неё пошло, обернулся к столу.
– Ну, вот… – проговорил он. – Дай и мне, матушка, чего-нито. Что-то прозяб, мать честная! Оттепель, оттепель, а знай, студёно.
Завязался разговор. Жалобы начались: трудна стала жизнь. Лесной починок этот принадлежал княгине Голениной, которая, строя душу, отписала его Волоколамскому монастырю, и хотя отец игумен и не больно теснил в сравнении с другими помещиками народ, а всё и у него иной раз крутенько приходилось.
– Известно дело, – бросил насмешливо Митька. – Погодь маненько – и вовсе сожрут волостели работных людей. Али волостелей работные люди, – быстро прибавил он.
На него опасливо поглядели, но не сказали ничего.
– Давайте-ка лучше отдыхать, – примирительно сказал Блоха, вставая и молясь на чёрных богов. – А завтра, Бог даст, на зорьке и ходу…
Улеглись на чёрном, затоптанном полу. Ванятка захотел непременно лечь с Никешкой, чтобы тот сказки ему новгородские сказывал. Но не успел он и прикрыться рваным полушубком отца, как сейчас же и заснул. Из щелей дуло холодом, нещадно жгли блохи, от капусты изжога внутри огнём палила, а от духоты спирало в грудях. Новорождённый всё скрипел в зыбке своей духовитой, а мать, без сознания, вся в огне, о чём-то жалобно бредила. Сонно хрюкал поросёнок. Кто-то начинал всё храпеть, но сейчас же обрывал, точно прислушиваясь, и опять храпел. Тяжко было даже во сне.
Чуть забрезжило, встали. Молодуха, вся в огне, и в себя не приходила. Блоха маленько расстроился: с одной стороны, жалко было оставлять тут сон Богородичен, а с другой – Господи, помилуй, как же можно у больного человека отнять единственное, может, спасение? Чай, мать ведь…
– Ну, ладно, Бог с вами, – вдруг решил он. – Ну только коли по осени обратно пойду, чтобы беспременно мне мою грамотку отдать.
– Да знамо дело, Господь с тобой.
И хозяин, и старуха всё кланялись ему, всё благодарили: уж такой-то человек душевный, редко другого и найти! Ванятка непременно хотел с Никешкой в Москву идти царю палаты строить, но бабка уговорила его: вот погоди, мамка встанет, тогда все и пойдём. И Никешка должен был непременно обещать ему принести из Москвы наливное яблочко на золотом блюдечке…
– А ты… того… баушка… – перед самым отходом, уже помолившись, проговорил вдруг Митька. – Дай-ка мне грамотку-то Блохину на час: может, и всамделе поможет… Уж такая резь в глазах, такая слеза, просто силушки моей нету.
– Вот и гоже, соколик, – одобрил Блоха, надевая свою сумочку. – На что лутче? Только ты с верой, сынок, с молитовкой…
Бабка осторожно вытянула из-под засаленной подушки почерневшую грамотку, и Митька, перекрестившись на богов и шепча всякие божественные слова, какие он мог только вспомнить, истово приложил грамотку сперва к одному глазу, потом к другому и снова передал её бабке.
– Ну, вот и гоже, – одобрил Блоха. – Быть может, Господь милости и пошлёт. Ну, с Богом, ребятушки. Прощевайте, хозяева, спасибо вам за хлеб, за соль…
Они пошли путём-дорогой к Москве-матушке, а к полдням хозяйка преставилась.