Текст книги "Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1"
Автор книги: Алексей Ремизов
Соавторы: Иван Наживин,Михаил Осоргин,Иван Лукаш,Василий Никифоров-Волгин,Александр Дроздов
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)
Она точно хочет умилостивить добродеяниями надвинувшийся сатанинский мир.
Среди больных она принимает к себе нищего Стефана, в гнойных язвах и струпьях.
Молодая женщина «сама язвы гнойные ему измывала, своими руками служила, ела с ним из одного блюда». Она точно хочет победить отвращение перед всеми страданиями и сама готовится к ним.
В доме у неё таятся от властей юродивые Фёдор и Киприан, стояльцы за старую веру. Теперь мы не понимаем юродства, брезгуем им: для нас юродивый либо слабоумный чудак, либо ломающий комедию попрошайка.
А для московита юродивый был народным пророком, и подвиг юродства так, например, разъясняет Кедрин: «Повелел ему Бог ходить нагу и необувену, да не повинующиеся слову возбудятся зрелищем странным и чудным».
Юродивые отдавали себя на зрелище, на людскую потеху, за дело Христово. Так и Фёдор и Киприан, неведомые пророки московские.
Киприан, из верховых богомольцев царя, босой, в веригах, не раз молил государя о восстановлении древнего благочестия, ходил по торжищам, гремя пудовыми ржавыми цепями, и на толпе обличал Никона. Это было юродство воюющее, бряцающее железом.
И кроткое юродство принял на себя Фёдор. Он был потрясён потемнением мира, дыханием сатаны, тронувшим всё. И открылся у него дар слёз.
Он плакал о гибели Московии. Босой, в одной рубахе, он днем юродствовал, мёрз на стуже, а по ночам молился, да отвратится гибель Руси.
Аввакум с замечательной силой и простотой рассказывает о молитве Фёдора:
– Пожил он у меня полгода на Москве, а мне ещё не моглося, в задней комнате двое нас с ним. И много час-другой полежит, да встанет, да тысячу поклонов отбросает, да сядет на полу, а иное, стоя, часа три плачет. А я-таки сплю, иное не можется. Когда же наплачется гораздо, тогда ко мне приступит:
– Долго ли тебе, протопоп, лежать, как сорома нет, встань, миленький батюшко.
Ну, так вытащит меня как-нибудь, сидя, мне молитвы велит говорить, а он за меня поклоны кладёт, то-то друг мой сердечный был…
О чём плакал гораздо ночами беглый молодой монах или мужик, неведомый русский пророк Фёдор? О гибели Руси, уже неотвратимой, о попрании царства Московского, о лютых казнях Петровых.
О том же плакала с ним на ночных молитвах и молодая Морозова.
В 1662 году в доме Морозовой поселился гость: вернулся на Москву Аввакум, помученный ссылками и острогами, полысевший, согбенный, но полный свежей силы и неукротимой жажды борьбы.
Царь Алексей всё шатался. Властью царской шёл на поводу Никона, а человеческая совесть «стонала». Аввакум так и пишет о царе Алексее – «постанывал».
В царе Алексее страшный разлад: по власти за Никона, а по совести нет.
Чует и царь Алексей, что последнее, основное, раскалывают на Москве никоновские новины, но будто и новины хороши, и раз сделано – сделано, чего невежды упорствуют. В таких безвольных колебаниях, в постанываниях то судит царь всем Собором защитников старого креста и молитвы на отлучение, на анафему и лютые казни, то снова пришатывается к ним и уже судит самого Никона, то опять гонит людей за их старую веру в Сибирь, на костры.
В 1662 году царь как будто снова пришатнулся к Аввакуму, протопоп в чести.
– Се посулили мне, – рассказывает Аввакум, – Симонова дни сести на печатном дворе книги править, и я рад сильно, мне то надобно лучше и духовничества. Пожаловал царь, царица, дружище наш Фёдор Ртищев, тот и шестьдесят рублёв казначею своему велел в шапку мне сунуть, а о иных нечего и сказывать, всяк тащит да и несёт всячиною. У света моего Федосьи Прокопьевны жил, не выходя, на дворе, понеже дочь мне духовная, и сестра её, княгиня Евдокия Прокопьевна, дочь же моя…
Аввакум, как видно, уже не верил ни посулам, ни ласке царя и сколько презрения у него к тем подобострастникам московским, что тащили ему, в угоду царю, «всячину».
Аввакум и его духовные дочери ждали другого – страдания. Для них Русь уже шатнулась к сатане и померкла. Может быть, в эти дни и сказал впервые Аввакум боярыне Морозовой удивительные, странные слова:
– Выпросил у Бога Светлую Русь сатана, да очервенит кровью мученической. Добро ты, дьяволе, вздумал, и нам то любо: Христа ради, нашего Света, пострадати…
Для них вся Русь, царь и патриарх, священство её, и боярство, и людство, выпрошены у Бога сатаной. Один только выкуп остался – кровь мучеников.
И они мученичества-выкупа дождались.
* * *
Царь снова шатнулся от неверной стонущей ласки к жесточи.
Над Московией загремел Собор 1666 года, тот тёмный Собор звериного числа, кому суждено было поколебать русскую душу до самого сокровенного, на целые века, и залить Русь кровью, и озарить её кострами мучеников.
Царь, в великолепии державы и скипетра, с синклитом боярства, с восточными патриархами, с архиепископом великой Александрии, папой и судией вселенной, архиепископами, архимандритами, игуменами, со всем Священным Собором осудил, как думали сторонники старой молитвы, – все восемьсот лет русского христианства, отринулся старого русского двоеперстия, каким сжаты руки мощей всех святителей Русской земли, и самый символ русской веры прочёл на Соборе искажённым. А митрополиты ответили: «Все принимаем, и на не брегущие о сем употребити крепкия твоя царския десницы».
И вот куда, в какие ямы Мезени, Пустозерска, снова согнан с Москвы непоколебленный соборными анафемами Аввакум, и где ближние молитвенники боярыни Морозовой Фёдор и Киприан?
Фёдора, рыдальца за Русь, сослали под начало в Рязань к архиепископу Иллариону. Его били плетьми, держали скованного в железа, «принуждали к новому антихристову таинству», не принудили, сослали в Мезень и там повесили.
Киприана казнили «за упорство» в Пустозерском остроге.
Стала готовиться и Морозова к страданию-выкупу Светлой Руси от сатаны.
Под тяжкой боярской одеждой молодая женщина начала носить жёсткую белую власяницу [149]149
Власяница– жёсткая волосяная одежда, носимая, в качестве вериг, на голом теле . Прим. сост.
[Закрыть], закаляла себя. Наконец, тайно приняла постриг от защитника старой веры, бывшего Тихвинского игумена Досифея.
В боярстве, на царёвом верху, по всей Москве знали, что вдова стольника Морозова – приверженка старой веры, верная раскольница, ненавистница Никона, знали, что раскольщики текут через её высокие хоромы, таятся там – хотя бы пятерица её инокинь, – но боярыню не трогали.
Больше того, в самый год «тёмного Собора» государь возвратил Морозовой отписанные от неё вотчины «для прощения государыни царицы Марьи Ильиничны и для всемирные радости рождения царевича Ивана Алексеевича».
Но боярыня точно отталкивает от себя царскую милость, отказывается от возвращения богатств. Она расточает их в милостынях, она выкупает с правежу [150]150
Правеж– взыскание денег с должника, обычно сопровождаемое его истязанием . Прим. сост.
[Закрыть]людей.
Боярство, круг Морозовой, её ближняя и дальняя родня, кроме сестры и братьев, не понимали её, дивились, чего ей стоять за ярых московских раскольников – мужиков и невежд-попов. Они не понимали терзающего ужаса Морозовой о гибели Руси, её чуяния неминуемого конца Московии.
Почти все, и самые умные из людей московских, сами уже поддались на сладкое и привольное житие польской шляхты, и на любопытные затеи иноземцев.
Жилистая сухота Московщины, суровое мужичество, уже гнетёт их, жмёт.
Сами-то они почти уже не верят в стародавний чин и обряд. Москва для них помертвела, и не у одного из верховных московских людей мелькает мысль: «Вера-де хороша для мужиков, а мы-де поболе видали, мы-де умнее».
Зияющая расселина прошла по народной душе: верхи уже отделились от понимания народа, и начался, покуда еще невидимый, раскол единой нации московской на две нации: обритых, окургуженных Петром «бар» и бородатого «мужичья».
Такие верхи московские уже не верили в молитву, устали от обряда. Они равнодушно приняли Никона и, может быть, с насмешкой умников смотрели на боярыню, омужичевшую вдруг с попами-раскольниками. Они не понимали вовсе, что так опалило, зажгло её душу.
* * *
Знатная родня стращала Морозову, что не ей, честной вдове, быть в распре с царём и патриархом.
Её дядя, царский окольничий, умный и холодный Михайло Ртищев, отец знаменитого нашего «западника» [151]151
Отец знаменитого нашего «западника»– подразумевается Фёдор Михайлович Ртищев (1626–1673), крупный государственный деятель, окольничий, глава ряда приказов, один из наиболее образованных русских людей того времени, просветитель и меценат . Прим. сост.
[Закрыть], не раз ездил к Морозовой отвращать её от раскольников.
– Вы, дядюшка, похваляете римские ереси и их начальника, – отвечала ему боярыня. – Отец же Аввакум – истинный ученик Христов, потому что страждет за закон Владыки своего.
Дочь Ртищева, Анна, пыталась тронуть иное – самые глубокие чувства Морозовой, её материнство:
– Ох, сестрица-голубушка, – причитала Ртищева, – съели тебя старицы-белёвки…
Ртищева говорила о пятерице инокинь старой веры, таившихся в доме Морозовой:
– Проглотили они душу твою… И о сыне твоём не радишь. Одно у тебя чадо, а ты и на того не глядишь… Да ещё какое чадо-то, кто не подивится красе его, подобало бы тебе и на сонного на него любоваться… Сам государь с царицей удивлялись красоте его… Ох, многие скорби подымаешь, и сына твоего сделаешь нищим.
Брат Морозовой, Фёдор, записавший в «Сказании» эту беседу, записал и ответ Морозовой.
Ответ могучей матери-христианки:
– Ивана я люблю, и молю о нём Бога беспрестанно, и радею о полезных ему душевных и телесных… Но если вы думаете, чтобы из любви к Ивану душу свою повредила или, его жалеючи, отступила благочестия и этой руки знаменной…
Говоря так, боярыня подняла, вероятно, руку с двуперстием:
– …то сохрани меня Сын Божий от такого непотребного милования. Христа люблю более сына… Знайте, если вы умышляете сыном меня отвлекать от Христова пути, вот что прямо вам скажу: если хотите, выводите моего сына по Пожар и отдайте его на растерзание псам, – и не помыслю отступить благочестия, хотя бы и видела красоту, псами растерзанную. Если до конца во Христовой вере пребуду и сподоблюсь вкусить за то смерти, то никто не может отнять у меня сына…
Суровость ответа матери, отдающей сына на терзания Пожара, площади казней в Китай-городе, может показаться потомку жестокостью. Это ожесточение души, готовой на все страдания.
И, вероятно, так же отвечали о своих сыновьях и первые матери-христианки, – когда сами готовились выходить на арену римского цирка.
* * *
«Сказание» Фёдора Соковнина о сёстрах-мученицах Федосье и Евдокии, какое я желал бы только пересказать, – такой же замечательный памятник московской письменной речи, как и «Житие» Аввакума.
Когда учёный-расколовед Н. И. Субботин издал в свет труды Аввакума [152]152
Когда учёный-расколовед Н. И. Субботин издал в свет труды Аввакума– имеется в виду девятитомное издание профессора Московской Духовной академии Николая Ивановича Субботина (1827–1905) «Материалы для истории раскола за первое время его существования», вышедшее в Москве в 1875–1890 гг. Прим. сост.
[Закрыть], епископ Виссарион, председатель православного «Миссионерского братства Петра», на собрании его низко поклонился Субботину и сказал:
– Я прочитал Аввакума… Какая сила… Это Пушкин семнадцатою века… Если бы русская литература пошла по пути, указанному Аввакумом, она была бы совершенно иной.
Так и «Сказание» о боярыне Морозовой.
И если бы знали мы жития Морозовой и Аввакума с юности, если бы пережили их, поняли бы вполне, не одна наша литература, а вся духовная жизнь России, может быть, была бы совершенно иной.
* * *
Никакие уговоры и застращивания не могли, конечно, переменить Морозову.
Она уже избрала свою судьбу – страдание за двуперстную Русь, «выпрошенную у Бога сатаной».
Но ещё никто не трогал, не тревожил боярыню. Сильная рука была у неё на Москве – сама Марья Ильинична, болезная, тихая…
Царица немало пролила слёз о кручине московской – в новинах Никона, и она чуяла гибель Руси. Царица любила Морозову.
По царицыной воле раскольницу и не трогали.
Но в марте 1669 года тихая государыня Марья Ильинична скончалась, и, едва минул год, государь сыграл свадьбу с Наталией Кирилловной Нарышкиной.
* * *
Вторая женщина стала рядом со стареющим, огрузневшим царём Алексеем, иной воздух она принесла с собой в царские хоромы, воздух свежий и острый.
Эта молодая сильная стрельчиха ещё в Смоленске глотнула польской сладости и привольства, а в доме московского воспитателя приобвыкла к весёлости иноземщины. Царь, может быть, и взял её за себя – белозубую, смелую, свежую, – чтобы забыть тяжёлый церковный чин, молитвы, ладан, свечи и слёзы болезной своей Марьи Ильиничны.
Смоленская стрельчиха, вышедшая в царицы, будущая мать Петра, невозлюбила люто боярыни Морозовой. В двух московских женщинах столкнулись два мира: Московия, с её последним, не погасающим светом Святой Руси, и Россия иная, отринувшаяся от Московии, свежая и бурная, как дикий ветер, – Россия Петра.
Столкновение миров Наталии Нарышкиной и Федосьи Морозовой началось с самого малого, незаметного, как бывает всегда.
* * *
На царской свадьбе в январе 1671 года Морозовой, как наибольшей боярыне, надо было стоять в челе других боярынь и говорить приветственную титлу царю.
Морозова уже давно сказывалась больной, никуда не выезжала, она отказалась быть и во свадебном чину: «Ногами зело прискорбна, не могу ни ходити, ни стояти».
– Знаю, она возгордилась, – сказал царь, услышав об её ответе. – Нечисты для неё благословения архиерейские.
Доброхоты Морозовой поехали уговаривать её не гневить государя. Её увещевают боярин Троекуров и князь Пётр Урусов, муж её сестры Евдокии.
Тонкую и коварную игру играет князь Пётр. С татарской хитростью он сам толкает жену, маленькую Евдокию, всё глубже в раскол. Он хорошо понимает, чем всё это грозит, но наводит Евдокию на мысли о страдании, о подвиге за старую веру, хотя сам старой веры и не коснётся. Иные мысли, тёмные, потаённые, у князя Петра.
Он хочет свалить несчастную Евдокию к раскольщикам и отделаться, избавиться от жены: на примете у князя другая…
Троекуров и князь Урусов приехали к Морозовой. Убеждали долго, грозили гневом государя.
Боярыня наконец поднялась со скамьи, поклонилась гостям и сказала:
– Если хочет меня государь отставить от правой веры, – в том бы он, государь, не покручинился… Да будет ему известно: до сей поры Сын Божий покрывал меня Своей десницей.
И больше ни слова. Умолкла.
Об упорстве Морозовой донесли царю. Он усмехнулся недобро:
– Тяжело ей бороться со мной. Один из нас непременно одолеет…
В тот же, может быть, вечер на половине наречённой царицы Наталия Кирилловна отдалась с жадной яростью гневу и слезам: её, царицу, посмела обойти раскольница. Смоленская стрельчиха обернулась к Морозовой со всей нещадной бабьей ненавистью и злобой.
* * *
И вот точно быстрая гроза, удар за ударом, разражается над боярыней.
У царя Алексея, на верху, о Морозовой было назначено думное сидение: строптивую решили взять жесточью.
О ходе дела Федосья Прокопьевна знала от сестры Евдокии. Той все новости с верху переносил муж.
– Слышь, княгиня, – говорил он маленькой жене. – Сам Христос глаголет: время пришло пострадати…
Он толкал княгиню под батоги, на дыбу, он хорошо знал, что так его разведут с Евдокией и он женится на другой…
Младшая сестра всей душой прильнула к старшей, хотя, может быть, и догадывалась о коварстве мужа.
На простодушной мученице Евдокии, воистину, знаменуется свет лица её старшей сестры. Евдокия во всём как отражённый, тихий свет. Но не будь такой опоры, как свет-Евдокиюшка, не могла бы вынести всех испытаний и Федосья.
При первых же толках о решении верха Евдокия Урусова перебралась в дом сестры, чтобы ни в чем и никогда не оставлять её больше.
Боярыня Морозова отпустила от себя своих стариц-монахинь.
– Матушки мои, время пришло, – поклонилась она им в ноги на прощание. – Благословите страдати без сомнения за имя Христово.
Сёстры остались в хоромах одни. С минуты на минуту ждали, что за ними придут. Федосья устала, легла в постельной комнате, на пуховике, близ иконы Богородицы Фёдоровской.
Рядом с сестрой прилегла Евдокия.
Вечерело. Сёстры ждали многой стражи, стрельцов с бердышами, а пришёл к ним от царя один только дьяк. Государь-де приказал спросить, «како крестишься».
Морозова, не поднимаясь с постели, молча сжала пальцы по-древнему, в двуперстие. Так же молча подняла руку с двуперстием Евдокия. Дьяк ушёл.
Снова тишина в доме. Затишье перед бурей. На самом закате к царю пришла присылка от Морозовой. Государь выслушал дьяка и сказал:
– Люта эта сумасбродка.
А к ночи дом Морозовой был полон и стрельцов и дьяков. Участь боярыни и княгини была решена. Архимандрит вошёл к ним уже без поклона, без истового креста на иконы.
– Царское повеление постигает тебя, – сказал архимандрит боярыне. – И из дому твоего ты изгоняешься. Полно тебе жить на высоте, сниди долу…
Кругом, может быть, засмеялись. Боярыня Морозова сурово молчала, к ней жалась меньшая сестра.
– Встань и иди отсюда, – приказал архимандрит.
Сёстры не тронулись. Тогда обеих вынесли из дома в креслах.
Когда несли их, безмолвных, точно окаменевших, за толпой стрельцов, на крыльцах, послышался тонкий детский крик:
– Мамушка, мамушка…
От шума в доме проснулся сын Морозовой, отрок Иван, сбежал со среднего крыльца, за матерью. Только тогда шевельнулась она, посмотрела на сына с улыбкой:
– Сынок, Ванюша.
И отрок поклонился ей вслед.
В доме дьяки опрашивали слуг, их согнали толпой в людские хоромы. Кто крестился в двуперстии, тех отделяли ошую [153]153
Ошую– по левую сторону . Прим. сост.
[Закрыть]. В доме стояли плач, брань и стук стрелецких бердышей.
А сестёр уже донесли до подклетей. Кат надел им на ноги грузные конские железа, заковал. У подклети стала стража.
Кончился век боярыни Морозовой и княгини Урусовой.
Начался нескончаемый век двух страдалиц-сестёр Федосьи и Евдокии.
* * *
На рассвете, едва только стала громоздиться туманом и дымом Москва, в подклеть к сёстрам, сгибаясь и сплёвывая, пробрался дьяк Ларион Иванов.
Дьяк приказал кузнецам сбить железо. Сёстры занемели и от цепей и от холода: две ночи они лежали, скованные в подклети. Дьяк приказал им идти в Чудов. Обе отказались.
Тогда стрельцы понесли на плечах носилки с боярыней Морозовой, а за носилками, пешей, пошла её младшая сестра княгиня Урусова.
Боярыню стрельцы ввели в Соборную палату. Её поставили перед судом епископов.
Долго в молчании смотрели на молодую женщину, бледную, с сияющими синими глазами, Павел, митрополит Крутицкий, и Иоаким, архимандрит Чудовский, и думные дьяки.
Иоаким Чудовский, тот, что когда-то смолоду служил в конных рейтарах, начал выговаривать боярыне с горячностью:
– Старцы и старицы довели тебя до судилища, пожалей хоть красоту сыновью.
Морозова ответила тихо:
– О сыне перестаньте мне говорить, ибо Христу живу, а не сыну.
Собор переглянулся, пошептался, и вопросы со всех концов палаты начали как бы загонять боярыню в угол:
– Причащаешься ли ты по тем служебникам, по которым государь-царь, благоверная царица, царевичи и царевны причащаются?
– Нет. И не причащусь, потому что царь по развращённым Никоновым служебникам причащается.
– Стало быть, мы все еретики?
– Вы все подобны Никону, врагу Божью, который своими ересями как блевотиной наблевал, а вы теперь-то осквернение его подлизываете…
Ярый шум поднялся на Соборе. Упорную раскольщицу уже не судят, ее бранят, «лают».
Она стоит молча, прижавши руку с двуперстием к груди, только вздрагивают полузакрытые веки.
– После того ты не Прокопьева дочь, а бесова дочь, – крикнул кто-то.
Она открыла глаза, перекрестилась:
– Я проклинаю беса… Я дочь Христа.
Уже исступленная, ожесточённая – заблуждающаяся ли в упорстве своём или вдохновенно видящая тайные видения небесные, но сильная и непобедимая в вере своей стоит перед Собором Морозова.
И, может быть, видела она все святые видения и знамения, крылья светлой Руси.
И странно, боярыня Морозова перед судом московских епископов вызывает образ иной и дальний: светлой Девы Орлеанской, тоже на суде.
Но не в кованых латах русская Жанна д’Арк, а в той невидимой кольчуге духовной, о какой сказано у апостола Павла [154]154
В той невидимой кольчуге духовной, о какой сказано у апостола Павла– см. Послание к Ефесянам: «Итак, станьте, препоясавши чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности…» (Еф., 6, 14) . Прим. сост.
[Закрыть].
* * *
Её увели назад, в подклеть, снова забили ноги в железа.
А наутро думный дьяк снял сёстрам железа с ног, взамен надел обеим острожные цепи на шеи.
Морозова перекрестилась, поцеловала огорлие студёной цепи:
– Слава Тебе Господи, яко сподобил еси мя Павловы узы возложить на себя…
Конюхи вынесли её, закованную, к дровням. На дровнях её повезли через Кремль.
На Москве курилась метель. С царских переходов, у Чудова, поёживаясь от стужи, царь смотрел, как везут строптивую раскольницу. Может быть, уже жалел, что не пострашилась она страданий и позора, может быть, уже и «постанывал», глядя на боярыню.
На позорный поезд Морозовой смотрела и молодая царица Наталия, чернобровая, крутотелая, разогретая сном. Смотрела без сожаления, с холодным равнодушием.
За дровнями, ныряя в метель, молча бежала толпа. Вероятно, эти мгновения и изобразил Суриков в своей «Боярыне Морозовой».
Последнюю молодую Московию в лице боярыни Морозовой везли в заточение. Морозова подымала руку, крестясь двуперстно, и звенела цепью.
Её отвезли в Печёрский монастырь, под стрелецкую стражу.
Евдокию, тоже обложивши железами, отдали под начало в монастырь Алексеевский.
Сестёр разлучили.
Алексеевским монахиням приказано было силком водить княгиню в церковь. Она сопротивлялась, её волочили на рогожах.
Маленькая княгиня билась, рыдала:
– О, сестрицы бедные, я не о себе, о вас плачу, погибающих, как пойду в ваш собор, когда там поют не хваля Бога, но хуля…
Упорство или заблуждения старшей, Федосьи, ожесточённая её жажда пострадать за старую веру, у Евдокии ещё сильнее: как зеркало, с резкостью, отражает она все черты старшей сестры.
* * *
На Москве о сёстрах-раскольницах начался жестокий розыск.
Одну из морозовских стариц, Марью, жену стрелецкого головы Акинфия Данилова, бежавшую на Дон, схватили на Подонской стороне. Её, окопавши, посадили в яму перед стрелецким приказом. «Бесстыднии воины пакости ей творяху невежеством, попы никонианские, укоряя раскольницей, принуждали креститься в три персты и ломали ей персты, складывающе щепоть».
Братья Морозовой тогда же были согнаны с Москвы: старший, Фёдор – в чугуевские степи, а младший, Алексей, – в Рыбное.
* * *
Дом Морозовой запустел.
Имения, вотчины, стада коней были розданы боярам. Распроданы дорогие ткани, золото, серебро, морозовские жемчуга.
Разбили окончины. Ворота повисли на петлях. В пустых хоромах гулял ветер.
Верный слуга боярыни, Иван, схоронил кое-какие боярские ларцы с драгоценными ожерельями, лалами [155]155
Лалы —драгоценные камни, обычно рубины или яхонты . Прим. сост.
[Закрыть]от расхищения. Ивана предала его жена, бабёнка гулящая.
Слуга Морозовой был пытан, жжён огнём шесть раз и, всё претерпевши, с другими стояльцами за старую веру сожжён на костре в Боровске.
В опустевшем, разграбленном доме оставался сын Морозовой, отрок Иван.
От тоски по матери, от многой печали Иван заболел, лежал в жару, бредил.
О лютой болезни сына Морозовой дошло, наконец, до царя.
Алексея Михайловича уже мучила его неспокойная совесть, уже тосковало – «стонало» – его доброе человеческое сердце.
Царь послал к отроку своих лекарей, чтобы выходили морозовскую ветвь. Но было поздно: ни немецкие медики, ни московские знахари не помогли. Мальчик умер.
Сквозь оконце кельи, где гремела цепью Морозова, прилучившийся монастырский поп сказал боярыне о кончине сына.
Только здесь, только однажды, прорвалось всей силой рыданий материнское горе, любовь к Ванюше. Монахини слушали, как убивается в келье, звякает цепью мать. Ночью не раз тревожил монастырь её тягостный крик:
– Чадо моё, чадо моё… Погубили тебя отступники.
Потом она стихла. Это был последний прорыв горячих человеческих чувств в нечеловеческих страданиях.
Из Пустозерска, с Мезени к ней тайно добирались тончайшие мелко писанные лоскутки – послания Аввакума из земляных ям и острогов.
Какая ясная мощь и какая ясная печаль в утешениях протопопа, точно и он сам, когда пишет, тихо плачет, как плакала над его утешениями боярыня:
– Помнишь ли, как бывало: уже некого чётками стегать, и не на кого поглядеть, как на лошадке поедет. И некого по головке погладить… Миленькой мой государь, в последнее увиделся с ним, егда причастил его.
Совершенны по силе чувства человеческого все ясные послания Аввакума из своей темницы в темницы сестёр.
– Подумаю да лише руками взмахну, как так, государыни изволили с такие высокие ступени ступити и в бесчестие ринуться. Воистину, подобно Сыну Божию: от небес ступил, в нищету нашу облечеся и волею пострадал. Мучитеся за Христа хорошенько, не оглядывайтесь назад. И того полно: побоярила, надобно попасть в небесное боярство…
Аввакум называл сестёр «двумя зорями, освещающими весь мир», и его ласковые слова навсегда останутся вокруг сестёр, как тихий нимб.
– Светы мои, мученицы Христовы.
Аввакум и утешал, и звал к смарагдовой твёрдости [156]156
К смарагдовой твёрдости– т. е. к твёрдости чистейшего и твердейшего камня, изумруда . Прим. сост.
[Закрыть]перед всеми испытаниями. К сёстрам доходила поддержка и других стояльцев за веру. Скитальцу Иову Льговскому удалось даже обратиться в Печёрский монастырь и причастить Морозову. Суровый пустынник Епифаний Соловецкий пишет ей с нарочитой грубостью, с резкостью, точно чтобы приохотить её к ожесточению страданий:
– О, светы мои, новые исповедницы Христовы, не игрушка душа, чтобы плотским покоем её подавлять… Да переставай ты и медок попивать, нам иногда случается и воды в честь, а живём же, али ты нас тем лучше, что боярыня… Поклоны, егда метание на колену твориши, тогда главу впрямь держи, егда же великий поклон прилучится, тогда главою до земли, а нощию триста метаний на колену твори…
Защитники старой веры знали, что Морозова – мученица, и с грубой суровостью в мученичестве её закаляли.
* * *
Москву затревожил подвиг и цепи сестёр, боярыни и княгини. Множество вельможных жён, повествует «Сказание», и простых людей стекалось смотреть на сестёр. Тихая толпа, без шапок, стояла у Печёрского. Раскольничье диво могло стать московской святыней. Всё это смутило и затревожило царя и патриарха.
Патриарх Питирим первый стал просить царя за Морозову:
– Батюшко-государь, кабы ты изволил опять дом ей отдать и на потребу ей дворов бы сотницу крестьян дал, а княгиню бы тоже князю отдал, так бы дело-то приличное было, потому что женское дело: много они смыслят…
Патриарх чаял земным покоем, боярскими хоромами, сотницами крестьян покорить ту, кто уже дошёл до края испытаний, исступился.
Царь догадывался, что сотницами крестьян Морозову не вернуть.
– Я бы давно это сделал, – ответил он патриарху. – Но не знаешь ты лютости этой жены, сколько она мне наругалась. Сам испытай, тогда вкусишь ее пресности. А потом я не ослушаюсь твоего слова.
Патриарх решил испытать.
* * *
В два часа ночи Морозову взяли из монастыря и повезли на дровнях в Чудов. Её ввели в палату в цепях. В сыром сумраке горели, трещали восковые свечи.
Снова, в глубоком молчании, смотрели из сумрака патриарх, митрополит Павел, дьяки на эту невысокую, исхудавшую боярыню, с сияющими глазами, едва звенящую цепью.
Точно сама Московия, светящаяся, замученная, тихо вышла из темени, стала перед патриаршим столом.
– Дивлюсь я, – сказал патриарх, – как ты возлюбила эту цепь и не хочешь с нею разлучиться.
Бледное лицо боярыни тронулось нечаянной улыбкой:
– Воистину возлюбила, – прошептала она.
Тихий голос патриарха, тихие ответы Морозовой, потрескивание восковых свечей только и были в судной палате. Казалось, вот будут сказаны самые простые слова, и переменится судьба Морозовой, и патриарх поклонится страдалице, и она – патриарху.
– Оставь нелепое начинание, – уговаривал патриарх. – Исповедуйся и причастись с нами.
– Не от кого.
– Попов на Москве много.
– Много, но истинного нет.
– Я сам, на старости, потружусь о тебе.
– Сам… Чем ты от них отличен, если творишь то же, что они… Когда ты был Крутицким митрополитом, жил заодно с отцами предания нашей Русской земли и носил клобучок старый, тогда ты был нам любезен… А теперь ты восхотел волю земного царя творить, а Небесного Царя презрел и возложил на себя рогатый клобук римского папы… И потому мы отвращаемся от тебя… И не утешай меня тем словом: «Я сам…» Я не требую твоей службы.
Тогда поднялся гневный шум. Морозову бранят, «лают», прорвались московитская грубость, презрение, ненависть.
Исступилась и Морозова. Тишина сменилась лютым неистовством. Раскольничья боярыня уже не желает стоять перед никонианскими епископами, виснет на руках стрельцов.
Патриарх решился насильно помазать её священным маслом. Старец поднялся, стал облачаться в тяжёлую патриаршую мантию. Ещё принесли свечей. В огнях трикириев [157]157
В огнях трикириев– т. е. в огнях церковных трисвечников, символизирующих Троицу; архиерей или архимандрит благословляют трикирием народ во время богослужения . Прим. сост.
[Закрыть], с духовенством, патриарх, во всём облачении, начал идти с дарохранительницей к боярыне.
Морозова смотрела на него, прижавши цепи к груди. Патриарх подошёл со словами:
– Да приидет в разум, яко же видим – ум погубила… – с силой ухватился рукой за меховой треух боярыни, желая приподнять его, чтобы помазать лоб.
Морозова отринула, оттолкнула патриаршескую старческую руку, в исступлении:
– Отойди, зачем дерзаешь неискусно, хочешь коснуться нашему лицу…
Она подняла цепи перед собой, звяцая ими с криком:
– Или для чего мои оковы… Отступи, удались, не требую вашей святыни… Не губи меня, грешницу, отступным твоим маслом…
Гнев охватил и патриарха. Он вкусил «пресности», о какой предупреждал царь, и он понял, что ни уговоры, ни насильничество не переменят ничего.
Патриарх стал с другими бранить злобно боярыню:
– Исчадье ехиднино, вражья дочь, страдница…
Её стращали, что наутро сожгут в срубе, её сбили с ног, поволокли по палате мимо патриарха, стоявшего над нею во всём облачении, среди трикириев.
«Железным ошейником, – рассказывает о ночи судилища её брат Фёдор, – едва шею ей надвое не перервут, задохлась, по лестнице все ступеньки головой сочла».
Боярыню увезли. Ввели её сестру, маленькую, дрожащую княгиню Урусову. Патриарх думал и её помазать освящённым маслом.
Но едва он ступил к княгине, она сама сорвала с себя княжескую шапку и кисейное покрывало, её волосы пали, раскидались по плечам, княгиня перед всем Собором опростоволосилась. А не было большего стыда на Москве для мужчины увидеть простоволосую женщину, а для женщины – открыть голову перед мужчинами.
От княгини тоже отступили.
* * *
На другую ночь сестёр привезли в цепях на Ямской двор.
Морозова думала, что на рассвете их выведут на Болото жечь на срубе. Сквозь тесноту стрельцов она сказала Евдокии:
– Терпи, мать моя…
Сестёр повели на пытку. У дыбы сидели князь Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынской.
Первой повели к огню Марью Данилову, морозовскую инокиню, схваченную на Подонской стороне.
Марью обнажили до пояса, перекрутили руки назад, «подняли на стряску и с дыбы бросили наземь».
Второй повели княгиню Евдокию Урусову. Светало. На дворе падал снег. Кат по талым чёрным лужам подошёл к княгине, рассмеялся дерзко:
– Ты в опале царской, а носишь цветное, – кивнул кат на княгинину шапку с парчовым верхом.
– Я перед царём не согрешила…
Кат зажал ей рот, содрал цветную ткань с её шапки. Маленькую княгиню под руки повели на дыбу.
Князь Воротынский между тем допрашивал боярыню Морозову. Она стояла в снегу, придерживая обмёрзшие цепи.
– Ты, Федосья, юродивых принимала, Киприана и Фёдора, их учения держалась, тем прогневила царя.
Боярыня послушала князя, опустила цепь в снег: