355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ремизов » Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1 » Текст книги (страница 32)
Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:18

Текст книги "Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1"


Автор книги: Алексей Ремизов


Соавторы: Иван Наживин,Михаил Осоргин,Иван Лукаш,Василий Никифоров-Волгин,Александр Дроздов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)

Озорной колокол

В ту самую минуту, как священник повёл жениха и невесту вкруг налоя, случилось то, чего никогда не бывало дотоле и, думать надо, впредь никогда не случится: брачные венцы, серебряные, подбитые розовой тафтой, слетев с голов врачующихся, поднялись, как две пташки, на воздух, улетели под самый купол, выпорхнули в боковые окошки и уселись на колокольне под наружными крестами. Все в церкви ахнули, священник прекратил венчание, жених с невестой пали на пол бездыханными, и случившемуся нужно радоваться, потому что мог свершиться величайший грех: были жених и невеста родными братом и сестрой!

Слух о таком чудесном происшествии разнёсся по всей Москве, и не было человека, не только вздорной бабы, а и степенного мужчины, который не побежал бы на другой день посмотреть на колокольню, а дальние люди приезжали на своих лошадях целыми семействами. Однако венцов не было видно, а церковь была заперта. Тут на площади людишки бойко торговали квасом, кислыми щами и печатными пряниками, и была также пожива ловким карманникам. И будто бы приходский священник, то венчание справлявший, отрицал всякое событие: и венчания не было, и не было таких жениха с невестой, и венцы не летали и под колокола не садились, а всё это не иначе как выдумка литейщиков Маторинского завода, обычный «колокольный рассказ».

И действительно, был такой веками освящённый обычай, что ко дню отливки нового колокола пускался самый чудесный и нелепый слух. И если с той выдумкой будет удача – удача будет и с колоколом.

Дело это было сложно, и приступали к нему с соблюдением строгого чина. День и ночь в плавильной печи поддерживали рабочие огонь берёзовыми и сосновыми поленьями: на 100 пудов меди – три сажени дров, на 1000 – не менее десяти сажен. Когда вся медь расплавится, перед самой отливкой прибавляли на 100 фунтов меди 22 фунта олова, а голых мастеров, которые размешивали клокочущий и адом пышущий сплав, другие окатывали из вёдер холодной водой. Допускались к присутствию люди набожные и богатые, любители колокольного дела, которые бросали в сплав серебро, а иные и золотые монеты – для чистого звона и для спасения души. А к часу литья хозяин сам приносил в заводскую мастерскую освящённую икону, собирал всех рабочих и читал соответственную случаю молитву, а все хором её повторяли. По окончании молитвы давал хозяин знак начинать. Несколько опытных рабочих брали наперевес особый чугунный рычаг, раскачивали его мерно, точно и по команде и пробивали у плавильной печи отверстие пода. Из отверстия выливался пылающий и слепящий глаза жидкий огонь, и теперь всё дело было в том, чтобы не дать ему безумствовать, а пустить его ровным потоком по жёлобу в заготовленную форму. Если жёлоб перельется через край, – всё дело пропало, медь выльется зря, и может не хватить её для наполнения формы, хотя бы только на колокольные уши; тогда плавь и переливай всё заново.

По отливке колокол несколько дней – смотря по величине – стынет в земле. А когда остыл, отрывают его со всей осторожностью, разбивают кожух, и колокол переносят в точильню. Всё это легко рассказать, а труд и искусство требовались неимоверные. И великая требовалась сила – не как теперь, когда подъёмным краном один рабочий может поднять пушинкой многопудовую тяжесть и направить её куда угодно.

И вот колокол готов, и зовут попа свершить чин освящения кампана [211]211
  Кампан —колокол, колокольня (фр. campane). Прим. сост.


[Закрыть]
: «Яко услышавше вернии раби глас звука его, в благочестии и вере укрепятся и мужественно всем дьявольским наветам сопротиво станут… да утолятся же и утишатся и пристанут нападающие бури ветряные, грады же и вихри и громы страшные и молнии злорастворения и вредные воздухи гласом его».

Стоит колокол нов и светел, ждёт, когда вздымут его на предназначенную ему высь и раскачают ему язык: «Выйду я на гой-гой-гой, и ударю я гой-гой-гой!» Первый звон главный, самый слышный, густой и ровный; второй звон – гул, остающийся надолго; третьего звона, острого, не должно быть слышно отдельно, он должен сливаться с двумя первыми, чтобы был колокольный голос чистым и певучим; иначе будет колокол не звонить, а звенеть, не гудеть, а напрасно беспокоить ухо.

Колокола – что соловьи. Для простого уха – все одинаковы, для знатока и любителя – у каждого своя неповторимая песня. Как у каждого соловьиного колена и перевода есть своё имя, так имели имена и многие колокольные звоны: Ионин, Георгиевский, Иоакимовский, что в Ростовском соборе; всех колоколов там тринадцать, различного веса, от двух пудов до двадцати, повешены в линию, и звонари бьют в них согласно и концертно. И у самых колоколов ростовских свои имена, из них знаменитые: Сысой, Полиелейный, Лебедь (будто бы прозван так за сходство его звона с «лебединой песней»), Голодарь (который благовестил в Великий пост), Баран, Козёл (не в насмешку так прозваны, а за отличие, и тоже любимцы), Ясак, Красный.

Красные колокола были и в Москве. Красный – значит прекрасный, весёлый, напевный, усладительный. Красным звоном была знаменита в Юшковом переулке церковь святителя Николая, так и называвшаяся – «У красных колоколов». Ещё лучшее название носил храм за Неглинной, на Никитской улице: «Вознесенья хорошая колокольница». Всех колоколов краснее и певучее были Симоновский в Москве и Саввино-Сторожевский в Звенигороде, и это потому, что дно у них много потоньше краёв и сплав чудно хорош. Симоновский колокол лил великий художник – мастер Харитонка Иванов сын Попов с товарищем Петром Харитоновым сыном Дурасовым в лето от создания мира 7186-е [212]212
  В лето от создания мира 7186-е —т. е. в 1678 г . Прим. сост.


[Закрыть]
, при царе Фёдоре Алексеевиче. Саввино-Сторожевский колокол лит мастером Григорьевым на десять лет раньше и знаменит ещё своей надписью тайного письма, которую с большим трудом разобрали учёные-историки.

Когда звонишь в колокол – клади в уши ягоды калины, рябины или клюквы, а то скоро оглохнешь. Иные привыкают звонить с открытым ртом. Были у нас искусные звонари – на шесть, на семь и на девять переборов, хотя нет на свете звонарей лучше английских. Зато мы брали весом, и в этом перегнали даже старую страну колоколов – Китай: в царь-колоколе весу 12 372 пуда 19 фунтов. А разбит он при пожаре от копеечной свечки.

Были колокола, как люди: и степенные, законопослушные, в житии своём мирные, и озорные, мятежные, великие бунтари. Благовестные висели мирно веками, а буйственные попадали в плен и уходили в ссылку. Иным было дано многолетнее житие, другие кончали свою жизнь инвалидами, в трещинах, обвязанные лыком. А иным колоколам за их проказы урезывали, как и людям, язык.

Было такое неспокойное место в Москве – полубашенка Спасских ворот. По преданию, там висел всполошный, набатный колокол, привезённый в Москву из Великого Новгорода Иваном Третьим; возможно, что он был перелит из новгородского. Но переливка не помогла, и колокол однажды в полночь напугал царя Фёдора Алексеевича, за что был сослан в Карельский монастырь. Его сменил другой набатный колокол, после попавший сначала в Арсенал, а затем в Оружейную палату.

Из всех московских колоколов этот был, кажется, самым озорным, что и понятно, потому что били в него всполохом в тревожных случаях – при пожарах и мятежах. Весу в нём было всего 108 пудов, немного, по московскому счёту; но язык его был зол и тревожен. Был страшен его звон в дни стрелецких возмущений и мрачно гудел при стрелецких же казнях. Этого колокола боялись все цари. Когда не было ещё ни газет, ни «общественного мнения», ни иных способов и путей народного волеизъявления, набатный колокол был единственным прибежищем и последней надеждой. У него был свой расчёт и свои ожидания. В дни Екатерины Второй он поджидал великих событий, когда уже ползли из отдаления слухи о народных возмущениях, но Москва была еще покойна. В 1771 году колокол сделал первую пробу. Пришла чума и принесла общую растерянность московского начальства. На улицах валялись трупы, кто мог и был побогаче, тот успел выбраться из города, развозя с собой и чуму по соседним губерниям. Забрав свои пожитки, удрал из Москвы в свою подмосковную главнокомандующий Салтыков. И когда был пущен слух, что доктора отравляют колодцы, а начальство валит в одну могилу и больных и здоровых, тогда Спасский набатный колокол забил тревогу. Был день ужаса и жестокой расправы не с виновными, – если они и были, то унесли ноги, – а со всеми, кто намозолил глаза московскому люду, а главное, кто попался под руку. За народной расправой последовала расправа полицейская, и колокол умолк до нового случая. Этим случаем должен был явиться Пугачёв, и кто знает, сколько глаз поглядывало на всполошный колокол, сколько ушей прислушивалось, не раздастся ли его призывный гул! Но Пугачёв не пришёл на Москву – его привезли связанным и четвертовали. С ним вместе был казнён и колокол: у него отняли язык за чумной бунт.

Такова была судьба набатного колокола, отлитого мастером Иваном Материным.

И когда в жизни этого колокола кончилось трагическое, тогда у трупа его началась чиновничья комедия.

В 1803 году из-за него поссорились два чиновника, главноуправляющий и главнокомандующий. Главноуправляющий Кремлёвской экспедицией Валуев давно точил зубы на озорной колокол; это он был тайным хранителем преступного колокольного языка. Теперь, ввиду непрочности Спасской башенки, он приказал снять колокол совсем и отправить его в кладовые. Колокол сняли, но на площади он был арестован комендантом, который приставил к нему двоих солдат. Коменданта Валуев обвинил в самоуправстве, – за коменданта заступился московский главнокомандующий граф Салтыков, сын убежавшего во время чумы. И пока стоял на площади безъязычный колокол, почтенные вельможи чесали языками и устно и письменно, черня друг друга и строча доносы.

Валуев писал министру Трощинскому, что, лишь руководясь понятием своим о пользе казны и славе государей, приказал он убрать колокол, служащий возвестителем всех возмущений и бунта во время чумы в царствование Екатерины Премудрой. По сей причине он ещё раньше припрятал язык оного колокола как памятника зол российских, который должен быть забыт всеми благомыслящими сынами отечества. Сверх того это – памятник бесславия покойного отца нынешнего главнокомандующего, о чём напрасно сей главнокомандующий забывает. Что до коменданта, то комендант – известный пьяница и стяжатель, украшает свой дом дворцовыми мебелями, велит набивать на казённый счёт льдом свои погреба и не может того сообразить, что не подлежат колокола военной дисциплине. Он же, Валуев, давно оправдал и покровительство начальства, и монаршее благоволение и снискал всех московских жителей эстиму [213]213
  Снискал… эстиму —т. е. снискал почет, уважение (от фр. estime —уважение) . Прим. сост.


[Закрыть]
.

Со своей стороны соответствующее отписывал в Петербург и главнокомандующий. В ожидании конца чиновничьей перепалки колокол стоял на кремлёвской площади, люди ходили мимо и посмеивались над арестантом. После вышел высочайший приказ: колокол оставить на башенке; если же нужно башенку чинить, колокол хранить в надежном месте, а по починке – вешать обратно.

Но возвращать вешать его, по-видимому, не пришлось. Он скончал свои дни в Оружейной палате. На Спасской башне вместо колокола заиграли куранты масонский гимн «Коль славен наш Господь в Сионе» [214]214
  «Коль славен наш Господь в Сионе»– масонская песня (переложение Псалма 64), написанная поэтом М. М. Херасковым. В эпоху Временного правительства рассматривался вопрос о принятии этого текста в качестве официального российского гимна . Прим. сост.


[Закрыть]
. С непокрытой головой проходили москвичи через Спасские ворота. Потом пришли иные люди, и куранты заиграли «Интернационал». Что ещё им суждено заиграть и суждено ли – никто того не ведает.

Борода

На заводи Москвы-реки, где ныне Каменный мост, брала рыба почём зря, чуть не на пустой крючок, и рыба не малая: язь, сазан, крупная плотва, окунь и на живца – зубастая щука. Для царского стола её ловили сетью, а мальчишки и взрослые таскали её на уду ради простого удовольствия.

Самым главным любителем этого дела был нарышкинский кучер Левонтий, мужик здоровенный, бородатый, душою же – чистый ребёнок.

Леску для удочек Левонтий сучил сам, как предками заповедано, из конского волоса, а волос драл из хвоста коней, к которым был приставлен, на что кони нисколько не обижались, только при каждом подёргивании пригибали уши, а если сразу три волоса – пристукивали копытом. Когда же пала серая кобыла, отслужившая свой лошадиный срок, Левонтий, чтобы добро не пропадало, догадался отрезать ей хвост начисто про запас. Отрезав, перевязал сыромятным ремешком и повесил на деревянном колышке тут же, в конюшне, чтобы пока чистить о хвост расчёску, когда же понадобится – тянуть и на леску.

Хвост повисел-повисел да и пропал. Всего вернее – играли им ребята и куда-нибудь затащили. А то не раз брала его жена Левонтия, дворовая уборщица, чтобы сбивать паутину в покоях боярыни, где тряпкой не достанешь. Одним словом – пропал хвост, и особого горя в том не было, потому что запас волос в живых лошадиных хвостах не переводился, и не было тогда такой моды, чтобы оставлять упряжным коням только кисточки.

* * *

О Петре Великом написаны книги, а о Тимофее Архипыче, его современнике, едва сыщешь историческое упоминание. А между тем это были равные силы: Пётр Русь ломал и перекраивал – Тимофей Архипыч залечивал и выправлял.

В молодости Тимофей Архипыч был художником-иконописцем. Бродил по монастырям, сам делал кисти, сам тёр-варил краски и наводил красоту на церковные стены. Был склонен к шалостям и браге, не уклонялся и от кулачного боя и оставил по себе память во многих женских сердцах. А когда царь Пётр принялся стричь именитым людям полы кафтанов и бороды, Тимофей Архипыч стал во главе Руси юродствовавшей и пристроился в покоях царицы Прасковьи Фёдоровны, жены царя Иоанна Алексеевича. И всё, что Пётр заводил, всё это натыкалось на упорство людей старой веры и старых обычаев, на неколебимую твердыню ханжей, уродов, святош и хитрых дурачков.

Умер великий Пётр, а за ним вскоре преставился и блаженный старец Тимофей Архипыч. Был плач по нём при дворе императрицы, особенно же горевала Настасья Александровна Нарышкина, царицы Прасковьи верный друг и почившего старца усердная почитательница.

Поминали старца кутьёй, милостыней и панихидами. Схоронили его в тридцатый день мая в Чудовом монастыре, где в покоях настоятельских имеется его живописный портрет.

Отдыхают старые кости в могиле. Не слышно больше в горницах любимого припева Тимофея Архипыча: дон-дон-дон. Осиротела семья дур, шутих и юродивых: лишилась главы и начальника. В остальном без особых перемен: прежним руслом течёт Москва-река, и кучер Левонтий по глиняному скату сползает к заводи, где у него приспособлены мостки в самом добычливом месте.

Старой женщине, Настасье Александровне, не спится. Жизнь бесшумная и покойная прожита, сын вышел в большие люди и уже внучек входит в возраст; но ими только и держится род Нарышкиных, не благословленный плодородием. Про внука писали, что здоровьем слаб, по весне болел краснухой, едва оправился. Но главное горе не в том, а в падении в людях веры, в непочтении к старине; и сим духом кощунства и гордыни заражены и потомки рода Нарышкиных. Сын бороды не носит и ходит в куцем камзоле, а про старца Тимофея Архипыча осмелился отписать: «Одним дурнем меньше». Куда идут люди – к какой пропасти, к какому огню неугасимому! С верой православной что будет?

В бессонные ночи старая боярыня, оставив тёплую постель, уходила в свою моленную и часами била поклоны, не жалея ни коленок, ни лба, простираясь на холодном деревянном полу, шепча молитвы и заклинания. Знала на память со слов старца лучший заговор из сказания преподобного отца нашего Сисиния о двунадесяти трясовицах; об окаянных Тресее, Гнетее, Ледее, Гнедее, Глухее, Грудице, Проклятой Корноше и злющей Вевее, сестре страшной Плесовице, «коя усекнула главу Иоанну Предтечу». Кто те имена слышит – тому лучше бежать от них за тридесять поприщ! А кто творит против них молитву – тому не будет погибели до скончания века его.

И была такая ночь, что молилась Настасья Александровна даже до полного забвения чувствований, дрожа в холоде и не согреваясь слезами до самой зари, прося Всевышнего, чтобы род её остался навеки верен истинному православию и за то бы не прекращался никогда. И вот тут-то было ей достопамятное видение. Свет восковой свечи вспыхнул ярко, оторвался, поплыл и остановился посередь моленной, превратившись в лучезарное облако, а на том облаке, как бы на воздусех, явился покойный Тимофей Архипыч с длинной седой бородой, каковая борода вместе с его, блаженного, ножками спускалась с облака почти до самого полу.

Видя то, Настасья Александровна обомлела и потряслась страхом, но Тимофей Архипыч успокоил её знакомым голосом, торжественно произнёсши:

– Не бойся, Настасья! По прошению твоему беседовал я нынче с Богом, и Он мне сказал, что полностью просьбы твоей удовольствовать не может; однако обещает, что род твой пребудет в православии и не прекратится, пока будешь ты, твои дети, внуки и правнуки свято хранить сию мою бороду из рода в род, каковую тебе и вручаю.

При этих словах Тимофей Архипыч махнул ручкой, и борода его пала к ногам боярыни, сам же он остался как бы начисто бритым.

Прежде чем видение исчезло, Настасья Александровна, страх преодолевши, успела спросить:

– А как же сам ты, старец блаженный, останешься без бороды?

На что слабый голос из растаявшего облака ей ответил:

– Выращу новую, Настасьюшка, знаю такое верное снадобье.

Очнулась старая боярыня лежащей на холодном полу в забытьи, в руке же сжимала изрядную прядь предлинных седых волос, перевязанную сыромятным ремешком. От слабости на ногах шатаясь, добрела до своей почивальни и, бороды не выпустив, проспала до позднего часу.

* * *

Сей талисман хранился долго в семье Нарышкиных. По приказу Настасьи Александровны был сделан ящик ценного дерева, на дно которого была положена шелковая подушка, набитая лебяжьим пухом, и на ту подушку возложена борода Тимофея Архипыча. При возложении её созваны были родные, и вся дворня, и все шуты и шутихи, и много бедного призреваемого люда. Кучер Левонтий, ту бороду увидя, обомлел от ужаса и на час потерял способность речи, но и позже про то дело не проронил слова, приказав молчать и жене. Когда же священный талисман увидал сын Настасьи Александровны, наехав погостить из Санкт-Петербурга, то кощунственно заметил:

– Сдаётся, что это не борода, а лошадиный хвост!

Однако талисман охраняли и берегли свято в память Настасьи Александровны, которая скоро вслед за тем преставилась.

Цари сменялись царями, и катилась история крылатым колесом. В 1812 году пришёл на Москву чудовищный Бонапарт, посидел в Кремле и едва унёс ноги домой. Внук Настасьи Александровны, вернувшись в Москву, опустошённую пожарами, купил новый дом на Пречистенке. Переезд был долог и хлопотен, перевозили скарб и из старого дома, и из деревни, и была немалая возня с любимыми Ивана Александровича коллекциями, так как человек он был современный и науке не чуждый. Особенно была хороша коллекция белых мышей, которых Иван Александрович разводил любовно за их редкость, а также приручал, так что они ползали у него под фраком, залезали в рукава и выползали через ворот, вызывая не только всеобщее удивление, но и ужас и отвращение женщин, зато и радость малых детей.

Те белые мыши содержались в больших клетках в особой комнате. А как перевозить их в клетках было невозможно, то Иван Александрович придумал для них иное временное помещение, где им пришлось просидеть дольше намеченного. Всё же перевезли их благополучно и опять рассадили по клеткам в новом доме, а ящик, служивший для перевозки, Иван Александрович приказал отправить на чердак, где он и простоял ещё два-три человеческих поколения, до конца прошлого века.

Казалось бы, что ни мыши, ни ящик в нашем рассказе ни при чём. А между тем Иван Александрович, не желая огорчить жену, скрыл от неё странное происшествие. Дело в том, что ящик был тот самый, в котором хранилась борода Тимофея Архипыча; белые же мыши, наголодавшись в ящике, съели не только сыромятный ремешок, но и самую бороду, хотя вкуса в ней не могло быть никакого. Съели не целиком, но всё же настолько, что всё её велелепие исчезло, а к тому же сильно попортилась и загрязнилась и подушка. Всё это Иван Александрович скрыл, не придав случаю никакого значения, но боясь неприятностей от своей жены Екатерины Александровны, урожденной Строгановой, женщины серьёзной и почтительной к заветам старины.

А уж дальше – суеверные могут охать, а маловерные над ними смеяться, но только в тот самый год тяжко заболел за границей внук Ивана Александровича и впоследствии от этого недуга сошёл в могилу бездетным, хоть и был женат на девице Кноринг. А так как у второго сына Ивана Александровича детей мужского пола не было, то тем самым эта ветвь дома Нарышкиных вскоре пресеклась, как и было то предсказано явившимся на воздусех в моленной Тимофеем Архипычем.

* * *

Старинные предания поучительны, и не следует относиться к ним с легкомысленным смешком.

И неплохо в вечной тревоге мира сего поступит тот, кто, современности не смущаясь, насмешек не боясь, даст своей бороде произрастать свободно, охранив и её и себя от напастей заклинаниями отца нашего Сисиния:

«Ты еси окаянная Тресея!

Ты еси окаянная Глухея!

Ты еси окаянная Грудица!

Ты еси окаянная Корноша проклятая!

Ты еси окаянная Вевея – сестра страшной Плесовицы, усекнула главу Иоанну Предтечу!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю