Текст книги "Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1"
Автор книги: Алексей Ремизов
Соавторы: Иван Наживин,Михаил Осоргин,Иван Лукаш,Василий Никифоров-Волгин,Александр Дроздов
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)
Меня, о солнце, воскреси
И дай мне на Святой Руси
Увидеть хоть одну денницу.
Кн. Одоевский
На Сыропустной неделе [136]136
На Сыропустной неделе —т. е. на первой неделе Великого Поста. Так как далее говорится о «последнем воскресенье перед масленицей», то очевидно, что И. С. Лукаш имел в виду мясопустную неделю, канун масленицы . Прим. сост.
[Закрыть]в последнее воскресенье перед масленицей на Москве свершилось действо Страшного Суда. Действом открывались дни московского великого покаяния и милосердия, благостыни, добра.
Красота Московии и, может быть, вся красота, сила и свет русского духа, какой ещё дышит в нас, – всё от тех дней удивительной благости Москвы, больше трёх веков тому назад…
В воскресенье перед масленицей патриарх Московский с сонмом священства под пение стихир свершал таинственное действо Страшного Суда.
На площади за алтарём Успенского собора ставился образ Страшного Суда.
Смолкало пение, все опускались на колени. Один патриарх подходил к образу в своей тёмно-лиловой мантии и белом клобуке. Полотенцем патриарх утирал образ.
Для нас, потомков, уже невнятно и странно то, что было понятно предкам, как патриарх на деннице [137]137
На деннице —на утренней заре, на рассвете . Прим. сост.
[Закрыть]в молчании всея Москвы утирал образ Страшного Суда, чтобы перед каждой душой яснее проступил, открылся грядущий Суд Божий.
И до того как патриарх утирал полотенцем образ, московский царь уже начинал дни покаяния и милости.
Часа за три до света государь по спящей, тёмной Москве тихо обходил, пеший, московские темницы, остроги, богадельни, где лежали раненые, и сиротские дома.
Там государь из своих рук раздавал милостыню и даровал освобождение.
Так было почти четыреста лет назад в той Московии, которую кто только не ленился называть варварской, заушать и поносить. Но если сравнить ту древнюю страну отцов с тем, что творится в теперешнем трупном царстве, – та Москва четырёхсотлетняя, давняя, где сам государь странствовал по нищим, старым и страждущим, покажется потомку Царством Небесным…
В день действа Страшного Суда в государевом дворце, в Золотой и Столовой палатах, накрывали ещё громадные столы…
Государь звал к себе в гости всю московскую нищую братию.
Совершенно удивительна высота человеческого христианского образа Московии в тех трапезах нищих с самим государем.
Такой милосердный обиход установился на Москве после Смутных времен. Страна отцов как будто уже находила тогда чудесное и необыкновенное разрешение всех общественных противоречий, устанавливала удивительное царство мира и справедливости со своим государем и патриархом, Земским собором и с обиходом добродеяния. Нельзя забывать, что каждое деяние государя повторял по мере своих сил каждый московский человек…
И как передать этот удивительный образ Московии, когда в тумане, нанесённом с улиц, в тряпье и в гноище, рваная, нищая, лапотная Москва, в кафтанишках на ветру дрожащая, со слезящимися глазами, гремящая костями на тележках, с пением стихов, вся шла в царские палаты, озираясь на роспись стен, на золотые и синие многочтимые ангельские силы и воинства, и рассаживалась за убранные столы…
А к нищей братии всея Руси выходил государь в золотой шапке с играющими алмазами, в сафьяновых сапогах, унизанных жемчугами, – как небесное видение – и садился с нищими за один стол.
Так было. Так из года в год свершалось в Москве. Именно так создавался дух Святой Руси.
И был в том залог; свет преображения необыкновенного, какое несла в себе Московия, и, может быть, донесла бы и довершила, если бы её нетерпеливый и бурный сын, гигант с трясущейся головой, в жажде могущества не погнался бы за немецким барабанным боем, лаврами, громом пушек и фейерверками с горящими вензелями…
Обход царём темниц и острогов и царские трапезы с нищими были не «буквой», это было самое глубокое, таинственное дыхание Московии – Царства Милосердного, – и свидетельство тому хотя бы, что в Золотой палате с царём делили хлеб не какие-нибудь десятки принаряженных попрошаек, а к царю в гости приходила воистину вся нищая Москва.
Так начинались прощёные дни Великого поста.
Государь просил прощения у патриарха, у царицы. Прощались с царицей её верховные боярыни, мамы, казначеи, постельницы, мастерицы. Государь в Архангельском и Благовещенском соборах просил прощения у гробов своих родителей.
В те дни, когда Москва просила прощения друг у друга и у отцов своих, государь прощал и освобождал колодников, «которые, в каких делах сидят многие лета».
В прощёные дни царём прощались и старые вины.
Тянулись дни Великого поста.
Наша деревенская, наша истовая страна отцов со всех краёв посылала к государеву двору из монастырей ржаной хлеб, капусту, монастырский квас.
При царе Алексее Михайловиче особенно славился печением ржаного хлеба и пенными квасами монастырь Антония Синайского под Холмогорами. Со всей простодушной наивностью посылали своим государям на Москву квашеную капусту, ржаной хлебушко да пенничек [138]138
Пенничек– т. е. пенник, крепкое и очищенное хлебное вино . Прим. сост.
[Закрыть]Коломна и Можайск, Устье Борисоглебское и Никола Угрешский, и Звенигород…
А на Благовещение [139]139
На Благовещение– т. е. в день одного из великих богородичных праздников, 25 марта (ст. ст) . Прим. сост.
[Закрыть]патриархом совершался чин преломления хлебов.
За всенощной в Благовещенском соборе патриарх благословлял и преломлял благодарные хлеба, а с ними разливал по кубкам вино.
Укруги хлеба, ломти калачей и кубки вина раздавались за всенощной всему народу. Первый же укруг хлеба, первый ломоть калача и первый кубок получал из рук патриарха краса-государь.
На Благовещение государь во второй раз созывал к себе за стол московскую нищую братию, сирот и калек. Это была благовещенская трапеза.
От 1664 года сохранилась запись столового счёта. Какую же, действительно, сказочную великолепную уху варили царёвы повара и поварихи для его нищих гостей в громадных царских котлах! Для ухи было куплено двадцать три щуки, каждая «в три чети длиной», а три чети – это аршин с лишним. Язей же, карасей и окуней рассольных было просто «бессчётно»…
Так начиналась благостыня московская – посещением темниц и острогов, освобождением колодников в прощеные дни и двумя великими царскими трапезами для нищей братии – сыропустной и благовещенской. И свершалось так из года в год. На том и стояло царство Московское.
Подходило между тем Вербное воскресенье.
В неделю ваий [140]140
В неделю ваий– или вай, т. е. ветвей; так называлось в старину Вербное воскресенье . Прим. сост.
[Закрыть]свершалось шествие на осляти.
Это было всенародное зрелище смирения царя. Патриарх олицетворял образ Христа, Москва, как новый Иерусалим, встречала Его «осанной», а московский царь, пеший, вёл под уздцы белого Христова коня.
Русская жажда преображения всего земного в небесное и воплощения небесного в земном была в таком сочетании патриарха на белом коне и пешего царя перед ним.
Иностранцы Маржерет, Вер, Гаклюйт, Олеарий с одинаковым изумлением описывают величие этого шествия.
Из Успенского собора выносили высокую украшенную вербу. Под нею с пением стихир шло пять отроков в белых одеждах. За вербой начиналось шествие больше чем тысячи отроков, в белых одеждах, с горящими свечами. Это было белое шествие.
Потом несли хоругви и образа. Это было золотое шествие: золотые хоругви, священство в золотых и цветных парчовых ризах. За священством в золотой парче, в алмазах и жемчугах шло пешим боярство.
Белое и золотое шествие внезапно прорывалось красным: снова шли отроки, но уже в красных одеждах. Они замечательно назывались на Москве – пламенниками.
Пламенники сбрасывали с себя красные одеяния, расстилали их перед белым конём.
Перед конём шёл государь. Он вёл за уздцы белого коня. Конь был весь покрыт ослепительно белым сукном, и его голова была в московском белом капуре.
Царь вёл коня под уздцы. На коне – патриарх. В его левой руке окованное золотом Евангелие, правой он благословлял московский народ.
Шествие двигалось за Спасские ворота до Покрова, к Василию Блаженному.
Хрустальные кресты и рапиды несли московские протопопы.
За протопопами шли московские соборные ключари. За ключарями, в цветных ризах, – духовенство всея Москвы.
На Лобном месте патриарх сходил с белого коня и подавал государю палестинскую пальмовую ветвь и русскую вербу.
Сколько бы веков ни прошло и как бы ни был отдалён потомок, навсегда затаилась в нём память о милосердном свете древнего Московского царства.
Милостыня нищей братии, посещение острогов, темниц, освобождение заключёнников, прощение вин перед лицом всепрощающего Господа – так каждый год, от века в век, покуда стояло Московское царство, волнами света поднималось, разливалось его милосердие.
Немеркнущий свет Московии – милостивый свет – одна из самых таинственных и прекрасных частиц русской души. Мы гордо любим гром Полтавы, но за громом империи мы всегда чувствуем свет тишайший, необыкновенный, незаходимый свет царства Московского, чудесного, невнятного и умолкшего, как молитва.
Царь на Страстной опять посещал заключёнников и освобождал колодников. Страстное освобождение было вторым по счёту после прощёных дней поста.
«Ежегодно в Великую пятницу, – записывает англичанин Коллинс, – царь посещает ночью все тюрьмы, разговаривает с колодниками, прощает преступников…»
Страстная ночь. На высоком Кремле перекликаются стрельцы, ночная сторожевая стрела: «Славен город Москва, славен город Ростов, Суздаль, Архангельск…» Ночная стрела помянет все города Московской державы, Дома Пресвятой Богородицы.
На улицах тишина. Москва курится ночным паром. Едва светится кафтан государя. Он едет с боярами от заставы к заставе. Он идёт в тюрьмы.
В Страстную ночь в острогах теплились свечи. Всё было прибрано. Там и злодей на цепи, вклёпанной в стену, надевал заветную чистую рубаху, и под недужным вором постилали солому. В темницах, куда и свет не западал никогда, горели свечи, как в церкви. Колодники ждали красу-государя.
Каким ужасающим обманом, каким иудиным предательством покажутся все эти демократии, революции, коммунизмы, чем загнали христианский русский народ на пытки без вины и страдания без милости, если вспомнить только, как четыреста лет назад в Московии сам царь сходил в тюрьмы и разговаривал с колодниками, и прощал, и освобождал…
Государь был как бы воплощением самого Милостивого Спаса. Гремя цепями, к нему тянули руки, на него смотрели глаза, отвыкшие от света, и, может быть, горячо молился разбойник: «Помяни мя, Господи, егда приидеши во Царствие Твое…»
В Страстную ночь, самую таинственную и прекрасную ночь Москвы, когда Спаситель испускал на кресте дух, московский царь как бы принимал на себя Его земное служение, творил Его дело: сам царь среди колодников в темнице.
На Страстной неделе 1655 года дворцовый писец бесхитростно записывает: «В первом часу пополночи изволил великий государь идти на Земской двор и в больницу, и в Аглицкой и Тюремной дворы, и у Спасских ворот, в застенки, жаловал своим государевым жалованием и милостынею иже из своих государевых рук. А жаловал бессчетно».
Теперь, в Страстную пятницу, в глухонемой Москве, где человек замучен беспощадно, только могущественные видения милосердия московских царей прошли по душам, только провеяла снова немая память о Руси, Руси человеческой…
Милость и освобождение в прощёные дни.
Милость и освобождение в страстные дни.
А третья великая милость и освобождение совершались на самое Воскресение Христово, в Святую ночь.
Три раза в год, в три Божьих дня, даровал государь людям милость Божьей свободы.
Заутреня. Сохранилась совершенно живая запись шествия к заутрене царицы в весеннем сумраке московских древних улиц.
Золочёную карету царицы везли десять белых лошадей. За каретой верхами скакали царицыны боярышни. Они были в белоснежных круглых шляпах, подбитых розовой фатой, со шляп спускались на плечи желтые ленты с кистями. Лица верховых боярышень были прикрыты сквозящими фатами. Все они были в сафьяновых жёлтых сапожках.
Впереди поезда стрельцы несли тяжёлые ослопные свечи [142]142
Ослопные свечи– огромные и тяжёлые свечи, величиной с ослоп – дубину или жердь . Прим. сост.
[Закрыть], а за царицыной золотой каретой шли старики-бояре, по трое в ряд, все в золотой парче.
На заутрене, в огне свечей обрачатых, витых такими мастерами живописного дела, как Леонтий Чулков, свечей зелёных и красных, переливались блеском парча и золото тяжкой чеканки. В этом горячем и живом шевелении, когда так неузнаваемы, светлы и нежны все лица, заутреня была, как само золотое небо, сошедшее на землю.
И от заутрени царь снова шёл к заключённым.
В Святую ночь в Москве, затихшей в последние мгновения перед воскресенским перезвоном, царское шествие, смирное, пешее, было как бы шествием самого воскресшего Христа.
Весь год в милосердном круге совершалось одно мистическое действо царского служения, и вершиной его было шествие в Пасхальную ночь ко всем труждающимся и обременённым.
Царь первый приносил им весть:
– Христос воскресе…
И может ли представить потомок, в каком тихом восторге, каким светлым гулом – ликованием человеческим – отвечали царю московские темницы:
– Воистину…
В такие мгновения и утверждалась навеки Святая Русь. И всё, что есть в нас прекрасного, истинного, живого, – всё свет тех московских времен, Москвы Христовой победы, Москвы Воскресшего Господа.
А в первый день Пасхи государь дарил освобождённых и помилованных, жаловал нищих у Спасских ворот и обходил по всей Москве раненых и пленных.
При царе Алексее Михайловиче пленных на Москве держали в Аглицком дворе.
Теперь, когда коммунисты вырезают лампасы из кожи захваченных ими людей, добивают и жгут на кострах раненых, нечеловеческими мучительствами мучают всех, кто в их власти, – какой свет, святой, человеческий, разлит в каждом слове простой и точной записи о посещении государем московских пленных в 1664 году, больше трёх веков назад: «Изволил великий государь жаловать пленных поляков, немцев и черкас, и колодников на Аглицком дворе, чекменями, шубами, рубашками, портами, и угощать их, а еств изволил жаловать лучших: баранины, ветчины, каш, круп грешневых, пироги с яйцы и мясом, калачей двуденежных, вина и медов».
Другая запись дополняет: «В 1664 году великий государь, царь и великий князь Алексий Михайлович всея Великия и Малыя и Белыя Русии самодержец, изволил ходить на Большой тюремной и на Аглицкой дворы и жаловал своим государевым жалованием – милостынею, из своих государевых рук, на Тюремном дворе тюремных сидельцев, а на Аглицком дворе полоняников, поляков, немец и черкас. А роздано в избах: в Опальной – 98 человек по рублю, в Барышкине – 98, Заводной – 17, Холопьей – 68, Сибирке – 79, Разбойной – 160, Татарке – 87, Женской – 27…»
Всюду сам государь, всюду его милость, свет, прощение, и в самых тайных застенках – в Опальной, в Разбойной, и в Сибирке, и в Татарке…
А на Аглицком дворе, где сам государь разговлялся с пленниками, их содержалось тогда больше четырёхсот душ.
После заутрени царь жаловал ещё Москву великоденским красным яичком.
Царь раздавал яйца куриные, гусиные, точёные деревянные, расписные по золоту и в яркие краски, в узор и в цветные травы, а в травах – птицы, звери, люди…
Наши праотичи москвичи дарили друг другу целые ящики пасхальных яиц – ящики слюдяные, как отмечает одна запись, в них по сорок яиц, писанных по золоту разными красками, а писал московский живописец Иван Салтанов.
Пасхальные яйца точились токарями и расписывались травщиками Оружейной палаты и Троице-Сергиева.
Троицкие токари и травщики о посылке пасхальных яиц так бьют челом государю: «Богомольцы из Живоначальной Троицы Сергиева монастыря, архимандрит Феодосий, келарь Леонтий с братией, челом Алексию Михайловичу бьют: прислал к нам, богомольцам твоим, из Оружейные палаты сто яиц деревянных, точёных, да золота листового, сусального, да красок бакану, да яри веницейской, а велено написать яйца по золоту розными цветами и красками троицким травщикам, добрым письмом травы, а в травах писать птицы и звери против прежнего. И мы, богомольцы твои, написав, послали тебе, великому государю в апреле 21 день в Москве».
Царь христосовался после заутрени со всеми, подавал пасхальное яйцо и жаловал к руке. Яйца разносили на деревянных блюдах, обитых либо серебром, либо алым бархатом.
За одну только заутреню государь жаловал Москве до сорока тысяч великоденских яиц…
Празднование Пасхи, радости Воскресения и Оправдания жизни, начиналось с того, что патриарх посылал царице в подарок целый мех мёду.
Боярыни большие и малые привозили к царице перепечи-куличи со всея Руси, на возах везли государыне духовитые куличи. За день их привозили по много сотен…
Всюду пиры, всюду игрицы, домрачеи [143]143
Домрачеи —или доморачители, т. е. хлопочущие по хозяйству . Прим. сост.
[Закрыть], бахари, качели. А над Москвою трезвон.
Из сытенных, кормовых и хлебенных, из погребов и ледников выносили разговены – фряжские пития, романеи, алканы и ренския. А из пивоварен, квасоварен и браговарен московских выносили меды, красные и белые, малиновые, яблочные, вишнёвые, смородинные, воды гвоздичные и пенное пиво.
Весёлыми ногами в трезвоне радовалась Пасхе Москва.
И её радость донесена до наших душ и пройдёт от нас во все века, покуда есть на свете русское имя…
Теперь на нашей погасшей земле тьма, цепи, смерть.
Но не заходит и там в душах свет щемящий, дальний, немеркнущий, тихий свет человеческого Московского царства, царства Воскресшего Христа…
У Пушкина в «Борисе Годунове», в толпе, на площади, московский человек точно видит, какою лютой тьмою, каким лютым горем оборвётся Московское царство:
О Боже мой, кто будет нами править?
О горе нам!
Теперь мы узнали, кто нами правит: христопродавец и человекоубийца. Теперь мы изведали всю бездну лютого горя, тьмы, цепей, смерти.
Пора бы и свету быть. И прекрасными, святыми, покажутся всем времена, когда только тень наших простых древних времен сойдёт снова на нашу землю – тень царских времен, милосердного царства Московского.
Боярыня МорозоваГлава из неизданной книги
Звёзды небес. Тихая ночь… В глухом Боровске, на городище, у острова лежал камень, поросший мхом, а на камне были высечены забвенной московитской вязью буквы, полустёртые ещё в 60-х годах прошлого века: «Лета 7… погребены на сем месте сентября в 11 день боярина князя Петра Семеновича Урусова жена его, княгиня Евдокия Прокопьевна, да ноября во 2 день боярина Морозова жена, Федосья Прокопьевна, а в иноках схимница Феодора, дщери окольничего Прокопия Федоровича Соковнина. А сее положили на сестрах своих родных боярин Федор Прокопьевич да окольничий Алексей Прокопьевич Соковнины».
Огни лампад никогда не горели над суровой могилой Федосьи Морозовой и меньшей её сестры Евдокии, не теплилось никогда церковной свечи.
Только звёзды небес. Тихая ночь.
* * *
Боярыня Морозова и княгиня Урусова – раскольницы. Они приняли все мучительства за одно то, что крестились тем двуперстием, каким крестился до них Филипп Московский, и преподобный Корнилий, игумен Печерский, и Сергий Радонежский, и великая четверица святителей московских. Во времена Никона и Сергий Радонежский, и все сонмы святых, до Никона в Русской земле просиявшие, тоже оказались внезапно той же старой двуперстной «веры невежд», как вера Морозовой и Урусовой.
Это надо понять прежде всего, чтобы понять что-нибудь в образе боярыни Морозовой.
Надо понять, что, живи во времена Никона Сергий Радонежский, он, может быть, ещё грознее, чем протопоп Аввакум восстал бы на «правление» вековой русской молитвы, векового подвига Руси во Христе, и «правления» – кем? – такими непрочными греками, невеждами и торгашами, как Лигарит [144]144
Лигарит– подразумевается Паисий Лигарид (1610–1678), доктор богословия и митрополит Газский, приглашённый патриархом Никоном на Русь для участия в проведении церковных реформ. Здесь, однако, грек принял сторону царя Алексея Михайловича в его споре с Никоном и способствовал падению влияния первоиерарха. В конце концов и Лигарид лишился царского расположения и вынужден был удалиться в Киев . Прим. сост.
[Закрыть]и Лихуды [145]145
Лихуды —имеются в виду братья Иоанникий (1633–1717) и Софроний (1652–1730) Лихуды, греческие духовные писатели, проповедники и педагоги, которые прибыли на Русь в 1685 г. Их иногда считают родоначальниками общего образования в Московском государстве, однако следует учитывать, что эти «носители греческой культуры» привнесли в русскую жизнь и элементы своего «западного образования» (прот. Г. Флоровский). Именно данное обстоятельство привело к тому, что противники братьев сумели обвинить греков в политических интригах в пользу Рима – и те были сосланы в костромской Ипатьевский монастырь . Прим. сост.
[Закрыть].
Надо понять, что не за пресловутую «букву» поднялись стояльцы двоеперстия, а за самый Святой Дух Руси. Они поняли, что с «новинами Никона» искажается призвание Руси, они почуяли ужасающий разрыв единой народной души, единой мысли народной, падение и гибель Русской земли.
Всё это надо понять, чтобы осмелиться коснуться самого прекрасного, самого вдохновенного русского образа – образа московитской боярыни Федосьи Морозовой.
* * *
Свет тихий, всё разгорающийся, исходит от неё, чем ближе о ней узнаёшь.
Великомученица раскола. Но никакого раскола, откола в ней нет. В образе боярыни Морозовой дышит самое глубокое, основное, что есть в русских, наше последнее живое дыхание: боярыня Морозова – живая душа всего русского героического христианства.
Не те, вероятно, слова, и не мне найти настоящие слова о ней, но кажется боярыня Морозова потомку разгадкой всей Московии, её душой, живым её светом.
И потому это так, что боярыня Морозова – одна из тех, в ком сосредоточивается как бы всё вдохновение народа, предельная его правда и святыня, последняя, религиозная тайна его бытия.
Эта молодая женщина, боярыня московитская, как бы вобрала в себя свет вдохновения старой Святой Руси и за неё возжелала всех жертв и самой смерти.
* * *
Боярышне Феодосье Соковниной шёл семнадцатый год, когда за неё посватался стольник и ближний боярин царя Алексея Глеб Иванович Морозов.
В семье окольничьего Прокопия Соковнина старше Федосьи были братья Фёдор и Алексей, а её младше – сестра Евдокия.
У Соковниных хранилась с Василия Третьего память об иноземных предках: они вышли из немцев и в своих праотичах были сродни ливонским Икскюлям, а имя Соковнины приняли от жалованного села Соковня.
Как странно подумать, что в страстотерпице русского раскола, в той, в ком дышит так прекрасно душа всей Московии, шла издалека твёрдая и упорная немецкая кровь.
Боярышня была ростом невысока, но статная, лёгкая в походке, усмешливая, живая, с ясными синими глазами. Так светлы были её волосы, точно сияли в Жемчуговых пронизях и гранчатых подвесках. Мы не любопытны знать о предках, ничтожна наша историческая память. И боярыню Морозову мы помним разве только по картине Сурикова. Одинокий Суриков могуче чуял Московию, она, можно сказать, запеклась в нём страшным видением «Утра стрелецкой казни».
* * *
А было боярышне Федосье Прокопьевне семнадцать, когда сам царь благословил её на венец образом Живоначальныя Троицы, в серебряных окладах и на цветах.
Ближний боярин Морозов, ему далеко перевалило за пятьдесят, суровый вдовец, ревнитель Домостроя, спальник царей Михаила и Алексея, спальники же следили за нравами дворцовых теремов и девичьих, крепко тронулся светлой красой синеглазой Федосьюшки и ввёл её в свой дом.
С нею вошла в дом Морозова молодость и весёлость. Старшие братья Алексей и Фёдор, без сомнения, любили сестру: только одним глубоким братским чувством могло быть написано «Сказание о жизни», какое написал позже о сестре брат Фёдор. А младшая Евдокия, как то бывает часто, во всём, не думая, подражала старшей, как бы повторяла её жизнь. Брат Фёдор позже напишет о сёстрах, что они были «во двою телесех едина душа».
Знаменитый человек Московии, один из самых её мудрых и светлых людей, Борис Морозов, брат мужа юной боярыни, также полюбил её «за радость душевную».
Радость душевная – какие хорошие, простые слова… В них сквозит вся юная боярыня Морозова, усмешливая, синеглазая, лёгкая, с её светлой головой, сияющей, как в тёплое солнце, в жемчуговой кике.
Вот это надо заметить: подвижницы вышли не от ярых изуверов и изуверок, не от дряхлых начётниц молелен, а из живой, весёлой и простодушной московской молодёжи.
Молодой Московией была боярыня Морозова, радость душевная…
* * *
Правда, за молодёжью морозовского дома подымается вскоре такой могучий, такой огромный, точно само грозное небо Московии, человек, как Аввакум.
С 1650 года он стал духовником молодой боярыни, её домашним человеком, другом, учителем. Это были те времена «неукротимого» протопопа, когда он был близок к царёву верху, водил дружбу с царским духовником Стефаном Вонифатьевичем, те времена, о каких Аввакум отзовётся позже с весёлой насмешливостью.
– Тогда я при духовнике в тех же полатех шатался, яко в бездне мнозе…
А на Москве это были времена Никона. Точно чёрная туча гнетущая налегла и затмила свет: Никон.
Смута духа, поднятая Никоном, без сомнения, куда страшнее всех наших Смутных времен.
Из Смутных времен Русь вышла победоносная, в светлом единодушии. Она вышла из великого нестроения порывом единодушного вдохновения. Русь, в испытаниях Смуты, впервые за все века вполне обрела, поняла себя. Она была охвачена единодушным желанием устройства, освящения и освежения всей своей жизни. Она уже нашла свою твёрдую основу в двенадцати Земских соборах царя Михаила. Такой она приблизилась и к временам царя Алексея.
Тишайший царь как бы только длил тихую весну, какая стала на Руси со светлых дней царя Михаила, и своими Уложениями, в общем движении к устройству Дома Московского, желая всё уладить и в Московской Церкви.
Но с крутым самовластием Никона церковное Уложение обернулось духовным разложением, исправление – искажением, перемена – изменой. Никонианство для крепких московских людей обернулось предательством самой Христовой Руси.
Именно Никон расколол народное единодушие, вынесенное из Смуты, рассёк душу народа смутой духовной. И те, кого отсекли, откололи «новины», с вещей силой почуяли в «чёрном Никоне» дуновение жесточайшей бури «чёрного бритоусца Петра», конечное потоптание Московии, забвение народом его призвания о преображении Отчего Дома в светлый Дом Богородицы. Они поняли, что так суждено померкнуть самому духу Святой Руси. С какой нестерпимой болью поняли они, что Никон нанёс удар по самому глубокому, последнему, что есть у народа, – по его вере.
За русскую веру, как они её понимали, заблуждаясь или не заблуждаясь, за русскую душу, за дух Святой Руси они и пошли на дыбы и в костры.
Из Смутных времён Русь вышла единодушной. Но после духовной смуты, поднятой Никоном, не нашла она единодушия и до наших дней.
* * *
Можно представить, как в доме стольника Морозова молодёжь, родня Федосьи Прокопьевны и она сама, слушали огненные речи Аввакума.
Он-то весь – как сверкание последней молнии московской, как один вопль о спасении Руси, об отведении чудом Божиим сокрушительного занесённого над Русью удара. Аввакум уже предвидел за Никоном кнут и дыбы Петра. И вещий клёкот его тревоги передался молодой боярыне.
Морозова переняла его святую тревогу.
Весь мир весёлой и простодушной молодой женщины, знатной боярыни, большой московитки, был потрясён. Аввакумовы зарницы осветили ей всё: Русь зашаталась в вере, гибнет. И жизнь стала для неё в одном: как спасти Русь, отдавши для того, когда надо, и себя.
Последнее допетровское поколение, последняя молодая Московия – такие, как Федосья Морозова, или княгиня Евдокия Урусова, или их брат Алексей Соковнин, – вошли в Никонову смуту, и в ней, как и последнее поколение старой России, погибли в истязаниях и пытках смертельной борьбы за Русь.
* * *
Что видели кругом глаза молодой боярыни?
Над Московией, по слову одного современника, воскурилась великая буря. Духовная гроза потрясла всех. Московия билась, как в чудовищной лихорадке-огневице, захлебнулась в клокочущих спорах, стала исходить бешенством духовной распри.
Вся Москва сотряслась от воплей, споров. Всюду – в избах, хоромах, в церквах, на мостах, в Китай-городе, на Пожаре – вопили, исходили яростью, больше не понимая друг друга, спорящие о вере, о Никоне, о перстах, аллилуе, сколько просфор выносить за обедней, сколько концов у креста, как писать Иисус,о жезлах и клобуках, и как стали Троицу четверить, и как звонить церковные звоны [146]146
Спорящие о вере, о Никоне, о перстах… и как звонить церковные звоны– И. С. Лукаш перечисляет некоторые (далеко не все) догматические и обрядовые аспекты церковной реформы Никона, который, будучи сторонником греческого влияния, предпринял исправление церковных книг, издавна бытовавших на Руси, в соответствии с греческими православными образцами. Отсюда – распространение в стране греческих амвонов, архиерейских посохов, клобуков и мантий, церковных напевов, церковной архитектуры и, разумеется, троеперстия и прочих «новин», не принятых значительной частью московских жителей.
[Закрыть].
Точно всю душу Московии перетряхнуло. Распря шла о словах, о буквах, о клобуках, а желали понять и защитить самую Русь, с её праотеческой верой, старым крестом и старой молитвой.
Страшная смута духа перекатывалась тяжёлыми валами от торжищ и корчемниц до дворца, где клекотали много дней о вере, а с Софьей, царь-девицей, когда стал мутить Девичий терем, закачало всё царство, и хлынула наконец, страшным стрелецким бунтом.
И рухнула у ног Петра в утро стрелецкой казни, когда Московия с зажжёнными свечами сама пела себе отходную над виселицами и пыточными колёсами. Рухнула и растеклась, как будто исчезла.
Нет, не исчезла, но вбилась, глубоко и глухо, как клин, в каждую русскую душу.
* * *
У боярыни Морозовой родился сын, его нарекли Иваном. Но радость материнства не победила, не утишила нестерпимой тревоги за Русь.
Морозова точно ищет, чем спасти Русь от всего, что надвинулось на неё, и, как все люди, ставшие за старую Русь, не знает другого спасения, кроме молитвы. Молодая боярыня, можно сказать, пришла к молитве. Суровым обрядом, истовым чином, она точно желает огородиться от потемневшего мира, так чает вымолить Светлую Русь.
– Пора нам, наконец, понять, в чём наши московские отцы полагали силу обряда: молящийся обрядом воплощает дух, как бы оформляет его, как бы преображает обрядом жизнь вокруг себя, отодвигает всю небожественную, нестройную, неистовую стихию мира, заполняя вокруг себя всё божественной стройностью, истовостью обряда, чина, каждочасной молитвы.
В доме Морозова шли самые суровые долгие службы, правила, чтения. Боярыня замкнулась в монастырском домашнем обиходе.
Особенно заговорили о том на Москве после смерти ее мужа, в 1662 году.
* * *
Ей ещё не было тридцати, когда она стала домодержицей, матёрой вдовой [147]147
Матёрая вдова– т. е. вдова видная, влиятельная, состоятельная . Прим. сост.
[Закрыть]. Потомка ослепит невольно пышная византийская мощь, тяжкое великолепие большой и богатой московской боярыни, звенящей от кованого золота и драгоценных камней.
«Друг мой милый, Федосия Прокопьевна, – напишет позже о тех её временах Аввакум. – Была ты вдова честная, в верху чина царева, близ царицы. В дому твоему тебе служило человек с триста. Ездила ты по Москве в карете дорогой, украшенной мусией и серебром, на аргамаках многих, по шести и двенадцати запрягали, с гремячими цепями, за тобой слуг, рабов и рабынь шло иногда и триста тридцать, оберегая честь твою и здоровье…»
Как иконостас, отягощённый золотом, горящий византийским жаром, была с виду недосягаемая боярыня.
А что за этими аргамаками, мусией, гремячими цепями?
Во вдовьем доме тихий гул молитв, нощных и дневных, церковное пение, в столовых палатах – нищие, странные, убогие, калеки, юродивые, старцы и старицы.
Её дом становится и больницей, и странноприемницей, и монастырём.
Морозова точно приняла на себя неслышный подвиг всё отдавать тем, кто обижен миром, где уже дышит сатана. Её жизнь двоится: то выезды ко двору и боярство в золоте, на гремячих цепях, а то в тонком сумраке московском, скрывая лицо под шугуем [148]148
Шугуй —вероятно, имеется в виду шугай, суконная или ситцевая короткополая кофта, одежда городских низов; эта кофта, правда, не могла «скрывать лицо» – по крайней мере, в прямом смысле слова . Прим. сост.
[Закрыть]вдовьих смирных цветов, обход милостыней темниц и убогих домов.
Кругом гонимые, смятенные, охваченные ужасом пред замыслом Никона – смести старую веру, сдунуть Святую Русь.
Мир кругом осатанел, зашатался.
И в дом Морозовой, как в Божью крепость, спасаются от осатаневшего мира.
Она принимает к себе пять изгнанных за старую веру монахинь. Монах Симонова монастыря Трефилий тайно посылает инокиню Меланью в игуменьи этого домашнего Морозовского монастыря.
На своём примере, подвиге, жертве хочет отбиться, отмолиться от страшного мира Морозова.
* * *
Со старицей Анной Амосовой она прядёт рубахи, переодевается с нею в рубища, и «ввечеру ходит по улицам, по темницам, и оделяет рубахами, и раздаёт деньги».