355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Зверев » Лев Толстой » Текст книги (страница 7)
Лев Толстой
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:06

Текст книги "Лев Толстой"


Автор книги: Алексей Зверев


Соавторы: Владимир Туниманов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 62 страниц)

Охотник, державший знаменитых на всю Тульскую губернию псов, ценитель цыганского пения, Исленьев был на «ты» с Николаем Ильичом, а потом стал родственником Льва Николаевича, женившегося на Соне Берс, которая по материнской линии приходилась Александру Михайловичу внучкой.

Отцу в «Детстве» посвящена особая глава, где Толстой попытался понять его характер и жизненные принципы. Напрасны гадания, что здесь взято от реального Николая Ильича, а что додумано, но нет сомнения в незримом присутствии Исленьева на этих полутора страницах. Они с Николаем Ильичом были людьми одного поколения и схожего душевного склада, а Толстой не стремился рисовать точные портреты, его интересовали определенные человеческие типы из числа тех, с которыми он чувствовал общность. И может быть, даже не к Исленьеву и не к отцу, а в первую очередь к нему самому следует отнести рассуждение о человеке, знающем «ту крайнюю меру гордости и самонадеянности, которая, не оскорбляя других, возвышала его в мнении света».

Судя по дневникам того времени, таким или почти таким Толстой себя и воспринимал. В его письме к Ергольской, отправленном из Пятигорска, где он лечился после особенно бурного загула и продолжал работать над повестью, говорится, что уже миновала пора, когда его самолюбие тешили мысли о своей родовитости, уме и положении в свете, и теперь он научился ценить в себе самое главное – любящее сердце. Но непохоже, чтобы такие мысли действительно совсем прошли. Они могли бы даже обостриться в кавказской среде, где Толстой явно выделялся графским титулом, а еще больше серьезными интеллектуальными интересами – не зря же его называли не только гордецом, но и чудаком. А у него, пока тянулась однообразная армейская жизнь, преобладающим было одно желание – «добра, состоящего в довольстве совести». Так он записал в дневнике за несколько дней до того, как послал «Детство» Некрасову.

Епишка точно угадал, что он «какой-то нелюбимый», и, соглашаясь с этим, Толстой сам признает: «Не могу никому быть приятен, и все тяжелы для меня». Ему кажется, что дело в прямоте его суждений и оценок – их неприятно слушать другим и самому совестно за несдержанность, за резкость, – но в действительности тут более сложный психологический комплекс. Толстой нелюбим, потому что в кругу армейских он выглядит другим, да и в самом деле внутренне этому кругу чужд, но эта отчужденность мучит его не меньше, чем собственные слабости и срывы. Он уговаривает себя, что самое разумное стать проще, что простота – такая, как в Епишке или в сослуживце капитане Хилковском: «Славный старик! Прост (в хорошем значении слова) и храбр», – была бы высшим благом и для него. Однако такие усилия не увенчиваются чувством, что решение найдено, а значит, совесть больше не будет напоминать, как он далек от «добра». И тогда мысль Толстого устремляется в «любовное, таинственное детство», не просто сливаясь с трепетными воспоминаниями, а, создавая образ утраченной гармонии, когда вправду не было зазора между «добром» и реальной жизнью.

А в русскую литературу приходит новый писатель.

* * *

«Детство» еще предстояло переделывать, однако у Толстого уже сложился план продолжения, которое должно было поведать историю «человека умного, чувствительного и заблудившегося» – историю его самого, от младенческих лет «до Тифлиса», то есть до осени 1851 года. Были намечены и главные мотивы этого большого романа: «В детстве теплота и верность чувства; в отрочестве скептицизм, сладострастие, самоуверенность, неопытность и гордость; в юности красота чувств, развитие тщеславия и неуверенность в самом себе; в молодости – эклектизм в чувствах, место гордости и тщеславия занимает самолюбие, узнание своей цены и назначения, многосторонность, откровенность».

Из этого замысла в итоге возникли «Отрочество» и «Юность», образовав вместе с «Детством» трилогию. Ее традиционно считают автобиографической, хотя это очень приблизительное определение. В этих трех повестях многие события, важные в жизни юного Толстого, даже и не упоминаются, а среда, в которой он рос, воссоздается неполно и «при особом освещении», когда не приходится говорить о реальной достоверности. Может быть, поэтому Толстой, начиная свои «Воспоминания», счел нужным оговорить, что трилогия была только литературой, а вот теперь он попробует описать действительность по-настоящему правдиво. Этого не получилось: «Воспоминания» – тоже литература, хотя и другого характера.

О действительности приходится судить по свидетельствам и фактам, не попавшим на страницы Толстого, да еще по некоторым подробностям, которые он помнил до глубокой старости, изредка делясь ими с собеседниками. Один из них в 1906 году записал за Толстым: «На моем веку русский народ из молодого стал старым. В моем детстве народ ходил в домотканой одежде, петушки на спинах; когда привозили большую бочку с водой из Груманта, около нее сходилась дворня, там было место свидания; мать ходила к нижнему пруду смотреть на большую дорогу, шли коляски, волами тянутые возы…» Ни в трилогии, ни в «Воспоминаниях» обо всем этом нет ни слова.

Есть сжато изложенная история Натальи Савишны, тогда еще Наташки, которая осмелилась полюбить официанта Фоку и просилась за него замуж, а старый барин, увидев тут неблагодарность, сослал ее в степную деревню на скотный двор, – только по этой крохотной сценке можно предположить, что автору был известен обычай его отца ссылать в ка-кое-то дальнее Угрюмово провинившихся крестьян. Остались рассказы стариков о том, как в день рождения своего младшего сына Николай Ильич велел привести с полей всех баб с грудными детьми и сам выбрал из них кормилицу Левочке, а никаких послаблений не последовало, – едва ли для Льва Николаевича осталась тайной эта красочная иллюстрация крепостных порядков, но как писателя она его по-чему-то не привлекла. Даже одна потрясшая его детскую душу прогулка по оврагу – вот о ней он в «Детстве», кажется, должен был написать непременно – не вошла в его повести. Дети нашли в овраге щенков, которых убили камнями деревенские мальчишки. Как они тогда плакали! Еще и семьдесят лет спустя Толстой помнил этих щенков, эти слезы. Но чутье художника подсказало, что, появись они в «Детстве», повесть сразу приобрела бы дополнительную тональность, которая не ладит с основной.

Медальон с изображением Руссо, который Толстой носил в пятнадцать лет, на Кавказ, наверное, взят не был, однако «Исповедь» и «Новую Элоизу» он перечитал в Старогладковской еще раз, и след этого чтения вполне отчетлив, когда составляется план большого романа. Чувствительность женевского писателя, нередко чрезмерная до экзальтации, едва ли могла безоглядно увлечь начинающего прозаика, который проникся верой, что «действительность лучше воображаемого». Однако присущий Руссо дар самоанализа, причем, насколько допустимо, не обходящего стороной факты неприятные или даже постыдные, оказывается для Толстого школой, которую необходимо пройти, чтобы стать писателем – настоящим и не похожим ни на кого другого. План «моего романа до Тифлиса» подчинен этой задаче постижения своей человеческой сущности. Как и Руссо, Толстой намерен выстроить книгу, выделяя в каждой «эпохе развития» некую доминирующую страсть, которой подчинены помыслы и поступки героя. Толстой обозначает эти страсти по-своему: «характеристические черты».

Поскольку такими чертами в детстве были признаны теплота и верность чувства, на страницах первой повести не могло найтись места ни для отцовского самоуправства, ни для убитых щенков. Отрочество, юность мыслились как время намного более сложное, соединяющее в себе разнохарактерные побуждения. Возможно, поэтому две следующие части трилогии дались Толстому труднее, чем ее начало, и результат не совсем его удовлетворил. Некрасову он жаловался, что стеснен «принужденной связью последующих частей с предыдущею», из-за чего пришлось, например, досказывать в «Отрочестве» печальную одиссею Карла Иваныча. Намеченный план повествования о пробудившемся скептицизме и чувстве гордости этого, конечно, не предусматривал.

План в итоге и не был реализован: молодость осталась неописанной, а заключительные части трилогии отклонились от первоначального замысла. Но не ослабел пафос самоанализа, основанного на пристальном наблюдении за своими не всегда ясными душевными порывами и тревогами. По-прежнему интересным для Толстого остается главным образом постижение самого себя.

Оно – это, пожалуй, наиболее важный урок, который извлечен из размышлений о жизненном опыте описываемых лет, – становится верным только после того, как казавшееся исключительно своим и неповторимым обнаруживает некое созвучие пережитому многими поколениями или, может быть, даже всем человечеством. Юный Николенька эгоцентричен, как свойственно этому возрасту, поэтому мир в его восприятии обладает каким-то смыслом только в той мере, насколько предметы и образы значимы для подростка, в силу разных причин заметившего их и оценившего. Мимоходом упомянут Шеллинг, однако скептицизм героя вовсе не философский – это обычная, с годами проходящая сосредоточенность на одном себе, когда «существуют не предметы, а мое отношение к ним», и, увидев в окно клячу водовоза, думаешь не об ее незавидной участи, а о том, в какое животное или человека перейдет ее душа.

Николенька, само собой, убежден, что никому прежде не было дано испытать подобное воспарение ума, которое открывает великие истины для блага современников и потомков. Однако действительным открытием тогдашней уединенной жизни оказывается понимание, что есть мысли, которые издавна знакомы каждому человеку, пусть он не ведает о существовании основанных на них теорий, и что каждый, в сущности, повторяет путь, пройденный до него другими. Но только повторяет по-своему, и вот этой особенностью повторения, собственно, определяется его личность. Князь Дмитрий Нехлюдов, товарищ старшего брата по студенческой скамье, – ему суждено стать одним из главных толстовских персонажей вплоть до «Воскресения» и служить авторским «вторым я» – достраивает эту смутно угаданную Николенькой идею человеческого призвания в мире: надо поставить пределы самолюбию, побуждающему повсюду утверждать свою уникальность, надо почувствовать себя частицей всего людского рода и постоянно совершенствоваться. Вот дело, поистине придающее смысл нашему пребыванию на земле, – «исправить самого себя, усвоить все добродетели и быть счастливым…»

Нехлюдов нехорош собой, застенчив, стыдлив, однако у него очень развитое самолюбие и твердо определившаяся склонность к философским вопросам: черты, близкие Толстому, каким он был или, во всяком случае, каким себя воспринимал в свою раннюю пору. Осталось свидетельство, относящееся еще к московскому периоду его жизни, до Казани. Товарищи Николеньки собираются кутить; один из них, зачем-то заглянувший в комнату младшего брата, замечает на столе кипу листков, заполненных рассуждениями о симметрии. Пробежав их, он осведомляется, кто это написал, и с большим недоверием выслушивает признание смущенного автора. Не слишком ли умно для такого юнца?

В «Отрочестве» герой тоже пробует написать нечто о симметрии и сам восхищается той бездной мыслей, которая ему открылась. Рассказан этот эпизод с иронией над малолетним мудрецом, которому никак не вырваться из бесплодного круга анализа, так что он думает уже не о предмете, но о своих мыслях по поводу этого предмета, из-за чего все кончается «скептицизмом» и отрочество начинает осознаваться как пустыня.

Явление Нехлюдова посреди этой пустыни спасительно для Николеньки, потому что он другой– рядом с братом Володей, уже поддающимся пустым увлечениям, рядом с его приятелем адъютантом Дубковым, человеком неплохим, но явно ограниченным, старающимся только об одном – быть comme il faut, как повелевает мода. Сколько бы ни укорял себя Толстой за собственную непоследовательность и душевные изъяны, как бы он ни порывался сделаться проще и жить, как все живут вокруг него на Кавказе, уверенность, что он тоже другой, все равно его не покидала. Едва завершив вторую редакцию «Отрочества», Толстой делает в дневнике от 9 ноября 1853 запись, которая могла бы показаться нескромной, если бы за нею не скрывалось это ясное ощущение своей особости, которое далеко не то же самое, что повышенное самомнение: «Долго я обманывал себя, воображая, что у меня есть друзья, люди, которые понимают меня. Вздор! Ни одного человека еще я не встречал, который бы морально был так хорош, как я, который бы верил тому, что не помню в жизни случая, в котором бы я не увлекся добром, не готов был пожертвовать для него всем». Вот из-за этого неодолимого влечения к добру, убежден Толстой, он и остается таким одиноким, а самые его заветные стремления встречают только равнодушие или непонимание.

Здесь нет и следа позерства, отличавшего самозваных «героев нашего времени», над которыми Толстой, немало их повстречавший на Кавказе, иронизировал в наброске очерка о поездке в Мамакай-Юрт и в первых вариантах «Набега». К самому себе он неизменно строг и в дневниках, и в «Отрочестве». Среди «характеристических черт» человека в этой поре жизни, как его представлял Толстой, присматриваясь к собственным переживаниям, отмечены сладострастие и гордость – герою повести дано испытать, что они такое. Николенька чувствует не до конца ему понятное влечение к горничной Маше, которое он по неискушенности склонен отождествлять с любовью; дневник проясняет, что на самом деле не было ничего, кроме пробудившейся физической страсти, и ее объектом оказалась «толстая горничная (правда, очень хорошенькое личико)» по имени Матрена Васильевна. Один из ключевых эпизодов – столкновение Николеньки с французским гувернером Сен-Жеромом. Конфликт, который произошел у мальчика Толстого с учителем Сен-Тома, укрепил в нем, по собственному свидетельству, отвращение ко всякому насилию. А для Николеньки из «Отрочества» эта история оказывается жестоким, но необходимым уроком, после которого чувство гордости осознается как одно из коренных свойств его личности.

Нехлюдову, каким он появится и в «Юности», в рассказе «Люцерн», а много лет спустя на страницах «Воскресения», оно свойственно, во всяком случае, не меньше, чем Николеньке, который «невольно усвоил и его направление». Фамилия эта, видимо, была знакома Толстому по Казани; в списке студентов-юристов III курса числился некто Нехлюдов, и его даже звали Дмитрий. Но сам Толстой, отвечая на вопросы своего биографа, указывал, что описанная в «Отрочестве» история дружбы воссоздает его отношения с Дмитрием Дьяковым, которые завязались в первый год студенчества и потом длились полвека. Дьяков был пятью годами старше Толстого – Нехлюдов для Николеньки тоже старший, – и Толстой всегда считал его близким себе человеком.

Тем не менее сомнительно, чтобы этот уланский офицер, добродушный, обходительный, но далекий от сложных моральных вопросов, на самом деле мог внушить юному Толстому такое благоговение, которое Николенька испытывает к Нехлюдову. В «Отрочестве», а особенно в «Юности», двух главных героев связывает родство душ, особенно очевидное в минуты, когда оба они увлечены «метафизическими рассуждениями» и чувствуют, как необъятны их духовные запросы, как воспаряет дух, «возносясь все выше и выше в области мысли». О Дьякове Толстой на склоне лет вспоминал как о человеке веселом и открытом, особенно ценя его откровенность, которую считал «очень драгоценной чертой». При первом доверительном разговоре Нехлюдов тоже скажет, что в Николеньке ему нравится откровенность – «удивительное, редкое качество». Однако «откровенность» и страсть к «метафизическим рассуждениям» – далеко не одно и то же, а Нехлюдов с Николенькой беседуют именно о «метафизике»: как уничтожить все пороки и несчастья, какой окажется будущая жизнь, подчиненная добру и благу. И в этих разговорах ласковый, кроткий Нехлюдов обнаруживает мало кем в нем замечаемую твердость нравственных принципов, доведенную до педантизма, неуклонную строгость к себе и другим, не знающую сомнений религиозность – свойства, которые, разумеется, не позаимствованы у гипотетического прототипа, а представляют собой образец «красоты чувств», признаваемой одной из «характеристических черт» юности. И еще больше – приближение к тому нравственному идеалу, который Толстой принимает для себя как безусловный.

В «Юности», которую Толстой писал уже после Кавказа, герою предстоит знакомство с московским светом, довольно серьезное любовное увлечение, ссора с приятелем обожаемого брата Володи, экзамены, две исповеди – словом, он имеет право сказать о себе «я большой»: так и названа одна главка. Но эта насыщенность различными происшествиями почти не ощущается в рассказе Николеньки. Он целиком захвачен своим «душевным ощущением», своим меняющимся «взглядом на себя, на людей и на мир божий». Осенью 1853 года Толстой перечитал «Капитанскую дочку» и отметил в дневнике: «Должен сознаться, что теперь уже проза Пушкина стара – не слогом, но манерой изложения. Теперь… интерес подробностей чувства заменяет интерес самих событий. Повести Пушкина голы как-то». Слово «теперь» подразумевает целое «новое направление», однако Толстой, конечно, говорит прежде всего о собственных писательских особенностях. Они ярко проявились во многих эпизодах «Юности», хотя бы в описании прогулки и разговора с Варенькой, сестрой друга, в которую Николенька очень хотел бы влюбиться. Толстой все время обрывает нить этой серьезной беседы: герой, больше всего дорожа независимостью мнений, сначала из чувства противоречия остается безразличен к прелестям сада, которыми восторгаются очаровательная барышня и ее мать, затем начинает терзаться гипотетической возможностью своей измены Сонечке. Наконец, словно и вовсе позабыв о Вареньке, видит только фон события: перильца мостика – серенькие с полинявшей краской, – опустившийся к самой воде сук перекинутой березы, «чувство на лбу раздавленного комара». И вся эта неслучившаяся любовь останется в его памяти лишь неожиданно возникающей картиной мостика и отражений в темном пруду – ничем больше.

Как и прежде, интерес автора сосредоточен на «подробностях чувства» Николеньки и на его моральных испытаниях. События, как и биографическая канва, занимают автора только в той мере, насколько могут прояснить ту или иную особенность душевного склада и всей личности героя. Это метод Руссо в «Исповеди» оказался наиболее близким творческим целям Толстого. Однако Руссо все-таки придерживается реальной хроники своей жизни, зная, что пишет автобиографию. Толстой от этой хроники далеко отступает: целая глава посвящена у него второй женитьбе отца, мачехе, с которой непросто смириться мальчикам Иртеньевым, ее страсти к нарядам, ее жеманству, даже ошибкам во французском языке – все это чистой воды вымысел. Он понадобился Толстому только для того, чтобы Николенька прошел через еще одно тяжелое испытание, увидев, насколько в нем сильна самолюбивая, нетерпимая гордость. Или открыв для себя сложные оттенки чувств, казавшихся простыми и понятными, как отцовская привязанность к молодой жене, сменившаяся тихой ненавистью и сдерживаемым отвращением.

Реконструкция действительно пережитого Толстым выборочна и тоже подчинена самоанализу, который для автора намного существеннее, чем полнота картины или истинность фактов. Описывается студенческая среда, появляются лица, известные по казанским годам биографии Толстого, есть сцена кутежа, а под конец повести – и сцена проваленного экзамена. Но автора неизменно заботят не эти события сами по себе, а их отголоски в самосознании героя, которого изводит неуверенность в себе и непомерно развившееся тщеславие – и то и другое названы в числе «характеристических черт» юности. Увидев, что среди студентов есть разные группы, Николенька не может примкнуть ни к аристократам, ни к противоположной партии, к большинству: с первыми он «дик и груб», со вторыми без всякой необходимости кичлив. Дело тут вовсе не в его политических чувствах, а в том, что ему не сродниться с аристократами, предав забвению «метафизику», и не позабыть о воспитании, о голландской рубашке и привычке к дрожкам, которой не прощает большинство. А в результате – все более знакомое Николеньке чувство своего одиночества, когда, кроме Нехлюдова, ни в ком не встретить понимания, – чувство, что он другой.

* * *

Оно подлинно, это чувство, Толстой сам его испытывал многократно: и в юности, и потом на Кавказе. Трилогия не была автобиографией в буквальном значении слова, однако ее герой поставлен в такие же обстоятельства моральной жизни, в которых формировалась личность Толстого, и воспринимает их так же, как они были осознаны начинающим писателем. «Я не знаю общества, в котором мне было бы легко», – констатирует Толстой в дневнике конца 1853 года. Николенька мог бы повторить это о себе, сделав исключение для Дмитрия Нехлюдова.

Правда, герой едва ли бы повторил за автором, что он «обогнал свой век», из-за этого сделавшись, согласно дневнику Толстого, «одной из тех неуживчивых натур, которые никогда не бывают довольны». Николенька захвачен своими моральными порывами и правилами жизни, составленными так, чтобы больше уже не делать ничего постыдного. О своем соответствии веку или чуждости ему герой еще не задумывается, тогда как для Толстого это осознанная и трудная проблема. Тот же дневник 1853 года: «Отчего никто не любит меня? Я не дурак, не урод, не дурной человек, не невежда. Непостижимо. Или я не для этого круга?»

Запись сделана в Пятигорске, где была завершена первая редакция «Отрочества». Конкретный повод для нее – разочарование от встречи с сестрой и ее мужем, которая, вопреки ожиданиям, получилась холодной, точно не было общих нежных воспоминаний и ничего не значила разлука в два года. Брат Николай вышел в отставку и покидает Кавказ, брат Сергей запутался в долгах и сложных отношениях со своей цыганкой, а Маша, кажется, слишком увлечена «здешними собраньями», которые происходят в основном на пятигорском бульваре, где демонстрируются моды и составляются знакомства. «Так занята этими удовольствиями, что предпочитает их обществу брата», – жалуется Толстой в письме Сергею, не скрывая, как ему одиноко и грустно.

«Записки маркёра» были написаны за несколько дней сразу по возвращении из Пятигорска, и о тогдашнем душевном состоянии Толстого этот небольшой рассказ свидетельствует выразительнее, чем трудно ему дававшееся «Отрочество». Герою не случайно дана фамилия Нехлюдов, хотя имя изменено, здесь он Анатолий. Автор ясно ощущает, как ему близок этот тип человека, который был наделен прекрасными душевными задатками и благородными стремлениями, но погиб из-за собственных слабостей, «убил свои чувства, свой ум, свою молодость». Одиночество, какая-то незримая черта, которая пролегла между этим Нехлюдовым и миром, где он вращается, – болезненное и неотступное переживание героя, как неотступным было оно и для Толстого в те годы. А соблазн жить по заведенной мерке: вино, игра, продажные женщины, – перед которым капитулировал Нехлюдов, был манящим и для автора, так жестко судившего о своей молодости десятилетия спустя, когда, принявшись за «Исповедь», он не мог вспомнить то время «без ужаса, омерзения и боли сердечной».

Однако Толстого спасла решимость не останавливаться в своем моральном развитии, как поклялся, заканчивая описание своих ранних лет, Николенька Иртеньев. И, кроме того, его поддерживало понимание, что в чем-то очень важном он действительно обогнал свой век, не озабоченный духовными запросами, которые для Толстого оставались главенствующими, в какие бы бездны падения его ни увлекала жизнь.

У Анатолия Нехлюдова слишком слабая воля, чтобы порыв к нравственному росту не ослабел, вопреки всем искушениям. Толстой отдавал себе отчет в том, что и ему грозит такой же плачевный итог, если исчезнет высший этический императив – желание добра. Поэтому история Нехлюдова, заканчивающаяся унижением, непереносимым для его гордости, а затем самоубийством, основана на реальном эпизоде из юности самого автора: Петербург, бильярдная, где промотано все до копейки, долги, безвыходность. Эту историю у него рассказывает маркёр, много на своем веку повидавший «амбициозных» господ, привычный к их нравам и ничуть не удивившийся стремительному падению юного князя, который с недоумением и болью говорит о собственной судьбе в предсмертном письме. Толстому нужен был этот взгляд не изнутри, а со стороны, взгляд искушенного, но в общем-то не очерствевшего человека «из простых», более зоркого, чем люди круга Нехлюдова с их рано погасшими глазами. Нет сатиры и нет морализирования, все подытожено одной фразой, последней: «Непостижимое создание человек!»

Ею заканчивает набросанную перед смертью страничку Нехлюдов, но, по всей логике рассказа, она принадлежит непосредственно автору. Перебирая в памяти все дальше отодвигающееся прошлое и погружаясь в такой же пристальный анализ «подробностей чувства» на страницах дневника, Толстой все время сознает, что в нем сталкиваются два несовместимых начала. Его переполняет восторг перед жизнью, перед чистой радостью незабытого детства, перед Кавказом, «в котором так странно и поэтически соединяются две самые противуположные вещи – война и свобода». И тут же появляется гнетущее опасение, что духовные силы, которые в нем заложены, пропадут втуне, что никогда ему не победить своих пороков и не преодолеть отчужденности от окружающих, что так ему и суждено остаться «нелюбимым». Николеньку, который смотрит в распахнутое окно на ночной сад и мечтает о любви, пронзило чувство, что в этом мире, где ему дорог каждый лунный отблеск на покрывшихся росою цветах и каждый скрип сросшихся старых берез, таится некий «странный смысл – смысл слишком большой красоты и какого-то недоконченного счастья». Ключевое слово в этом лиричном отрывке из «Юности» – счастье, но оно вправду недоконченное, пока омрачено стыдом за собственные слабости и срывы или неуверенностью в себе, пусть она прикрыта смешным самомнением, или предчувствиями угроз, которые таит так хорошо известная – если не герою, так автору – человеческая непостижимость. С этим психологически сложным комплексом «недоконченного счастья» Толстой покидает Кавказ в первый месяц многое в нем переменившего 1854 года.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю