Текст книги "Лев Толстой"
Автор книги: Алексей Зверев
Соавторы: Владимир Туниманов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 62 страниц)
Оленин ясно сознает, что Марьяна, которая, «как природа, ровна, спокойна и сама в себе», не предназначена ему, ведь он только «слабое, исковерканное существо», и ничего больше. Он слишком к себе суров, потому что в действительности можно позавидовать таящейся в нем душевной энергии, а его нравственная чистота еще вовсе не замутнена, какими бы отталкивающими ни казались теперь, после Кавказа, московские воспоминания. Несколько месяцев, которые Оленин прожил в станице, все равно стали для него временем поэзии и свободы, а об исчезнувшем – о своей праздной юности, когда он ни во что не верил и ничего не признавал, даже о последующей «египетской жизненной внутренней работе», которая приносила только чувство усталости от напрасных усилий отыскать какой-то стержень существования, – у него теперь нет и капли сожаления. Оленин прикоснулся к той красоте, которая для него есть «олицетворение всего прекрасного природы», и в нем открылась какая-то стихийная сила, победившая «одностороннее, холодное, умственное настроение», которое им владело прежде, и эта сила, в его понимании, то же самое, что любовь: не увенчанная счастливым исходом и, тем не менее, подарившая огромное счастье.
Этим ощущением счастья пронизаны многие страницы «Казаков», и в жизни Толстого наступила такая же пора. Часть текста последнего варианта, оконченного поздней осенью 1862 года, переписана женской рукой.
* * *
В ту зиму, когда случился последний крупный карточный проигрыш и благодаря ему возникла необходимость закончить «Казаков», Толстой стал бывать у доктора Берса, занимавшего с семьей служебную квартиру в Кремле. Берс был женат на Любови Иславиной, которую Толстой знал с детских лет. В семье росло восемь детей: старшая, Лиза, была уже девушкой на выданье, младшему, Вячеславу, не исполнилось и года.
Дом был небогатый. Толстой рассказывал, что Берсы жили как обыкновенная чиновничья семья: тесный кабинет, куда больные поднимались по шаткой, ненадежной лестнице, низкие потолки, пыльные, просиженные диваны. Андрей Евстафьевич, сын аптекаря, получил дворянство в тридцать пять лет, когда состоял врачом сената, затем такую же должность занимал в Московской дворцовой конторе. Его юность неотделима от истории семейства Тургенева: сразу после выпуска он уехал в Париж в качестве лекаря при родителях писателя, а через несколько лет у него началась связь с Варварой Петровной, и была от этой связи девочка, единоутробная сестра Ивана Сергеевича Варя Лутовинова.
Услуги врача потребовались тяжело заболевшей в отцовском имении Красное – в тридцати семи верстах от Ясной Поляны – Любе Иславиной. Задержавшегося по делам в Туле Берса привезли к шестнадцатилетней пациентке. Дело кончилось венчанием. Лиза родилась в 1843 году. Год спустя явилась на свет вторая дочь – Соня.
В кремлевском ордонанс-гаузе вечно гостили какие-то родственники и знакомые, и прислуги было не меньше десяти человек. Мать почти не выезжала, целиком посвятив себя воспитанию маленьких Берсов, с которыми держалась строго, часто их пугая своей напускной холодностью; отец, напротив, отличался добротой, но из-за его вспыльчивости часто в доме стоял крик и происходили крупные сцены. Татьяна Кузминская, автор книги «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне» – самых ценных мемуаров о Толстом, – пишет, что ее сестра Соня была очень живой, но сентиментальной девочкой, которая словно «не доверяла счастью, не умела его взять и всецело пользоваться им». Лиза, с которой у них еще в ранние годы начались столкновения и ссоры, прозвала Соню «наша фуфель», издеваясь над ее всегдашней меланхоличной чувствительностью. Когда летом 1856 года Лев Николаевич, автор уже прочитанных сестрами повестей, впервые побывал у Берсов, Соня, на которую он произвел большое впечатление, записала в своем дневнике: «Вернется ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве?» А Лиза добавила на полях: «Дура».
В следующий раз он приехал к Берсам через пять лет, когда пришло время выдавать милых девочек замуж, и его визиты, частые в московскую зиму 1862 года, приобрели особенный оттенок. Незадолго перед тем у Сони вышел инцидент с учителем братьев, который, помогая что-то переносить, не сдержался и поцеловал ей руку. Она была шокирована подобной смелостью, а от матери выслушала жесткий выговор: вот с Лизой такого бы никогда не случилось. Конечно, не случилось бы, ведь Лиза каменная и никого не жалеет. О Соне этого сказать было нельзя.
Племянников Толстого, детей его сестры Маши, юные Берсы хорошо знали благодаря танцклассу, который устраивался у них по субботам. И сам Лев Николаевич незримо всегда присутствовал в их доме. Что-то о его детских годах наверняка рассказывала мать, а журналы с его произведениями у Берсов исправно читались.
Когда он начал бывать в доме постоянно, как-то сама собой пришла мысль, что все идет к его женитьбе на Лизе.
С нею он вел серьезные разговоры о своей школе, о журнале, который надумал издавать, и о статьях, которые она в этот журнал напишет, – две ее статьи действительно были напечатаны. Таня, его любимица, в свои неполные пятнадцать лет оставалась для него ребенком, и он ее катал по комнатам, усадив себе на спину. Соня ему нравилась своей серьезностью. Они играли в четыре руки на фортепиано, и она рассказывала, что готовится держать в университете экзамен на звание домашней учительницы. Экзамен был успешно сдан как раз той зимой. Очень помогли беседы с тем самым воспитателем братьев, который однажды позволил себе неслыханную дерзость – поцелуй, то есть признание в любви. Он был студент-медик, отъявленный материалист, поклонник Фейербаха, которого давал читать барышням, смущенным этой грубой философией. Впоследствии он прославился тем, что сочинил «Дубинушку», народную песню, сделавшуюся коронным номером в репертуаре Шаляпина.
О том, что у Сони серьезный роман, Толстой, вероятно, долгое время не знал. Героем этого романа был некто Поливанов, будущий лейб-гвардеец, учившийся в Петербурге в Инженерной академии. Считалось, что они с Соней влюблены друг в друга и что она его невеста, хотя пока круг младших Берсов все это держал в тайне, так же как роман Тани с ее кузеном Кузминским. «Мы все были понемногу влюблены, – вспоминает о том времени Татьяна Андреевна. – И эта любовь, такая детская и, может быть, смешная в глазах взрослых людей, понимающих жизнь, будила так много хорошего в наших сердцах. Она вызывала сострадание, нежность, желание видеть всех добрыми и счастливыми».
Лиза находила, что все это глупости. Когда затеяли любительский спектакль и она застала Поливанова, игравшего героя, припавшим к руке героини – Сони, то сухо объявила, что такое недопустимо даже на театральных репетициях. И что она обо всем расскажет мама.
Но Поливанов приезжал, только когда его отпускали из корпуса, а Толстой стал постоянным гостем, который больше всего любил проводить время с барышнями. Сочинил для них что-то вроде небольшой оперы, где был влюбленный рыцарь и грозный муж в исполнении немецкой гувернантки, облаченной по этому случаю в охотничьи шаровары. Читал вместе с ними новую повесть Тургенева «Первая любовь» и объяснил, что настоящее чувство было не у отца, старого развратника, а у чистого душой юноши – его сына. Сцену, когда отец плеткой ударил свою возлюбленную, заподозрив ее в неверности, а она поцеловала оставшийся рубец, мама запретила читать при Тане, а той, конечно, было ужасно любопытно послушать как раз эту сцену и, притворившись спящей, она своего добилась.
В майском дневнике Толстого за этот год есть такая запись: «Как будто опять возрождаюсь к жизни и к сознанию ее».
Летом он уехал с двумя учениками своей школы в башкирские степи, а на обратном пути снова заглянул к Берсам. Настроение у него было неважное, угнетала необходимость во что бы то ни стало закончить «кавказский роман» – вернуть долг Каткову, и барышни очень его жалели, считая, что он сильно продешевил, уступив повесть всего за тысячу рублей. Поливанов к этому времени был уже почти позабыт. Соня втайне от всех, кроме младшей сестры, пишет повесть. В ней два героя – князь Дублицкий, человек средних лет, умный, но некрасивый и скованный, и пылко любящий героиню юноша Смирнов, которому приходится уехать по службе. Героиня – ее зовут Елена – обещала свою руку этому Смирнову, однако ее родители против столь раннего брака. Тем временем князь начинает все больше смущать ее неопытную душу, тем более что княгиней уже видит себя ее старшая сестра Зинаида, девица сухая и неприятная. Князь, однако, явно оказывает внимание именно ей, героине, и терзания Елены становятся совсем непереносимыми. Однако побеждает чувство долга: князь женится на Зинаиде, а Елена стоит под венцом со Смирновым.
Толстой, приехавший в Москву в начале августа и после произведенного у него обыска едва владеющий собой, выпросил эту повесть, а если она и сочинялась для того, чтобы он ее прочел, это многое говорит о характере Сони Берс. В сущности, она провоцировала Толстого на объяснение. И подавала ему надежду, угадав, как его мучает мысль, что он слишком стар, слишком невезуч в любви, чтобы ожидать настоящего чувства от совсем юной девушки. А он, исписав ровным почерком тетрадку до конца, отметил: «Что за энергия правды и простоты». Только все это не про него.
Таня первая заметила, что у сестры душевная смута: она с жадностью перечитывала письма от Поливанова, но влюблена была, кажется, уже в графа. Когда в конце лета Берсы собрались к дедушке Исленьеву в тульское имение, Толстой взял с них слово, что по дороге они заночуют в Ясной. Наступила пора решающих событий.
Ночлег приготовили внизу, в комнате под сводами, где был кабинет хозяина, и он сам раскладывал огромное кресло, предназначенное для Сони. Вечером на пикнике в Засеке пили чай у стога на красивой лужайке, потом, взобравшись на этот стог, пели «И ключ по камешкам течет». Дома был долгий разговор в сумерках на балконе, и Лев Николаевич сказал ей: «Какая вы вся ясная, простая». Соня тогда, наверное, еще не могла понять, какой это щедрый комплимент.
У деда, который тогда жил в Ивицах, собралось много молодежи, затеяли танцы. Толстой молча стоял в зале, любуясь девушкой в барежевом платье со светло-лиловыми бантами. Ему боязно было оставить в Ясной сестру Машу с детьми, и все-таки он не выдержал, проскакал пятьдесят верст, чтобы снова увидеть эту девушку, о которой в дневнике написано: «Ребенок!» Они объяснились там же, в Ивицах. Таня, которую упрашивали спеть, от смущения убежала, спряталась в гостиной за ширмой и стала невольным свидетелем сцены, Памятной всем читавшим «Анну Каренину». Был ломберный столик и чтение по начальным буквам, за которыми Соня, почти не ошибаясь, угадывала судьбоносные слова. Было признание, что напрасно в нем видят будущего жениха Лизы, что его пленяет потребность счастья, которой светится та, кому он сейчас пишет мелом по зеленому сукну, и гнетет невозможность счастья для него самого.
Он помчался за Берсами в Москву, оставив мысль сопровождать Машу, надумавшую ехать за границу, и 23 августа пешком пришел к ним в Покровское, за Петровским парком (Покровское! Совсем как у него в «Семейном счастии»). Вечером он пишет в дневнике: «Я боюсь себя, что ежели и это – желанье любви, а не любовь. Я стараюсь глядеть только на ее слабые стороны, и все-таки оно». Однако надеяться нельзя – даже после того вечера в Ивицах. Он ведь Дублицкий, про которого в ее повести сказано, что князь был «необычайно непривлекательной наружности». Он стар, не про него все это писано – молодость, поэзия, красота, – «там, брат, кадеты».
Так продолжается несколько недель. Толстой издерган сомнениями, приступами ревности – на днях приезжает Поливанов, к тому же оказалось, что у Сони есть еще один почитатель, университетский профессор Попов, – и припадками отвращения к своей прошлой жизни, о которой напоминает попойка с Васенькой Перфильевым и чтение старых дневников. В доме Берсов тоже нервозная обстановка. Андрей Евстафьевич, кажется, в претензии из-за того, что Толстой не оправдывает его расчетов, а Лиза не хочет поверить очевидности, и Тане, смягчившейся к ней, приходится упражняться в дипломатии, сглаживая острые углы. А в его дневнике все те же сомнения и накипающая страсть, какой в помине не было, когда графиней Толстой виделась ему Валерия Арсеньева. Да и в Соне он минутами подозревает «пошлейшее кокетство», но какие глаза! как прелестна она в своей блузе! «Никогда так радостно, ясно и спокойно не представлялось мне будущее с женой». Но уже два дня спустя: «Я слишком стар, чтобы возиться. Уйди или разруби». Он словно мальчик шестнадцати лет – мучится, мечтает, чувствует смятение и, ругая себя за нерешительность, готов застрелиться. Как все переплелось, смешалось – тоска, раскаяние, счастье. «Каждый день я думаю, что нельзя больше страдать и вместе быть счастливым, и каждый день я становлюсь безумнее».
Меж тем близится 17 сентября, когда у Берсов две именинницы – Любовь и Софья. Накануне вечером Толстой опять у них и сидит с Соней за фортепьяно, заметно нервничая. У него в кармане письмо, которое он никак не решится отдать адресату. Таня поет – голос у нее замечательный, она нынче в ударе. И если возьмет хорошо финальную ноту, он – решено – передаст это письмо. Минуту спустя Соня уходит вниз, унося листок с собой.
Он пишет, что ему невыносимо от того, что он не может уехать и не смеет остаться, что следовало положить конец путанице, внесенной им в их семейство, и опять «пойти в свой монастырь одинокого труда», да только это невозможно. Он делает ей предложение. Он просит ее об одном: быть с ним совершенно честной, и если есть тень сомнения, лучше сказать ему «нет».
Лиза пыталась ее остановить, требуя, чтобы она отказала, и матери с трудом удалось прервать драматическую сцену. Толстой ждал в маленькой гостиной, он был взволнован и сосредоточен. Соня появилась через несколько минут. «Разумеется, да!»
Дальше все происходило стремительно. Словно не доверяя себе – а вдруг вернутся недавнее неверие и страхи, – Толстой настоял, чтобы свадьба состоялась ровно через неделю. « Жених, шампанское, подарки, – записано в дневнике сразу после незабываемого вечера у Берсов. – Лиза жалка и тяжела, она должна бы меня ненавидеть. Целует». Приехавшие поздравлять с помолвкой обращались к Лизе, и происходила неловкость, когда та указывала на сестру.
Соне были вручены дневники жениха, и она рыдала над этими «ужасными тетрадями». Совсем некстати приехал из Петербурга Поливанов и, узнав новость, тут же захотел покинуть кремлевскую квартиру: только обаяние Тани заставило его остаться. Лиза вела себя благородно, даже помогла Толстому выдержать трудное объяснение с будущим тестем, сказав отцу, что она счастлива за Соню. А жених нервничал и все так же внушал себе, что полюбить его, «старого, беззубого дурака», Соня, которой всего восемнадцать лет, никак не могла.
В день венчания, 23 сентября, он явился к невесте с утра, хотя это не полагалось, и вновь стал ей внушать, что она делает ошибку, напомнил о Поливанове, предложил все кончить, пока не поздно. Соня рыдала. Вмешалась Любовь Александровна: пристыдила, отправила назад. А Поливанов согласился быть одним из шаферов на свадьбе.
Венчались под вечер в кремлевской церкви Рождества Богородицы, переполненной приглашенными. «Гряди, голубица» – раздалось с хоров при входе невесты, чью бледность и припухшие от слез глаза скрывала вуаль. Дормез ждал у Крыльца Берсов, Соня переоделась в темно-синее дорожное платье. Уехали сразу после чая. Было по-осеннему свежо, зарядил дождь.
Первую остановку сделали на почтовой станции Бирюлево, а утром 25-го были уже в Ясной. Там молодых встречали брат Сергей Николаевич и тетушка Ергольская. Толстой записал в дневнике: «Неимоверное счастье… Не может быть, чтобы это все кончилось только жизнью».
Они проживут вместе сорок восемь лет.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ЯСНАЯ ПОЛЯНА. ВЕРШИНЫ
Фарфоровая куклаПеред свадьбой Толстой с восторгом говорил «бабушке» Александрин о своей невесте: «Для того, чтобы дать вам понятие о том, что она такое, надо было бы писать томы: я счастлив, как не был с тех пор, как родился».
Это чувство оставалось ничем не омраченным всю их первую яснополянскую осень. Страшило только одно – нет ли фальши? Поверить до конца, что эта юная московская барышня могла его полюбить всем сердцем и способна ему принадлежать безраздельно. Толстой не мог. А о себе знал твердо: «Все мои ошибки мне ясны. Ее люблю все так же, ежели не больше».
Первое письмо из Ясной Поляны в Москву графиня Толстая написала на следующий день по приезде. Ей здесь чуточку странно, но она счастлива, совсем счастлива, видя, что Левочка так ее любит – ведь не за что. Даже страшно становится и совестно от такой любви. И все вокруг чудесно: ласковая тетенька Татьяна Александровна, заботливый и нежный брат Сережа, кроткий старый повар Николай Михайлович, умелая экономка Дуняша. Вот только обстановка уж очень спартанская. Пока не привезли ее приданое, пришлось обходиться железными вилками и древними ложками, с которых слезло серебро. Оказалось, что барин спит на сафьяновой подушке без наволочки и укрывается ситцевым одеялом. Грязь везде ужасная, дом запущен, но все это новая хозяйка принялась энергично исправлять – ввела фартуки и белые колпаки на кухне, переменила посуду и белье, завела ванну.
Таня, читая ее реляции, живо воображает себе сестру сидящей за самоваром в чепчике с малиновыми лентами и с выражением «угнетенной невинности» на лице: так она дразнила Соню, когда той овладевала беспричинная покорность судьбе. От Левочки, с которым она теперь тоже на «ты», приходят письма, полные счастья. Но шестнадцатилетняя Таня, которая хорошо знает характер Сони, инстинктом чувствует, что и в этой идиллии, хоть изредка, но должна о себе напоминать «угнетенная невинность». Возобновленные в Ясной дневники Сони прибавляют умилительным картинам медового месяца контрастные тона.
Запись от 8 октября, всего через две недели после венчания: нужно, очень бы нужно признать глупыми все прежние мечты, что она будет знать малейшие мысли и чувства своего избранника, а она не в силах избавиться от этих ребяческих фантазий. И как несправедливо, что ему она отдала все, кроме детства, а у него прошлое, над которым она не властна, а столько в его прошедшем грязного, столько потрачено Бог знает на что и на кого. И отчего же он не верит ее любви, такой большой, что одним этим чувством она и живет, отчего «он и я делаемся как-то больше и больше сами по себе», отчего «у нас есть что-то очень непростое в отношениях». До того непростое, что оно, страшно подумать, «нас постепенно совсем разлучит» – по крайней мере, нравственно.
Странные настроения для той, кто, не кривя душой, говорит, что мужа она полюбила «до последней крайности, всеми силами», а от его любви – неистовой и страстной – чувствует смущение и стыд. Однако слово «надрез», мелькнувшее в дневнике Толстого после размолвки, случившейся по ничтожному поводу зимой, в Москве, подхвачено Софьей Андреевной, и эта нота становится постоянной в ее записях первого года семейной жизни. Толстой страшился, что мелкие стычки и сцены оставляют незаметные следы, которые время может стереть, но может и превратить в трещину, разводящую их с Соней все дальше. Она по присущей ей мнительности воспринимала такие столкновения еще более болезненно. Уговаривала себя, что это только «несносное, переходное время», но подавить часто накатывающее чувство одиночества и тоски все-таки не могла.
Они, конечно, и не были идеальной парой: слишком разный жизненный опыт, слишком разные темпераменты. «Он так умен, деятелен, способен», с ним «можно умереть от счастия» – но и от унижения тоже, ведь рядом с ним она себя ощущает мелкой до ничтожества. И «так противны все физические проявления», а вот для него они очень важны. Да еще это «ужасное, длинное прошедшее», эта Аксинья, которая ей является в жутких снах: она в черном шелковом платье, ребенок на руках, и вот, какой ужас, графиня выхватывает этого ребенка у матери из рук, в бешенстве рвет его на клочки, ноги, голову, все. Да еще студенты и школа – как смеют они отнимать у нее Левочку, ведь он принадлежит ей одной. Да еще народ, о котором столько разговоров. «Он мне гадок со своим народом. Я чувствую, что или я, т. е. я, пока представительница семьи, или народ с горячею любовью к нему Л. Это эгоизм. Пускай. Я для него живу, им живу, хочу того же, а то мне тесно и душно здесь». Со дня свадьбы прошло ровно два месяца.
Лев Николаевич ощущает себя так, словно «украл незаслуженное, незаконное, не мне назначенное счастье» и не может до конца в него поверить, и стыдится воспоминаний, и каждую секунду от них отрекается, чувствуя «всю свою мерзость». Школа принесена в жертву этому счастью, журнал тоже. «Это было увлечение молодости – фарсерство почти, которое я не могу продолжать, выросши большой. Все она». С «Казаками» неясно – первая часть окончена и напечатана, возможно, последует продолжение, но еще сильнее тянет вернуться к «Декабристам». Вспоминается встреча во Флоренции с вернувшимся из Сибири стариком Сергеем Волконским. Осенью 1863 года в Москве произойдет еще одно любопытное знакомство – с Дмитрием Завалишиным, который семь лет оставался в Чите и после амнистии, дарованной Александром II. Что-то об этой эпохе уже пишется в яснополянском кабинете, пока Софья Андреевна сидит с работой в углу или тихо играет внизу на стареньком расстроенном фортепьяно. Замысел «Войны и мира», дотоле неясный, начинает принимать конкретные очертания в этот первый год семейной жизни.
Первенец, Сергей, родится в июне, и чем ближе это событие, тем чаще будущей матерью овладевает плохое предчувствие, а Толстой, страдая из-за ее угнетенного состояния, не всегда способен сдержаться в дневниковых записях, хотя она их обязательно читает. Ему неловко сознавать, что теперешняя его жизнь – это «отсутствие мечтаний, надежд, самосознания». Соня изумительна; но неприятна графиня, которая любуется новым платьем и устраивает истерику, увидев, что ему оно не понравилось. В Москве они почти два месяца живут в гостинице, где Соне непривычно и тягостно – отчего они не в Кремле, где все родное и так уютно? – а Толстому подчас просто невыносимо. Дневник за январь 1863 года: «Дома мне с ней тяжело. Верно, незаметно много накипело на душе: я чувствую, что ей тяжело, но мне еще тяжелее, и я ничего не могу сказать ей – да и нечего. Я просто холоден и с жаром хватаюсь за всякое дело».
Правда, такие настроения пока недолги и сменяются чувством восторга перед жизнью, наконец-то подарившей радости семейного очага. Соня его божество, его идеал, его великая награда. «Она не знает и не поймет, как она преобразовывает меня, без сравненья больше, чем я ее». И как она невозможно чиста, как цельна, как хороша, слишком хороша для него, который столько лет прожил бесцельно, бездарно, греховно. «Чувствую, что я не владею ею, несмотря на то, что она вся отдается мне. Я не владею ею, потому что не смею, не чувствую себя достойным».
Будни заполнены милыми хлопотами по обустройству своего гнезда, и Соня старается во все вникать, распоряжаясь перестановками, заказывая нужную утварь, сопровождая мужа на скотный двор или на маслобойню. «Мы совсем делаемся помещиками, – пишет она сестре Тане, – скотину закупаем, птиц, поросят, телят». Толстой всем этим увлечен настолько, что, кажется, вообще перестает осознавать себя писателем. Важнее литературы заботы о винокуренном заводе, который он пробует наладить, хотя Соня находит, что производить водку и устраивать трактир, где ее будут сбывать, не прилично для аристократов. Но для Толстого подобные соображения не так уж существенны. Он хочет счастья и довольства, ничего другого. «Кто счастлив, тот прав!» – пишет он в мартовском дневнике 1863 года.
Здесь есть, конечно, некий вызов тогдашнему общественному мнению, над которым властвует мысль о гражданских обязанностях в новое, пореформенное время. Частный быт как бы вытесняет в сознании Толстого все социальные проблемы, и он, строя свой уютный яснополянский мир, пробует наглухо им отгородиться от давно ему опротивевших «вопросов», которые провоцируют яростную полемику либералов и реакционеров. К литературе он охладевает как раз оттого, что эти «вопросы» в ней тогда главенствуют почти безраздельно. А ему намного интереснее то винокурня, то яблоневый сад, то пчельник на реке Воронке, в полутора верстах от усадьбы, и он почти уверен, что больше никогда не возьмется за перо.
В Никольском, которое перешло ко Льву Николаевичу по смерти старшего брата, у Дьяковых в Черемошне им с Соней очень хорошо, но неудержимо тянет домой, в Ясную. Исключая редкие визиты в Москву, Софья Андреевна проживет в Ясной Поляне безвыездно восемнадцать лет.
Приходят корректуры «Казаков», Толстой возмущен, увидев, что редактор «Русского вестника» Катков, не спросив его, кое-где заменил «который» на «что». Повесть напечатана, тесть ею разочарован: природа, станица описаны очень живо, но Марьяна не видна с нравственной стороны, да и стоило ли с этой стороны изучать какую-то босоногую неграмотную девку. Саша Кузминский, кузен и давний обожатель Тани, вполне согласен с этим суждением, добавляя, что сюжет повести не увлекателен и вообще писать о подобных вещах есть trop mauvais genre – дурной тон. Толстой, конечно, слегка задет и мягко замечает, что лучше бы Андрею Евстафьевичу воздержаться от критических разборов.
Однако все это пустяки, не омрачающие яснополянской гармонии. Правда, в ней подчас чувствуется что-то натужное. Тот страшный сон Софьи Андреевны, когда она рвала в клочья ребенка ненавистной Аксиньи, имел продолжение: Левочка стал ее успокаивать, говоря, что никакого ребенка не было, просто кукла, которую он сейчас соберет и сошьет по кусочкам. А в марте с ним самим случилось странное приключение, которое он рассказал в письме к свояченице Тане. Вдруг сделалось так, писал он, что Соня стала фарфоровой куколкой с открытыми холодными плечами. На ней была фарфоровая рубашка с отбитым кусочком складки, и двигаться она не могла, даже не могла держаться столбика из фарфора, к которому была прикреплена. Это была все та же Соня – черный пучок волос сзади, ямочка на подбородке, косточки перед плечами, – только его пальцы не вдавливались в фарфоровое тело, и он долго перекладывал фигурку из одной руки в другую, пока не заснул, согревая ее своим дыханием. Наутро Соня была опять такая, как всегда, но стоило им остаться вдвоем, как она сразу превращалась в куклу с потершейся краской на макушке.
Тане он описывает это происшествие шутливо, однако, если тут не просто каприз фантазии, предвещающей картины сюрреалистов, оно выглядит мрачно, почти зловеще. Прелестная, но какая-то игрушечная Соня, которая делается бесчувственной в супружеской спальне. Кукольный дом вместо теплого очага, который так восхищал Толстого в романах Диккенса, одного из его любимых писателей. Фарфор там, где должны быть живая плоть и кровь.
Разумеется, он гонит прочь такие мысли, но они, видимо, не проходят, и оттого идиллия вдруг сменяется бурными сценами и взаимными упреками. В июне, словно позабыв, что Соня на сносях, Толстой приревновал ее к учителю бабуринской школы розовощекому немцу Эрленвейну, стыдясь собственного неистовства, но не умея с ним справиться. И записал в дневнике: девять месяцев, прожитые в браке, ему ненавистны, потому что он стал мелок и ничтожен, в запое хозяйства погубив прежнюю «высоту правды и силы».
Но к осени колея семейного счастья установилась как будто навсегда и перестали мучить мысли, что с женитьбой им утрачено слишком много: не пирушки у Дюссо, разумеется, и не метрески, а «вся поэзия любви, мысли и деятельности народной», которую теперь заменили заботы детской присыпки и варенья. Александрин, с которой он откровенен, как ни с кем больше, получает от него в октябре 1863 года длинное письмо с декларацией полного отказа от grubeln – былых мечтаний, с признанием, что он вполне доволен своим положением мужа и отца, потому что это положение дает ему «ужасно много умственного простора». Ему теперь странно, отчего его в еще недавнее время могли так волновать общество и народ. Ведь, если подумать, все это только сковывало его умственные и даже нравственные силы, которые лишь теперь, когда он женатый человек, освободились. И кажется, они найдут верное применение.
Толстой абсолютно искренен, просто он позабыл свое письмо той же Александрин, написанное шестью годами раньше. Тогда, вернувшись из-за границы, он был угнетен открывшимися ему нищетой, бесправием, произволом, пробовал что-то изменить, бился головой о стену. И, зная, что «бабушка» не одобрит этих его стараний, все-таки утверждал: они необходимы, даже если остаются бесплодными. Потому что жизнь не признает спокойствия и умиротворенности, она «постоянный вечный труд и борьба со своими чувствами».
Впрочем, когда он говорил, что духовное равновесие достигается, если отринуты заботы о народе и обществе, у него было оправдание, аргумент, перед которым бессильны все другие: «Я теперь писатель всеми силами своей души». К осени 1863 года уже были сделаны наброски первых глав «Войны и мира».
* * *
Через несколько лет, когда главная книга Толстого будет закончена и опубликована, в его тетради для записей 26 марта 1870 появится такая сентенция: «Все, что разумно, то бессильно. Все, что безумно, то творчески производительно».
История, которая началась летом 1863 года в Ясной Поляне и, мучая всех в нее вовлеченных, тянулась два года, была, если судить по критериям здравого смысла, сущим безумием. Для «Войны и мира», во всяком случае, для тех глав второго тома, в которых описан роман Наташи и князя Андрея, эта история оказалась творческим стимулом необычайной интенсивности.
Тане Берс шел семнадцатый год. Она проводила у сестры лето, при ней 28 июня родился сын Толстых Сергей, она запомнила, как пили шампанское в столовой и какое бледное, страдающее лицо было у Льва Николаевича. Весной в Петербурге у нее было что-то вроде флирта с неким Анатолем Шостаком, дальним родственником по прозвищу le cousin barbu, потому что, следуя английской моде, он носил бакенбарды. Таня пригласила его в Ясную, но Толстым, понявшим, что серьезных намерений у Анатоля нет, он не понравился, и под предлогом родов Софьи Андреевны его попросили уехать. Таня была обижена, дулась на всех, иногда принималась плакать. Утешал ее часто приезжавший тогда в Ясную брат Левочки Сергей Николаевич.