355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Зверев » Лев Толстой » Текст книги (страница 50)
Лев Толстой
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:06

Текст книги "Лев Толстой"


Автор книги: Алексей Зверев


Соавторы: Владимир Туниманов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 62 страниц)

Чувствуя себя виновной в недостаточной любви к Маше, Софья Андреевна успешно преодолевает подозрительность и недоброжелательность к ней, подогреваемые преимущественно преданностью дочери идеям и идеалам отца. Теперь Мария Львовна совсем уже не «крест» – кротка, мила, полезна, «нежная, легкая и симпатичная». И ее всегда жалко – болезненную, несчастную и, с точки зрения Софьи Андреевны, запутавшуюся, сбитую с толку отцом. Она переживает серьезную болезнь Маши (август 1897 года), с ужасом прислушиваясь к ее страшному бреду; страх потерять дочь во время болезни еще больше привязал к ней. Потом будет терзаться тяжело складывающейся замужней жизнью дочери, ослабевшей, сгорбленной, нервной, с глазами, всегда наполненными слезами, из года в год рожающей мертвых младенцев – пытка, в которой она склонна обвинять Толстого и вегетарианство.

Жизнь Марии Львовны после замужества действительно изменилась к худшему. Трудовые и благотворительные будни ушли в прошлое, как и простая крестьянская одежда и почти спартанский стиль жизни. Теперь пригодилась и доля наследства, от которой некогда, порадовав отца, она отказалась, Выписана была тщательно выбранная из каталога новая дорогая обстановка самого аристократического вида. Понадобилась и прислуга. Соответственно изменились и наряды: всё в доме и усадьбе стремилось соответствовать приличиям и хорошему тону. Супруги, правда, много занимались благотворительностью, что снискало им любовь народа, но было что-то натужное, неестественное в этой благотворительности. На всем была печать постоянного несчастья, груз несбывшихся надежд. Исчезла бодрая, веселая Маша; теперь резкие звуки вызывали слезы, музыка – рыдания.

Толстой с грустью и болью следил за страданиями Марии, вспоминая те времена, когда она так пылко поддерживала его, порой, одна в семье, сопровождала отца, посещая избы голодающих и больных, и своим мелким, аккуратным почерком неутомимо переписывала рукописи, легко и быстро, почти неслышными шагами передвигалась по дому. Никаких конфликтов и недомолвок, к счастью, между ними не было: дочь с мужем часто и подолгу жили в Ясной Поляне. Не прерывалась и переписка. Письмам дочери Толстой радовался: «От Маши милое письмо. Как я люблю ее, и как радостна атмосфера любви, и как тяжела обратная». За год до смерти дочери прислал ей прекрасное письмо – благословение и утешение: «Подкрепи тебя Бог. С другими я боюсь употреблять это слово Бог, но с тобой я знаю, что ты поймешь, что я разумею то высшее духовное, которое одно есть и с которым мы можем входить в общение, сознавая его в себе». Подвел итог ее жизни, отгоняя ставшие ему известными сомнения (во время болезни, когда на нее нашел «такой страх смерти, какого никогда не было», она вопрошала себя, не лучше ли ей было следовать заветам православной церкви, просто веруя, Толстой осудил такое настроение именно как слабость и неверие): «На моих глазах, ты жила хорошо, добро, без нелюбви, а с любовью к людям, давая им радость, первому мне. Если же недовольна и хочешь быть лучше, то давай Бог». Пытался утешить дочь и в ее самом большом и давнем горе, приводя чуть ли не в образец мораль одной крайней секты: «О твоих родах иногда думаю, что правы шекеры. Они говорят, что кирпич пусть делают кирпичники, те, которые ничего лучшего не умеют, а мы, они про себя говорят, из кирпичей строим храм. Хорошо материнство, но едва ли оно может соединяться с духовной жизнью».

Ноябрь в России и всегда-то время тоскливое, промозглое, тревожное. Ноябрь 1906 года выдался особенно мрачным: дул сильный ветер, низко нависали облака, целыми днями шел дождь со снегом (не яснополянская, а типично петербургская погода из «Двойника» и «Записок из подполья» Достоевского). Мария Львовна, возвращаясь из деревни, жестоко простудилась. Болезнь развивалась стремительно, она буквально в несколько дней сгорела. Страха смерти Мария Львовна не испытывала, во всяком случае, скрывала его от родных. Перед смертью сказала отцу: «Я счастлива, что умру раньше тебя, так как, как бы то ни было, а твою смерть я бы не пережила». Последние часы Толстой был рядом, боясь что-либо упустить в эти, как он веровал, самые важные мгновения человеческой жизни; записал в дневнике: «Она сидит обложенная подушками. Я держу ее худую милую руку и чувствую, как уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа – одно из самых важных, значительных времен моей жизни». И еще с некоторым мистическим и очень толстовским видением смерти: «Смотрел я всё время на нее, как она умирает: удивительно спокойно. Для меня – она была раскрывающее перед моим раскрыванием существо».

Похоронили Марию Львовну на кладбище, где покоились другие Толстые. Гроб несли долго, через всю деревню. Выбегали из домов люди – все любили сердобольную дочь Толстого. А он простился с Машей раньше, у каменных столбов, один пошел домой по прешпекту. Илья Львович посмотрел ему вслед: отец шел по тающему мокрому снегу частой старческой походкой, резко выворачивая носки ног. Не обернулся он ни разу. Толстой простился с самым дорогим и близким существом. Он с большим трудом сдерживал рыдания. Но надо было держаться, уже без Маши. Часто повторял с грустью последние годы: «Если бы Маша была жива…», «Если бы не умерла Маша…»

* * *

С сыновьями у Толстого таких близких, сердечных отношений не было. Он держался с ними нередко настороженно и подозрительно. Михаил Сергеевич Сухотин записал состоявшийся в феврале 1907 года разговор с Толстым по секрету и в запертом кабинете: «Спросил, не завидуют ли мне мои дети? Затем стал говорить, что, кроме сына Миши, все его сыновья имеют к нему дурное чувство зависти. Я ему доказывал, что если такое чувство у кого и есть, так только у Левы, который имеет основание испытывать jalousie de métier, прочие же, напротив того, должны иметь поползновение хвастать своим знаменитым отцом и украшать свое ничтожество его именем. Но Л. Н. стоял на своем».

Мудрая и неизменно правдивая, справедливая, ровно относящаяся ко всем Татьяна Львовна в письме к только что овдовевшей жене брата Михаила, возможно, лучше всех охарактеризовала взаимоотношения отца и сыновей: «Я часто думаю о том, что папа был несправедлив к своим сыновьям… и сыновья не сделали достаточно энергичных усилий, чтобы сквозь всё, что их отделяло от отца, пробить себе дорогу и поближе подойти к нему. И у каждого была своя личная жизнь, которая его поглощала. Любящее сердце отца ответило бы на всякую попытку сближения. Может быть, была и некоторая робость со стороны сыновей. Слепая история решила, что они все были против отца, что совершенно неверно. Только Лева выступал против него. Даже Андрюша, который был иных убеждений, никогда не осуждал и не критиковал отца. Сережа, Илья и Миша были, в сущности, близки ему по взглядам и, если не соглашались с ним во всем, то во всяком случае глубоко уважали его. И разве может взрослый мыслящий человек слепо пойти за другим, даже если он и значительнее его? Для этого надо быть тупым „толстовцем“, чем мои братья не могли быть».

Михаил Львович, единственный, кого отец исключил из числа «завистников», был моложе других (Ванечка умер двенадцать лет назад и числился по разряду ангелов). Лев Николаевич его воспитанием занимался мало, по сути, сын был предоставлен самому себе, несмотря на хорошие способности, учился неважно, предпочитая всяческие соблазны – охоту, игры, веселое гулянье, вино с табаком и, разумеется, женщин (он их очень любил, и они любили ловкого, остроумного, щедрого, такого непрактичного, обаятельного, светского Мишу, хорошо игравшего на гитаре и приятно певшего). В литературных делах отца сын никакого участия не принимал, к его учению был довольно-таки равнодушен. Толстой писал дочерям, что Миша далек и всегда чем-то пьян, выражая слабую надежду, что когда-нибудь очнется и проснется (и тут же, как человек многоопытный и много видавший, добавлял, что «всякое пьянство оставляет следы»), но безвреден и «дурного пока ничего нет». Написал сыну «длинное и слишком рассуждающее письмо», изложив свои взгляды о половом вопросе (видимо, после разговора с Софьей Андреевной, попросившей его вмешаться и просветить одержимого сладострастием Мишу). Но не отправил письма. В письме призывал его избегать соблазнов, заняться самосовершенствованием и как можно дольше не жениться. Сравнивал свое и нынешнее поколения, не стремясь приукрасить те «очень определенные правила и идеалы», которым сам некогда следовал. Эти очень глупые, «аристократические» идеалы и правила сегодня ему кажутся «дикими», но они сдерживали, не давали погибнуть «в цвету, как можете погибнуть вы, не имеющие никаких идеалов». Полное отсутствие всяких правил и идеалов может, пророчил Толстой, привести лишь к распаду, гибели: «Вы не признаете никаких ни правил, ни идеалов, катитесь под крутую горку похотей и неизбежно вкатываетесь в вечно одно и то же болото, из которого почти нет выхода, – женщины и вино».

Это педагогическое и нравоучительное письмо Толстой, недовольный как тоном, так и содержанием, не отправил, но если бы и сделал это, вряд ли «образумил» Михаила Львовича, оставшегося верным женщинам и вину, совершенно не собиравшегося выбираться из развеселого «болота». Там и оставившего дары, которыми щедро наделила его природа (он был артистичен и пробовал себя, как все Толстые, в литературе, среди друзей и знакомых Михаила Львовича было немало знаменитостей – князь Феликс Юсупов, Шаляпин, Рахманинов, шоколадный король Менье). «Если бы ты меньше пил – ты был бы очень замечательным человеком», – писала ему, вздыхая, старшая сестра Татьяна. В эмиграции (франция, Марокко) Михаил Львович постоянно затевал какие-то деловые предприятия, неизменно заканчивавшиеся крахом – из всех Толстых, кажется, только Лев Николаевич обладал деловой хваткой и организаторским талантом. Умер Михаил Львович в Рабате – куда только не занесла судьба Толстых, некоторые очутились даже в Парагвае.

Секретарь Толстого Валентин Булгаков оставил о Михаиле Львовиче слишком уж резкие, уничижительные суждения: «Отец для Михаила Львовича как бы не существовал. Да и вся Ясная Поляна в целом была для него, по-видимому, чистым нулем, когда-то приятным и любопытным, но давно уже пережитым и отошедшим в прошлое детским воспоминанием… Этот сын уже ничем, кроме разве увлечения цыганщиной и, пожалуй, еще наружностью, не напоминал своего знаменитого отца». Сугубо личное и пристрастное мнение. Михаил Львович сохранил благодарную память об отце и Ясной Поляне в долгих зарубежных странствиях. Он действительно был самым нетщеславным из детей Толстого. Но разве это такой уж недостаток? Для творчества, карьеры, приобретения капиталов, пожалуй, да. А Михаил Львович просто любил жизнь, не слишком обольщаясь временными успехами и не впадая в уныние от неудач. Общаться с ним было радостно и легко.

Аристократ, артист, гуляка. Был благороден и добр – самые различные люди тянулись к нему. В детстве, вдохновившись словами Льва Николаевича о том, что «Бог в нас, когда мы добры», начертал полуразборчиво с трогательной орфографической ошибкой: «Нужно быть добрум». Это изречение часто повторял Лев Толстой, включив его в «Детскую мудрость». Оно и было заповедью, которую, в отличие от некоторых других, Михаил Львович не нарушал.

Если кто и испытывал чувство зависти и недоброжелательность, переходящую иногда в злословие и клевету, то это Лев II, Лев Львович («Тигр Тигрович», как его, не слишком изощренно шутя, называл Владимир Стасов), одержимый разными комплексами, в том числе комплексом неполноценности, всё время неуютно ежившийся в тени отца. «Я очень мало вообще верю в себя и мои силы, – писал он Суворину. – Знаете, когда стоишь в свете, окружающем великого отца, чувствуешь себя таким жалким, никем не замечаемым, что последняя вера в себя угасает».

Под этим сильным и жгучим светом стояли и другие дети Толстого, не испытывая особого неудобства, скорее, им согреваемые. И только Лев Львович злился на судьбу и метался из одной крайности в другую. Был уязвлен славой отца, найдя и союзницу себе в лице дочери Достоевского; Николай Гусев записал его слова: «Нет ничего хуже, как быть сыном великого человека. Я предпочел бы быть сыном ка-кого-нибудь хулигана, чем великого человека. Всякий смотрит на тебя не просто как на человека, а как на что-то особенное. И, кроме того, вымещает на тебе свою злобу: а, мол, ты сын великого человека, а сам не великий человек… Это мне говорила дочь Д. в минуту откровенности… Это психологически вполне понятно…» Так и жил, постоянно оглядываясь и пытаясь привлечь к своей особе внимание.

Детство и юность Левы прошли в идиллической обстановке. Толстой учебе и воспитанию детей уделял тогда много времени. Любовался трехлетним сыном, похожим на ангелочка: «Хорошенький, ловкий, памятливый, грациозный. Всякое платье на нем сидит, как по нем сшито. Всё, что другие делают, то и он, и всё очень ловко и хорошо». Сыну же отец представлялся быстрым, сильным, бодрым, радостным, он запомнил его большие руки. Запомнил, как отец поднимал его, словно перышко, над головой и сажал на свое широкое плотное плечо. В претенциозно названных мемуарах «Правда о моем отце» Лев Львович писал: «Будучи ребенком, я обожал моего отца, и я считал его самым умным и хорошим человеком. Я любил запах его бороды, я восхищался его красивыми руками, я любил слушать звук его голоса».

Когда сын подрос и его стали одолевать «половые инстинкты», Толстой беседовал с ним и на щекотливые, деликатные темы – о похоти, онанизме, о «лжи, под которой скрывается разврат». Толстой всегда стремился к откровенности и чистосердечию, не признавая запретных тем. Трудно, правда, утверждать, что такого рода беседы давали желательный и – тем более – немедленный результат. Но они были совершенно необходимы, особенно с нервным и возбудимым Львом Львовичем, уже в 1890 году, когда ему было больше двадцати лет, писавшим о преследовавшем его пороке Черткову: «Я… с тех пор, как почувствовал в себе половые инстинкты, никогда не мог жить спокойно, чем-нибудь ровно и счастливо заниматься, – это постоянно отвлекало меня, заставляло забывать о том, в чем настоящая разумная жизнь, делало меня животным. Вот отчего скорее жениться, вот отчего бросать университет». Очевидно, он и стал «прототипом» бедняжки «гимназистика… в новеньком мундирчике… в перчатках и с ужасной синевой под глазами, значение которой знал Иван Ильич» в повести Толстого.

Какое-то время в юности и позднее он был близок к отцу. Неизменно правдивая и справедливая Татьяна Львовна утверждала: «Был период, когда он выше всего ставил воззрения своего отца». Толстой возлагал на сына немалые надежды, считая, что тот один следует по его новому пути. В октябре 1892 года он записал в дневнике: «С Левой разговор. Он ближе других. Главное, он добр и любит добро (Бога)». Однако многие отмечали, что Лев Львович больше был похож на мать – лицом, способностями, вкусами. Александра Львовна вспоминала, что Толстой незадолго до смерти с досадой сказал ей: «Все капельки подобрал. Та же поверхностность, самодовольство». Вероятно, так и было. Однако могла и кое-что преувеличить, ведь отношения между нею и братом были враждебные, в конфликте отца и матери они оказались на противоположных полюсах. «Нервный, суетливый, он вечно метался, увлекаясь то музыкой, то литературой, надумывал свои теории гигиены, – пишет Александра Львовна. – Он рассуждал о серьезных вещах с безапелляционной самоуверенностью, не продумав вопроса, часто себе противореча. Нужно было иметь всю кротость и терпение отца, чтобы переносить заявления Льва, вроде того, что крестьянам земля не нужна, что порядок не может быть установлен без смертной казни и т. п.».

Терпение Толстого, положим, было вовсе не беспредельным, в чем он сам же винился, перечисляя грехи, а о «кротости» нечего и говорить. Но Лев Львович действительно кого угодно мог вывести из себя, а об отце он иногда говорил такое, что выглядит полной нелепицей: «Я скажу еще одну ужасную вещь. Он был завистлив. Он завидовал мне, моим годам, моим путешествиям, может быть, даже тому, что я лепил мою мать, а не его в последнее лето». Это даже странно, кажется написанным в каком-то затмении. Всё обстояло как раз наоборот; с полным основанием Лев Толстой утверждал в 1907 году: «Удивительное и жалостливое дело – он страдает завистью ко мне, переходящей в ненависть». Толстой видит сына насквозь, нисколько не сомневаясь в точности своих выводов. Испытывает боль, срывается и винит себя за столь нехристианское поведение: «Этому можно и должно радоваться, как духовному упражнению. Но мне оно еще не под силу, и я вчера был очень плох – долго не мог (да и теперь едва ли вполне) побороть недоброго чувства, осуждения к нему. Соблазн тут тот, что мне кажется главным то, что он мешает мне заниматься „важными делами“. А я забываю, что важнее того, чтобы уметь добром платить за зло, ничего нет».

Лев Львович был любимчиком Софьи Андреевны, и нередко они дружно поддерживали друг друга, нападая на Льва Николаевича. По отношению к старому отцу вел себя вызывающе, а, прямо говоря, – преступно. Тяжело и больно читать эти строки из потаенного дневника Толстого: «Ужасная ночь… И ужаснее всего был Лев Львович. Он меня ругал, как мальчишку, и приказывал идти в сад за Софьей Андреевной… Не могу спокойно видеть Льва», «Я совершенно искренне могу любить ее, чего не могу по отношению к Льву», «Льва Львовича не могу переносить. А он хочет поселиться здесь. Вот испытание».

Свою вину Лев Львович не отрицал, хотя и не любил к этим тяжелым временам возвращаться. После смерти отца думал о нем часто, постоянно, а иногда отец ему снился в особенно грустные минуты в каких-то сюрреалистических снах: «Если бы он был, я был бы другим. Одно его присутствие заставляло жить лучше. Его смерть и всё после этого меня погубило. Сегодня ночью вдруг ясно вижу его перед собой в тяжелом полусне. Лицо красивое, строгое, серьезное и смотрит на меня в упор. Я тоже смотрел на него жадно, ожидая совета, слова. И вдруг в отчаянии я ему закричал: „Пап а, пап а, пап а!“ Тогда голова свернулась в сторону, поднялась в темноте и исчезла». Чаще, к сожалению, бранил отца направо и налево, высказывался о нем с осуждением и ненавистью, говорил, что стыдится его, отрекался от родства. Терпеливая, толерантная, добрая Татьяна Львовна жалела несчастного, жалкого, одинокого, бестолкового и бестактного брата, сокрушаясь и негодуя одновременно: «Это мое больное место, мой вечный крест» (в письме любимому брату Сергею 1937 года). О ничтожной и пустой жизни сына редко, но все же заговаривала Софья Андреевна; отчаяние Доры, жены Льва Львовича, в очередной раз проигравшего деньги (он был неизлечимый игрок, да и кутежи, женщины занимали неподобающе большое место для семьянина, отца восьми детей в его бесконечном досуге), побудило ее с горечью признать: «Дора говорит, что Лева проиграл около 50 тысяч. Бедная, беременная, заботливая Дора! Тысячу раз прав Лев Николаевич, что обогатил мужиков, а не сыновей. Всё равно ушло бы всё на карты и кутежи. И противно, и грустно, и жалко! А что еще будет после моей смерти!» Ничего после ее смерти не изменилось: продолжались всё та же игра и те же кутежи, что и при жизни Софьи Андреевны, давно уже не пользовавшейся авторитетом у сыновей.

Лев Львович, при всей присущей ему изломанности, искаженности, декадентстве, принадлежит к роду Толстых, и как сын человека, написавшего «Исповедь», не чуждался и суда над собой и своей неправедной жизнью: «Мысли и взгляды у меня самые путаные, неясные и противоречивые. То одно, то другое. Чувства – самые разные, тоже противоречивые. Симпатии – тоже. В итоге – ноль… Факт тот, что я дрянцо и что живу дрянно и жил дрянно во всё время, так или иначе», «Я гадок не только всем, но самому себе больше всех других». Но делал это он довольно редко – чаще полемизировал со взглядами Толстого, пытался что-то противопоставить его «Крейцеровой сонате», пытался истину царям с улыбкой (или слезами) говорить, хотел достичь невиданных успехов в литературе и других родах искусств. Ваял (в основном бюсты отца, некоторые из них нравились), сочинял музыку, занимался живописью с «дедушкой» Николаем Ге. Дедушка отличался редчайшим добродушием, ко всему семейству Толстого относился с благоговением, переживал затянувшуюся болезнь Льва Львовича, этого «дорогого даровитого юноши, одобрял его литературные опыты, полагал, что из него выйдет „очень хороший художник“». С одобрением и надеждой за литературными и другими художественными занятиями сына наблюдала Софья Андреевна, однако не была слепа и скептически пророчила: «Лева… много играл на рояле, который очень хвалил. Его игра, как и его мысли, перескакивают с одного мотива на другой. А мог бы хорошо играть. Так и все свои способности размечет по мелочам». Так оно, по сути, и получилось. Да и способности были не выдающиеся.

Больше всего осталось после Льва Львовича литературных произведений – рассказы, пьесы, роман, повести, статьи, воспоминания, записки о голодном годе, статьи, книга «Современная Швеция в письмах-очерках и иллюстрациях». Естественно, сына интересовало мнение такого опытного писателя, каким был его отец. Толстой в советах и критике не отказывал. Особенно на первых порах, когда сын еще не рвался в бой с отцом и к нему можно было отнестись снисходительно. Он подробно разобрал рассказы сына «Любовь» и «Монте-Кристо», обнаружил небольшой талант (дело самое обыкновенное – широко распространенная способность «видеть, замечать и передавать»), но не нашел еще «потребности внутренней, задушевной высказаться», не рекомендовал опыты публиковать и советовал поставить перед собой более скромные задачи: «В обоих рассказах ты берешься за сверхсильное, сверхвозрастное, за слишком крупное… Попытайся взять менее широкий, видный сюжет и постарайся разработать его в глубину, где бы выразилось больше чувства, простого, детского, юношеского, пережитого».

Сын, страдавший комплексом неполноценности и обладавший колоссальным тщеславием, огорчился и затаил обиду. Стал задирать отца, сочиняя нечто в пику «Крейцеровой сонате», высмеивая толстовцев и непоследовательного, «лицемерного» Толстого, вполне заслужив репутацию «семейного enfant terrible» (даже Софья Андреевна иногда вынуждена была отмежевываться от некоторых вызывающих публичных заявлений сына). Раздраженность и пристрастная полемичность не способствовали улучшению литературного стиля и сильно ухудшили отношения Льва Львовича с Лесковым, Горьким, Короленко и другими писателями, с которыми он довольно близко сошелся в Ясной Поляне и Москве (далеко не все обладали таким безграничным и слепым дружелюбием, как Николай Ге). Толстой возмущался «бестактностью, бездарностью и самоуверенностью» сына, читая его сочинения, не мог победить «отвращения и досады». Не мог скрыть от сына, что он думает о его произведениях: «Я огорчил его, сказав правду. Нехорошо. Надо было сделать мягче и добрее». В редчайших случаях, когда он находил в сочинениях Льва Львовича хоть какой-то проблеск таланта (поздравил его с удачной пьесой «Швейцар генеральши Антоновой»), Толстой и писал сыну мягче и добрее. Чаще – беспощадно резал правду-матку, особенно если считал тенденцию произведения вредной и безумной, как в «подпольной» и памфлетной «Прелюдии Шопена»: «Ты можешь писать всё, что хочешь, но проповедовать войну – это безумие и преступление, которых всякий человек должен избегать».

Может быть, полезнее было бы иногда и сдержаться, выразиться деликатнее, смягчить критику какими-нибудь незначительными похвалами, не говорить всей правды, ограничившись полуправдой, но это было не в привычках Толстого, который не мог изменить правде, отступить от неколебимого правила. Близкое родство, кажется, только освобождало от излишней дипломатии и светских условностей. К детям, особенно сыновьям, Толстой предъявлял высокие требования. Несколько, правда, расслабился, «подобрев» в старости. В общении с детьми был сдержан, строг. Сентиментальность и внешнее проявление чувств не были присущи всем Толстым (Софья Андреевна также не страдала излишней чувствительностью). Во Льве Толстом и его брате Сергее, похоже, сильнее, чем в других Толстых, проявилась характерная семейная черта – «страшная сдержанность в выражении сердечной нежности, скрываемой часто под личиной равнодушия, а иногда даже неожиданной резкости». Толстые были во всем самобытны, ироничны, а то и саркастичны. И в том же аскетичном, сдержанном духе воспитывали детей. Илья Львович пишет в воспоминаниях, что за всю жизнь отец его ни разу не приласкал. Если с дочерьми какие-то скупые ласки и допускались, то с сыновьями они просто исключались. «Взаимная любовь подразумевалась, но не выказывалась. Бывало, в детстве ушибешься – не плачь, ноги озябли – слезай, беги за экипажем, живот болит – вот тебе квасу с солью – пройдет, – никогда не пожалеет, не поласкает. Если нужно сочувствие, нужно „пореветь“ – бежишь к мам а». «Телячьи ласки» высмеивались.

Толстой не признавал слов «не могу» и «устал». Приучал к быстрой езде. Сыновья не поспевали за ним, падали с лошадей, вставали, опять садились и устремлялись за отцом, продолжавшим ехать крупной рысью. И так же учил Толстой детей арифметике, латинскому, греческому, учил прекрасно и интересно, но «шел крупной рысью… и надо было за ним успевать во что бы то ни стало», напрягая все силы. И он всех и всё видел насквозь своими особенным образом устроенными глазами. «От него, как от своей совести, прятаться было нельзя… и обманывать его было то же самое, что обманывать себя. <…> Я плохо выдерживал взгляд его пытливых небольших стальных глаз», – писал Сергей Львович. О том, как много видели эти небольшие стальные глаза, свидетельствуют «эпистолярные» портреты детей в нежном возрасте, которые, разумеется, и предположить не могли, что думает о них и что им пророчит сильный и всё знающий отец. Он писал о шестилетнем Илье насмешливо, удивляясь столь ранним и сильным признакам чувственности и без всяких «сантиментов», основательно его изучив: «Ширококост, бел, румян, сияющ. Учится дурно. Всегда думает о том, о чем ему не велят думать. Игры выдумывает сам. Аккуратен, бережлив, „моё“ для него очень важно. Горяч и violent, сейчас драться; но и нежен, и чувствителен очень. Чувствен – любит поесть и полежать спокойно… Когда плачет, то вместе злится и неприятен, а когда смеется, то и все смеются. Всё недозволенное имеет для него прелесть… Еще крошкой он подслушал, что беременная жена чувствовала движение ребенка. Долго его любимая игра была то, чтобы подложить себе что-нибудь круглое под курточку и гладить напряженной рукой и шептать улыбаясь: „Это бебичка“. Он гладил также все бугры в изломанной пружинной мебели, приговаривая: „бебичка“». И неутешительно пророчествовал, что Илья погибнет без «строгого и любимого им руководителя». Долгое время таким «руководителем» Толстой и являлся для Ильи и других детей.

Сыновей жалел, беседовал, затрагивая серьезные и деликатные темы, а когда они выросли, часто спорил, но никогда не приказывал и не навязывал своих мнений. Татьяна Львовна так описывает деликатный стиль, присущий Толстому: «Я хочу подчеркнуть одну черту отца: он не только никого не поучал, никому даже из членов своей семьи не читал наставлений. Но он и вообще никогда никому не давал советов. Он очень редко говорил с нами о своих убеждениях. Он трудился один над преобразованием своего внутреннего мира. Мы не видели, как проходил процесс этого развития, и в один прекрасный день оказались перед результатом, к которому не были подготовлены».

Мнений своих и оценок Толстой не навязывал в строгой, императивной, категоричной манере, но с поразительным упорством и последовательностью их излагал, повторял, пропагандировал, оказывая сильное давление, невольно вызывавшее сопротивление. Сергей Львович, почти не принимавший участия в семейной борьбе последних лет, ровно относившийся к отцу и матери и вообще не выказывавший никаких предпочтений, тем не менее писал о двух сторонах медали: «Мы не только любили его; он занимал очень большое место в нашей жизни; и мы чувствовали, что он подавляет наши личности, так что иной раз хотелось вырваться из-под этого давления. В детстве это было бессознательное чувство, позднее оно стало сознательным, и тогда у меня и у моих братьев явился некоторый дух противоречия по отношению к отцу». Всё чаще и чаще раздавался ропот, который вызывал раздражение отца, не приветствовавшего многоголосие в семье. Он резко, насмешливо осуждал желание сына Сергея поступить на физико-математический факультет Московского университета, понося естественные науки и позитивизм. А когда по окончании института Сергей обратился к отцу за советом, чем ему лучше заняться, то получил обидевший и отдаливший от мировоззрения отца ответ: «Дела нечего искать, полезных дел на свете сколько угодно. Мести улицу – также полезное дело».

Сергей Львович был замкнут, сдержан и застенчив. Сестры его любили за благородство, честность, независимость и доброту. Младшая сестра Александра писала о нем с любовью и состраданием: «Он был самый серьезный и трудолюбивый из всех братьев Толстых, жил своей обособленной жизнью, не примыкая ни к матери, ни к отцу, редко делился своими мыслями с семейными, тая всё в себе, и только когда Сергей садился за фортепьяно и часами играл своих любимых Шопена, Бетховена, Баха, Грига и пытался что-то сам сочинять, все невольно заслушивались… только роялю одному Сергей открывал свою душу: в звуках то бурно-страстных, то нежно-певучих чувствовались и грусть, и внутренняя борьба этого некрасивого, замкнутого в себе юноши». Самый строгий и надежный из всех сыновей Толстого, которого, по мнению Татьяны Львовны, он не оценил по заслугам.

Толстой смотрел на детей как на различные отражения своего облика, и очень часто эти отражения ему не нравились, временами он даже с отвращением гляделся в безжалостные, равнодушно правдивые зеркала. Он не отделял и не мог отделить детей от себя. Нес ответственность за всё – и за благородные порывы, и за «нравственную тупость». Они были его детьми, его произведениями, его грехами, его добродетелями и пороками. «Мои дети, мое произведение со всех сторон, с плотской и духовной. Я их сделал, какими они есть. Это мои грехи – всегда передо мной. И мне уходить от них некуда и нельзя. Надо их просвещать, а я этого не умею, я сам плох. – Я часто говорил себе: если бы не жена, дети, я бы жил святой жизнью, я упрекал их в том, что они мешают мне, а ведь они – моя цель, как говорят мужики. Во многом мы поступаем так: наделаем худого; худое это стоит перед нами, мешает нам, а мы говорим себе, что я хорош, я бы всё сделал хорошо, да вот передо мной помеха. А помеха-то я сам».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю