355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Зверев » Лев Толстой » Текст книги (страница 55)
Лев Толстой
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:06

Текст книги "Лев Толстой"


Автор книги: Алексей Зверев


Соавторы: Владимир Туниманов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 55 (всего у книги 62 страниц)

Это Толстой в конце октября 1910 года, измученный, издергавшийся, отчаявшийся, затравленный, боящийся каждого слова и жеста своей обезумевшей и несчастной жены. А так он даже меньше болел, чем в предыдущем году, когда нередко вынужден был воздерживаться от пеших, а то и верховых поездок. Таким же строгим оставался рабочий режим. Не иссякали ряды паломников в Ясную Поляну. Не отказывал Толстой себе и в невинных играх – шахматы, городки, винт, забавы с детьми. Разумеется, в Ясной Поляне часто звучала музыка – играли Гольденвейзер, Сергей Львович, Ландовская. Пели, слушали граммофон (его любила Софья Андреевна). Изредка пилил дрова, рассуждая о том, как надо правильно пилить. Не забывал и о других своих привычных занятиях – посещал тифозные избы, психиатрические лечебницы, школы. И уж, конечно, не забывал выносить ведро со своими «грехами». Любовался природой, и в летнее время непременно собирал цветы; на разных столах у него в ту пору было два-три букета. Сбежав от Софьи Андреевны к дочери Татьяне в Кочеты, наслаждался свободой и «чудным одиночеством» в обществе соловьев и ландышей: «Хожу по парку, соловьи заливаются со всех сторон, ландыши так милы, что нельзя не сорвать, и так на душе радостно, и одно чувство, и одна мысль лучше другой. Только можешь быть благодарным всем и за всё». Радовался встрече с величественным трехсотлетним дубом. Залюбовался однажды высоко летавшими орлами и коршунами. Водил приезжавших смотреть, как цветет каштан.

Интересовался всем, и как-то живо, по-юношески интересовался. Наблюдал на Киевском шоссе автомобильную гонку Москва – Орел. Взволнован был какими-то новыми неизвестными доказательствами Пифагоровой теоремы. Пытался разобраться в технических приемах игры на фортепиано. Хотел понять, почему ласточки с необыкновенной ловкостью и быстротой описывали круги вокруг лошадей. Марка Алданова особенно поразила фигура глубокого старца, уже стоящего одной ногой в могиле и пытающегося зачем-то узнать, сколько времени понадобится диску солнца, чтобы скрыться за горизонтом. Молодые спутники Толстого в купе поезда (Чертков, Маковицкий, Булгаков) прилегли отдохнуть, а он всё любовался красным закатом, поминутно вынимая часы и нетерпеливо высовывая голову из окна. Картина, бесподобно рисующая натуру наблюдателя, позволившая Алданову сказать: «Это вот жадное любопытство к явлениям внешнего мира создает Пастеров и Лавуазье, когда оно не создает Толстых и Гёте».

Творческие силы далеко не были исчерпаны. Судя по дневниковым записям и воспоминаниям современников. Толстой собирался написать две пьесы для народного театра, произведение, которое было бы «ни повесть, ни стихотворение, ни роман». И после ухода, готовясь к новой и свободной жизни, продолжал работать над статьей о смертной казни (по просьбе Корнея Чуковского) и составил список замыслов художественных произведений: «1) Феодорит и издохшая лошадь, 2) Священник, обращенный обращаемым, 3) Роман Страхова, Грушенька – экономка, 4) Охота; дуэль и лобовые».

Рядом с Толстым в последний год жизни в Ясной Поляне были трогательный и немногословный, преданный Душан Маковицкий, всюду как тень следовавший за ним (Толстой о нем благодарно в дневнике: «Душан всё больше и больше привлекает меня своей серьезностью, умом, знанием, добротой»), сменивший Гусева новый секретарь, «веселый» Валентин Булгаков, прекрасно справлявшийся со своими многочисленными обязанностями. И дочь Саша, неутомимая, веселая, энергичная, в отличие от своих сестер равнодушная к женихам, решившая посвятить жизнь отцу и с каждым днем становившаяся ему всё более необходимой. Прямой контраст с не умевшей смеяться, деспотичной и пессимистически настроенной Софьей Андреевной.

Александра Львовна как-то незаметно подросла и заняла свое самостоятельное место рядом с отцом, к величайшему неудовольствию Софьи Андреевны, всегда относившейся к ней, как к Золушке, недостойной находиться в порядочном светском обществе, как к какому-то недоразумению, наказанию, ниспосланному ей за грехи. Это был нежеланный ребенок, которого она демонстративно отказалась кормить грудью. Дочь всем своим видом и поступками вызывала у матери озлобленное раздражение. А так как характер у девочки был толстовский, норовистый, упрямый, сильный, то на придирки матери, ее грубость и оскорбления маленькая Саша отвечала дерзостью, бунтом, буйными выходками, открытым непослушанием.

Долгое время в дневниках Софьи Андреевны не будет ни одного доброго слова о младшей дочери: это ужасный ребенок, грубый, дикий, упрямый, с «невыносимым» характером, который даже бьет гувернантку. Оскорбляет «всякую минуту» «лучшие, человеческие чувства» матери. Толстая неграциозная, смотреть на нее скучно, да и не хочется смотреть. Не светская барышня, а ямщик в юбке. Но, надо сказать, что этому «ямщику» Софья Андреевна постаралась дать хорошее образование по усиленной программе. Толстой в воспитании и образовании дочери не принимал почти никакого участия, и кажется, впервые обратил на нее внимание, когда шестнадцатилетняя Саша отказалась идти в Вербное воскресенье в церковь. Рассердившаяся мать отправила дочь в кабинет к отцу. Толстой поступил тактично и педагогично, посоветовал не огорчать мать, сказав: «До того как бросать старое, нужно знать, чем ты хочешь его заменить». Но, несомненно, он был доволен дочерью, смело заявившей о своих взглядах. Вскоре Александра Львовна станет столь же открыто, как и имевшая на нее большое влияние Мария Львовна, поддерживать отца и помогать ему, на первых порах еще довольно неумело. И чем ближе будет Александра Львовна к отцу, тем враждебнее к ней будет относиться мать. Если судить по дневникам Софьи Андреевны, то создается образ какого-то нравственного монстра, грубой, злобной, мужиковатой девки – печальное исключение среди других воспитанных и благородных, с безупречными светскими манерами членов толстовского семейства. Искаженный, карикатурный образ. Другим она запомнилась, положим, действительно полной, но одновременно чрезвычайно подвижной, быстро передвигавшейся, жизнерадостной и веселой, чей заразительный, громкий, добродушный смех (его так любил отец) раскатывался по всему дому, великолепно, как, впрочем, и все Толстые, умевшей обращаться с лошадьми.

Для Толстого Александра Львовна постепенно стала незаменима, и всякую разлуку с ней он переживал болезненно. Своим верным последователям Толстой с удовольствием пишет о том, как Саша ему помогает в переписке и других делах. А в «тайном» дневнике признается в исключительной любви к ней: «Саша вернулась со свадьбы – милая, хорошая. Я не хорошо ее – исключительно люблю».

Настоящим ударом для Толстого стала долгая и тяжелая болезнь Александры Львовны, заразившейся корью, осложнившейся воспалением легких. Состояние больной было очень серьезным, в особенно трудные дни, когда казалось, что приближается роковая развязка, Толстой в отчаянии рыдал, прижимая к губам руку дочери. Высокая температура и сильный кашель держались долго. Отец часто подходил к ней и плакал. Потом наступило улучшение, но не полное выздоровление, в апреле Александра Львовна вновь слегла с бронхитом. Ее кашель раздавался всё громче. Врачи определили туберкулез верхних легких и предписали уехать в Крым. Все в доме были удручены, лишь Софья Андреевна вопреки присущему ей пессимизму считала, что дочь очень быстро перестанет в Крыму кашлять. В Крым Александра Львовна отправилась со своей постоянной спутницей, неутомимо ухаживавшей за ней во время болезни, Варварой Михайловной Феокритовой. Толстого опечалил отъезд дочери: «Тяжело. А не знаю, что делать. Саша уехала. И люблю ее, недостает она мне – не для дела, а по душе». Часто писал во время двухмесячной разлуки ей нежные письма, изливая душу, утоляя потребность в общении с дочерью хотя бы таким эпистолярным образом: «Хочется написать тебе, милый друг Саша, и не знаю, что писать. Знаю, что тебе желательнее всего знать обо мне, а о себе писать неприятно. О том, как ты мне дорога, составляя мой грех исключительной любви, тоже писать не надо бы, но все-таки пишу, потому что это думаю сейчас». Какое-то время писал ей письма каждый день.

Но недостатка в помощниках у Толстого в отсутствие дочери не было – Булгаков, несомненно, хороший секретарь. Дом по-прежнему был полон гостей. Часто приезжала Татьяна Львовна с дочкой Татьяной (ее обожала Софья Андреевна) и «старым» мужем, с которым сдружился Лев Николаевич; с удовольствием ездил и он к дочери в живописные и уютные Кочеты. Рядом жила «старушка» Мария Александровна Шмидт – ее в Ясной Поляне все рады были видеть, даже мало к кому питавшая симпатии Софья Андреевна, а Толстой любил ее как человека редчайшей духовной красоты. Неспешно и задушевно протекали их трогательные беседы. Сердечно привязавшийся к Толстому (и к Черткову) Александр Борисович часто приезжал в Ясную Поляну – неизменный партнер по игре в шахматы (сотни партий было сыграно) и пианист, без игры которого Толстому и жизнь была немила. Реже приезжал Сергей Львович, которому Толстой радовался, чаще – другие братья, по большей части угнетавшие и раздражавшие отца (особенно Лев и Андрей). И так уж получилось, что за время отсутствия Александры Львовны и Варвары Михайловны никаких чрезвычайных событий в Ясной Поляне не произошло. Софья Андреевна, разумеется, временами приближалась к нервному срыву и внушала тревогу (напряжение спало, но не исчезло), скорее, однако, «учебную», чем настоящую.

Ситуация резко ухудшилась после возвращения Александры Львовны и Варвары Михайловны из Крыма в конце мая. Им вскоре предстоит сыграть немаловажную роль в яснополянской драме, которую вроде бы ничто не предвещало. Крым явно пошел на пользу дочери, вернувшейся веселой, жизнерадостной и бодрой, несмотря на долгую дорогу. Софья Андреевна, кажется, готова была заподозрить ее в симуляции, но легкий кашель по вечерам говорил все же о том, что полное выздоровление еще не произошло. Отец и дочь несказанно были рады встрече после нескольких месяцев разлуки. В Ясной Поляне гостил в те дни спокойный и обаятельный Сергей Львович. Паоло Трубецкой ваял Толстого, которого во время верховых поездок по оврагам и крутым склонам сопровождал в «мастерскую» скульптора Душан. Через несколько дней приехала Татьяна Львовна, а ее присутствие действовало благотворно на всех. Словом, в Ясной Поляне на какое-то время воцарилась идиллия. Или – тут поневоле приходится быть осторожным – почти идиллия.

Но однажды нанятый Софьей Андреевной для охраны владений объездчик-черкес Ахмет привел в усадьбу задержанного им бывшего ученика школы Толстого. Не первый конфликт с задержанными крестьянами, но особенно болезненный: «Ужасно стало тяжело, прямо думал уйти». На следующий день Толстой за обедом сказал, что ему хочется умереть. Слух о черкесе, который бьет, будоражит крестьян, сильно расстроил Толстого. Произошел тяжелый, вызвавший раздражение разговор о черкесе с Софьей Андреевной, закончившийся истерикой – первые признаки надвигающейся грозы. Толстой заболел от нервного напряжения, а Софья Андреевна застрекотала, и остановить ее было трудно; всем внушалось, что он на нее злится, потому что нездоров. Избавиться от взбудораженной жены не было никакой возможности. В глубокой тоске Толстой сказал Александре Львовне, что собрался умирать.

Кризис не удалось устранить, но, к счастью, оказалось на время возможным удалиться от главного источника напряжения, поехать к Чертковым в село Отрадное вместе с Александрой Львовной, Маковицким, Булгаковым и слугой Сидорковым. Поездка, разумеется, только раззадорила Софью Андреевну, ненависть которой к Черткову усиливалась с каждым часом, принимая чудовищные формы. Она подозревала всех и не доверяла никому – армия заговорщиков плела какие-то унижающие и оскорбляющие ее и младших сыновей интриги. Враги были коварны, поэтому за ними нужно было неусыпно следить. Понятное дело, тут все средства были хороши.

Толстой радовался временному избавлению, возможности общаться с самым дорогим и близким другом, заниматься в спокойной обстановке литературной работой. Радовался удавшемуся побегу из тюрьмы. Почти две недели свободной жизни, вдали от ставшей невыносимой Ясной Поляны.

Он всегда интересовался душевнобольными. Воспользовавшись пребыванием в Отрадном, посетил расположенные неподалеку Мещерскую психиатрическую больницу и Троицкую окружную психиатрическую больницу, беседовал с врачами и пациентами. Встречали его там торжественно и радушно, как особу самого высшего ранга. У входа собирался персонал врачей, служащие с семьями. Больницы сияли чистотой, везде ощущалось праздничное настроение. В Троицкой Толстой с Чертковым зашли к безумным женщинам, но очень скоро сбежали оттуда: одна пациентка стала кричать: «А! Толстого к нам привели! Толстого!» Другая оголилась и стала делать ужасные, цинические жесты. Толстому стало жалко несчастных женщин, а возможно, они напомнили ему и о безумствах оставшейся в Ясной Поляне Софьи Андреевны, которая, что легко можно было предположить, заподозрила, что Толстой с Чертковым хотят запереть ее в сумасшедший дом. Толстой считал, что у безумного атрофировано или сильно ослаблено нравственное чувство, чем он более всего и отличается от разумных, «нормальных» существ. И в этом смысле его жена была безумна – ослабление нравственного чувства было слишком очевидно. Но можно ли назвать такое состояние болезнью, Толстой сомневался: «Я думаю, что это не болезнь, а отсутствие нравственных начал. Мы не должны считать таких людей больными». Дело, понятно, не в словах, терминах, названиях. Если и не болезнь, то еще хуже болезни. С ужасом наблюдая перемены в Софье Андреевне, Толстой приходил к самому неутешительному диагнозу: «Она совершенно лишена всякой религиозной и нравственной основы; в ней даже нет простого суеверия, веры в какую-нибудь икону. <…> В ней сейчас нет ни правдивости, ни стыда, ни жалости, ничего… одно тщеславие, чтобы об ней не говорили дурно».

Толстому прислали книгу профессора С. С. Корсакова «Курс психиатрии», он ее читал, размышляя о безумных поступках и речах Софьи Андреевны, и находил, что психиатрия «шаткая» наука: «Они видят всю причину в материальных изменениях, а я думаю, что всё – в нравственном состоянии человека. У них там бывают идиоты, слабоумные, но очень хорошие, тихие; и довольно разумные – озлобленные. Если есть нравственная основа, то и при разрушенном рассудке она скажется».

Большое впечатление на Толстого произвел и так называемый разряд испытуемых больных, главным образом состоявший из политических преступников. С одним из испытуемых, очень умным революционером, он долго беседовал: пациент хорошо был знаком с его сочинениями, оспаривал доводы Толстого и выдавал себя за Петра Великого, но застенчиво, бормоча слова, выдавал – видимо, действительно был здоров и симулировал сумасшествие (фотоаппарат Черткова запечатлел Толстого, беседующего с «Петром Великим»). Удивил Толстого и пациент, долго ходивший вокруг большого дерева. Прощаясь с ним. Толстой сказал: «Увидимся на том свете» и услышал поразивший его ответ: «Какой тот свет? Свет один!» Интересовался Толстой и религиозными воззрениями больных; некоторые ответы его поразили: «Я – атом Бога», «Я в Бога не верю, я верю в науку».

Раз в неделю для больных устраивался кинематографический сеанс; на одном из них присутствовал приглашенный Толстой. Снова царская встреча, место рядом с директором больницы, роспись в книге почетных посетителей. Картины были глупые и нелепые. Толстому понравился только зоологический сад и особенно обезьяны. В антракте он имел неосторожность заговорить со знакомой уже ему больной, бывшей учительницей (та, прощаясь с Толстым, отказалась подать руку, так как была не согласна с его убеждениями); на этот раз больная жаловалась на деспота врача, которого необходимо отдать под суд, так как он совершенно неправильно ее лечит. Растерявшийся Толстой сочувственно вымолвил: «Как это грустно!» – вызвав новый всплеск эмоций – голос бывшей учительницы задрожал. Придерживаясь за стену руками, она стала что-то громко и возбужденно говорить, привлекая внимание больных и здоровых: срочно пришлось ретироваться на улицу, а там уже снуют фотографы. И везде что-то вроде демонстрации жаждущих увидеть «великих людей». Нелегкое бремя славы.

Но гораздо тяжелее было то, что ожидало Льва Николаевича в Ясной Поляне. Одно дело посещать чистые и благоустроенные лечебницы для душевнобольных, и совсем другое – быть заключенным с больным человеком в одном доме и не иметь ни малейшей возможности спрятаться, уйти от бесконечного присутствия-преследования – днем и ночью.

Толстой, предчувствуя дурное, не спешил возвращаться в Ясную Поляну, хотел продлить эти выпавшие ему на долю свободные и счастливые мгновения. А известия оттуда доходили всё тревожнее – Софья Андреевна вела себя странно, и, судя по всему, начиналась истерия, остановить которую не удавалось. Билась на лестнице, крича, что умирает. Притворялась, что лишилась языка. Послала Андрею Львовичу записку фантастического содержания: «Умираю по вине Черткова. Отомсти за смерть матери, убей Черткова! Ты один его разгадал». Безумные телеграммы, подписанные Варварой Михайловной, но написанные Софьей Андреевной, вынудили Толстого вернуться домой. В телеграммах содержались требования немедленного возвращения (самые безумные, в которых содержалась угроза – «если не приедете – убьюсь», – Феокритовой удалось ее отговорить не посылать, но и посланные носили ультимативный характер). Пришлось срочно собираться в дорогу.

Толстой прибыл в Ясную 24 июня. С этого дня вплоть до исхода из Ясной начнется не просто тяжелый, а самый мрачный, кошмарный период его жизни. Безумие оказалось заразительным, в него были втянуты все вольные и невольные участники драмы, почти каждое мгновение которой можно проследить (все усердно вели дневники, вся Ясная Поляна была в курсе раздоров «грахва» с хозяйкой, посетители, как всегда, толпились в изобилии), что, впрочем, не облегчает работу биографов, растерянно взирающих на фатально и самым печальным образом сложившиеся неблагообразные, неблагопристойные, часто грязные, скандальные обстоятельства. И вряд ли кто из участников или зрителей драмы не чувствовал какой-то, пусть и невольной, своей вины. И вряд ли какой читатель не ощущал неловкости и стыда, знакомясь с прискорбными и такими мелочными и вздорными фактами хроники великого раздора в семье Толстых, из которого с честью вышли, пожалуй, только Лев Николаевич и его старшие дети (и, разумеется, такие чистые, без единого пятнышка, люди, как сестра Мария Николаевна и Мария Александровна Шмидт).

В Ясную приехали поздним вечером. Перед самым приездом мужа Софья Андреевна, сказавшись больной, легла в постель и стала громко стонать. Картину застали безрадостную. Истерия набирала силу и требовала от Толстого и других прибывших особенной чуткости и осторожности. Но какой нечеловеческой выдержки это требовало! («Нельзя молчать, и говорить опасно!..») Состояние Софьи Андреевны было удручающим – ревность к Черткову приняла чудовищные и непристойные формы: грязное воображение и грязный язык. На следующее утро после приезда последовала мучительная беседа, выматывающая, бессмысленная, дикая. Совсем об этом не хочется думать Толстому. Надоело всё больное, мрачное, истеричное. С отрадой останавливается взгляд на другом: «Перед домом цветы, босоногие, здоровые девочки чистят. Потом ворочаются с сеном, с ягодами. Веселые, спокойные, здоровые. Хорошо бы написать две картинки».

Не напишет – эти и многие другие «картинки» так и останутся промелькнувшими замыслами. Почти всё поглотит и исказит семейный ад, столкновение противоборствующих партий, неперестающее давление осатаневшей от подозрений и ревности Софьи Андреевны, неутомимо стрекочущей, бесцеремонно перебивающей говорящих, вклинивающейся со своими оценками и репликами в беседу, рассказывающей каждому всякие гадости о Толстом и Черткове, даже высказывающей свои суждения о шахматных партиях, хотя толком она и ходов не знала. От нее положительно некуда было деться – преследовала Толстого повсюду, организовав за ним неусыпную слежку, везде шарила в поисках каких-то рукописей, подбирала ключи к ящикам, в которых беззастенчиво рылась, откровенно подслушивала, устраивала сцены – нелепые, ужасные. Какой-то бесконечный абсурд и безграничная распущенность. Прочитав в раннем дневнике Толстого совершенно невинную запись, Софья Андреевна сделала из нее чудовищные выводы о гомосексуальных наклонностях мужа и выложила всё это ошеломленному Льву Николаевичу. Он побледнел и бросился от нее прочь, запер на ключ все двери, перед которыми стала метаться жена, умоляя: «Левочка, я больше не буду!» Жалкая мольба – так провинившиеся дети просят прощения и смягчения наказания за серьезную провинность. Наказывать Софью Андреевну никто не собирался. И запереться от нее надолго или где-нибудь уединиться в Ясной Поляне было невозможно.

Попытались оградить Толстого от бесчинствующей и несущей всякий вздор жены, но сделать это оказалось невозможным. Она металась в одном платье под дождем по саду, билась в припадке на полу в библиотеке, угрожала самоубийством, потрясая склянкой с опиумом, куда-то убегала, предлагала Льву Николаевичу поселиться с ней в избе, а пока, до начала новой патриархальной жизни, старалась каждый миг быть вблизи него. Александра Львовна прибегла к обычному и проверенному средству: пригрозила приглашением Татьяны и Сергея. Средство и на этот раз сработало, испугав Софью Андреевну: «Саша, милая, я перестану, только ты не зови ни Таню, ни Сережу! Таня будет мне мораль читать и упрекать, что я мучаю отца; она будет смотреть на меня такими же ненавидящими глазами, как ты!» Временное затишье, после которого всё возобновлялось вновь с удвоенной силой. И всё больше ненависти и презрения в глазах Александры Львовны, нрав которой всем был хорошо известен. Любую попытку отца пойти на какие-нибудь уступки матери дочь встречала в штыки.

Александра Львовна заняла непримиримую позицию (и нашла здесь полнейшую поддержку со стороны Варвары Михайловны, возненавидевшей Софью Андреевну, неоднократно оскорблявшую и уязвлявшую ее, третировавшую как последнюю служанку). Плохие отношения быстро и естественно переросли во вражду. Ни мать, ни дочь своих чувств скрывать не умели и не хотели. Отзывы о дочери в дневнике Софьи Андреевны 1910 года резко отрицательны: «Вот еще настоящий крест. Иметь такую дочь хуже всяких Чертковых: ее не удалишь, а замуж никто не возьмет с ее ужасным характером. Я часто обхожу двором, чтобы с ней не встречаться, того и гляди или опять плюнет мне в лицо, или зло накинется на меня с ее отборно грубыми и лживыми речами»; «Тяжелы отношения ко мне Саши. Она дочь-предательница. Если бы ей кто предложил бы, как будто для спокойствия отца тихонько увезти его от меня, она бы сейчас это сделала». И другие, в том же духе, довольно верно отображающие отношения между ними в этот трагический год.

Вспоминая через полвека печальные события 1910 года, Татьяна Львовна в письме брату Михаилу, почти никакого участия в них не принимавшему, Довольно далекому и от отца и от матери, не снимает вины ни с кого из братьев и сестер, как, разумеется, и с себя: «Ты не видал страданий отца. А они были бесконечно велики. Если бы они не любили друг друга – всё это было бы очень просто: простились бы и расстались. Но дело в том, что каждый из них был привязан к другому всем сердцем, хотя и по-разному. Если бы только все их оставили в покое – нашли бы выход. Кто главным образом повредил в этом деле – это Саша. Больше, чем Чертков. Она была молода… Она видела только страдания отца, и любя его всем сердцем, она думала, что он может начать новую жизнь отдельно от своей старой подруги и быть счастливым… Я никогда не могу говорить или читать или думать об этом без тяжелого волнения. И мы напрасно мало вмешивались в это».

Татьяна Львовна рассуждает в сослагательном наклонении, в чем ее нелепо упрекать – она, бесспорно, много раз прокручивала в уме хронику событий, перебирая различные варианты: «если бы». Вряд ли эти варианты могли быть осуществлены. Даже на необитаемом острове, отрезанные от всех и от всего, супруги не нашли бы никакого выхода. Толстой не стал бы никогда жить по безумным правилам Софьи Андреевны, да и не было у нее никаких «правил», ничего, кроме безумия, делавшего жизнь с ней невыносимой; все попытки Льва Николаевича, продиктованные жалостью, образумить жену, оказывались тщетными, что приводило Толстого в отчаяние: «Она в ужасном состоянии: у нее совершенно потеряно всякое нравственное чувство – стыд, жалость, правдивость. Она может говорить о чем-нибудь совершенно противоположное тому, что было, и утверждать, что все лжецы и говорят неправду. Я стараюсь с ней говорить ласково и кротко, но вижу, что ничего не берет. Она же поворачивает по-своему». Присутствие Льва Николаевича раздражало ее, а его отсутствие, даже непродолжительное, было невыносимо, она следовала за ним как тень, вслушиваясь и вглядываясь, неожиданно появляясь в комнате, где что-то обсуждали, и напуганные собеседники моментально замолкали – далее уже стрекотала Софья Андреевна, перескакивая с одного сюжета на другой, без всякой логической связи – поток безумного сознания.

Удивительно не то, что Толстой ушел из Ясной Поляны, а то, что он так долго не мог решиться на этот абсолютно закономерный и спасительный шаг. Его сомнения понятны, и у них высокое моральное обоснование: «Живя в семье, с которой трудные отношения, человек не должен стремиться уйти оттуда. Если он уйдет, он лишит себя материала для нравственной работы». По правде сказать, такой «материал» Софья Андреевна и сыновья предоставляли предостаточно, с избытком. Впрочем, чем суровее испытание, тем лучше – «экзамены» надо сдавать, вот только сил всё меньше и меньше.

Давно уже современники упрекали Толстого в том, что его личная жизнь не соответствует тем нормам, которые он отстаивал в своих сочинениях, некоторые, нетерпеливые и горячие, называли лицемером и обманщиком. В феврале Толстой получил очередное письмо с упреками от студента Киевского университета Бориса Манджоса, призывавшего: «Откажитесь от графства, раздайте имущество родным своим и бедным, останьтесь без копейки денег и нищим пробирайтесь из города в город». Толстого тронуло письмо. Ответил, что уже давно отказался от своего общественного положения и имущества, тем не менее то, что он продолжает жить в семье с женою и дочерью «в ужасных, постыдных условиях роскоши среди окружающей нищеты», мучает его, мечтающего пойти еще дальше и поступить так, как советует ему корреспондент. Но не для пропаганды, не под внешним давлением, а свободно, по велению духа: «Сделать это можно и должно только тогда, когда это будет необходимо не для предполагаемых внешних целей, а для удовлетворения внутреннего требования духа, когда оставаться в прежнем положении станет так же нравственно невозможно, как физически невозможно не кашлять, когда нет дыханья. И к такому положению я близок и с каждым днем становлюсь ближе и ближе».

Александра Львовна уже давно уверилась в том, что жить так стало «нравственно невозможно», что такая жизнь убивает отца, а потому, чем раньше он решится уйти из дома, тем будет лучше. Приближала по мере сил этот уход, занимая в конфликте родителей непримиримую позицию. Винить ее в этом неправомерно – мать была неуправляема, неприлична, опасна, необходимо было оградить от нее отца, что сделать в Ясной Поляне было невозможно, уступки и колебания лишь ухудшали положение и ни к чему не вели. А следовательно, исход Толстого из Ясной, из этой «тюрьмы без решеток», стал просто жизненно необходим. Мать ее оскорбляла – она отвечала тем же, высказывая всё, что накопилось за многие годы. Александра Львовна отличалась вспыльчивым и сильным характером. Она не умела мастерски лавировать между крайностями и находить компромиссные примирительные решения, подобно Татьяне Львовне. Несвойственно было ей и редкое искусство мягкого сострадания Марии Львовны, прирожденной сестры милосердия, ангела, которого на смертном одре призывали как Лев Николаевич, так и Софья Андреевна. Александра Львовна была прямолинейна и экспансивна, ее страстный характер не признавал оттенков и полутонов, отца она беззаветно любила, мать – столь же сильно ненавидела. И это, разумеется, не недостатки, а органические свойства натуры, оказавшиеся очень необходимыми в выпавших ей испытаниях на войне, в советской России, в эмиграции. Толстого трогала и согревала любовь младшей дочери, но огорчало ее непримиримое отношение к матери, ссоры с ним, когда он тщетно пытался воззвать к жалости. Однажды, после выраженного дочерью неудовольствия слабостью отца, Толстой, покачав головой, сказал: «Ты во всем уподобляешься ей». В доме, и без того разъедаемом конфликтами, возникла новая напряженность. Когда отец призвал дочь, чтобы продиктовать ей письмо, она не пожелала этого сделать; Толстой повторил свою просьбу через Булгакова, но как только та заняла место за столом, разрыдался и воскликнул: «Не нужно мне твоей стенографии!» Закончилось всё мирно, в толстовском духе – слезами и полным примирением.

Кажется, это было единственное серьезное недоразумение между отцом и дочерью, нисколько не повлиявшее на ее отношение к матери. Пожалуй, даже еще больше укрепившее в намерении способствовать уходу отца, его освобождению. Александру Львовну можно понять – ситуация была катастрофическая. Возможности дипломатического искусства имевшей влияние на мать Татьяны Львовны были исчерпаны. Сергей Львович устранился, сочтя, что это внутреннее дело супругов и им его самим и надо без всякого вмешательства, пусть и близких людей, улаживать. Это ошибочная, хотя и понятная позиция. Не помогло бы, должно быть, будь она жива, и сострадательное участие Марии Львовны.

Обострению психического заболевания Софьи Андреевны весьма способствовало известие, что ее главному врагу, в котором она видела источник всех бед, Черткову разрешили жить в Тульской губернии. Теперь Толстой мог часто видеться со своим другом в Телятинках и Ясной Поляне. Софья Андреевна была вне себя. Каждый приезд Черткова усиливал истерию, ставшую ее постоянным, с редкими и недолгими перерывами, состоянием. Она возбужденно металась по дому, пытаясь подслушать их разговоры, и, застигнутая на месте преступления, просила Варвару Михайловну не выдавать ее. Кипела ненавистью. Кричала, что купила пистолет, из которого убьет Черткова, и ее оправдают как сумасшедшую. Ездила к соседней помещице Анне Евгеньевне Звегинцевой, враждебно настроенной против толстовцев, стремясь добиться нового запрещения Черткову проживать в Тульской губернии. Угрожала, что будет собирать подписку среди дворян о необходимости выдворить опасного диссидента, что дойдет до Столыпина, до царя. Продолжала распространять всякие гнусности о будто бы старых любовных отношениях между Чертковым и Толстым, что не могло не возмутить мать Черткова. Евгения Ивановна, аристократка и религиозная сектантка (редстокистка), послала ей письмо, выразив удивление и возмущение такой беспардонной и злонамеренной клеветой, а также тем, что сыновья Толстого не могут остановить мать и указать на то, что та, позабыв о приличиях, оскорбляет всю семью, обливая грязью отца (Лев Львович однажды попросил в мягкой форме мать пощадить нравственность невинных правнуков, но, похоже, движимый ненавистью в смеси с завистью, он больше злорадствовал), и призвала (попросила) опомниться: «Вырвите, графиня, из Вашей души это злое, безумно-чудовищное чувство, причиняющее столько страдания не только сыну моему и Вашему мужу, но и всем окружающим Вас и приходящим с Вами в соприкосновение». Но Софью Андреевну не могла бы остановить и армия проповедников: ответ ее был демагогичен, все обвинения отвергла, представив себя великой страдалицей («то, что я перестрадала за это время, не может сравниться ни с какой человеческой скорбью») и обвинив Черткова в деспотичном влиянии на «ослабевшего от лет» ее «старого мужа».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю