Текст книги "Жажда познания. Век XVIII"
Автор книги: Александр Радищев
Соавторы: Василий Татищев,Михаил Ломоносов,Николай Советов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 44 страниц)
Лишь к июлю, когда на имя Вольфа пришли из Петербурга деньги, Вольф позволил сообщить, что студенты покидают Марбург. И велел объявить ростовщикам предложение, в день отъезда, но не ранее, явиться за деньгами, и не к должникам-студентам, а к Вольфу.
Узнав, что Михайла уезжает, оставшиеся дни Елизабета ходила с надутыми губками и мокрыми от слёз глазами. Весь её вид выражал укор, вызывал жалость, а её упрёки приводили Михайлу в отчаяние.
– Вы есть жестокий, гадкий, безжалостный человек, – говорила она срывающимся голосом. – Я доверилась вам, не спросившись даже майи муттер. Доверилась, и вот... вы бросаете меня, и так неожиданно!.. – Слёзы брызгали из несчастных глаз Елизабеты, мокрыми дорожками прочёркивая пухлые щёки. Михайла гладил её по плечам и, целуя душистые, вымытые лавандовым мылом волосы, говорил ласковые слова, которые не могли утешить юную женщину:
– Майн либхен. Я ведь учусь иждивением государства и должен ехать. Что поделаешь. Но ты не горюй, не плачь. Это ненадолго. Я вернусь, милая. Вернусь.
Он в самом деле чувствовал себя неважно. Грусть сжимала сердце.
Необходимость разлуки, сознание обиды, которую он наносит Елизабете, подарившей ему немало сладких мгновений, терзали его душу. Понимая, что отъезд отложить нельзя, он мысленно торопил время, чтобы поскорее уйти от слёз Елизабеты и трагически-надменных глаз ныне молчаливой фрау Цильх.
Ранним июльским утром девятого дня, как было условлено, студиозы явились на площадь у ратуши, откуда обычно отправлялись почтовые кареты из Марбурга. Карета запаздывала, ростовщики явились вовремя. Вирах, Рименшнейдер и ещё два процентщика, все в старых, засаленных лапсердаках; лишь один Вирах в шляпе, остальные в ермолках со свисающими из-под них пейсами, они, сбившись кучкой на мостовой, громко галдели промеж себя на своём языке. Троица провинившихся должников стояла в стороне, с опаской поглядывая на своих заимодавцев.
Вольф явился точно в шесть, строгий, неприступный, в обычном чёрном бархатном камзоле, с небольшими счётами и складным стульчиком в руках. Осадив обещанием заплатить налетевшие на него лапсердаки, Вольф уселся на стульчик и стал деловито принимать и просматривать расписки.
– Вы представляете счёт на тридцать пять талеров? – пощёлкав костяшками счетов, сухо спросил Вольф у Рименшнейдера.
– О, вай мей! Это есть так, и да падёт на мою голову прах и пыль, если то не были полновесные талеры! – заговорил, захлёбываясь словами от желания выпалить их быстрее, Рименшнейдер. Стоявшие кругом лапсердаки дружно закивали в поддержку.
– Тридцать пять талеров вы дали студенту Виноградову из расчёта сорока процентов годовых? – снова спросил Вольф,
– Всё есть так. И сорок процентов – это немного при том риске, который имеешь, давая деньги таким вертопрахам, которые того и гляди сломают себе шею, а тогда пропали денежки...
– Эти сорок процентов годовых, составляющие четырнадцать талеров, вы сразу вычли из суммы и вручили Виноградову лишь двадцать один талер? – методически задавал вопросы Вольф, пропуская мимо ушей страстные тирады Рименшнейдера. Пахло деньгами, а разве могут рименшнейдеры при этом оставаться бесстрастными?
– Ну да, и что? А иначе...
И, вновь прерывая говорливого ростовщика, Вольф продолжал:
– Но года со дня займа ещё не прошло. Прошло всего десять с половиной месяцев.
– Подумайте. Это же надо? Мы взяли год для ровного счёта...
– Но превышение суммы за счёт излишнего начисления процентов за полтора месяца составляет один талер семьдесят пять геллеров, – снова ровным голосом заговорил Вольф. – Сумма заметная, её я изымаю, и потому по настоящей расписке вам причитается не тридцать пять талеров, а тридцать три талера и двадцать пять геллеров.
– О! Вы есть профессор математики, а мы, бедные люди, так точно считать не умеем...
По каждой расписке Вольф без всякого стеснения провёл точные расчёты, выкроив более десятка талеров, на которые жадные ростовщики, не довольствуясь бешеными процентами, намеревались обжулить молодых людей. Затем подвёл итог, но, прежде чем отдать деньги, выторговал у лапсердаков ещё и скидку за то, что выплачивает им всю сумму сразу, и наличными. Лапсердаки хоть покричали, жалуясь на то, как с ними плохо обращаются, призывая в свидетели этого почему-то не присутствующих, а всех пророков, начиная с Мафусаила и кончая Еносом, но всё же ничего поделать не могли, так как подобное было принято и всегда учитывалось при сделках. К тому же выгода гешефта была налицо – они получали денег больше, чем давали, а гофрат Вольф был не той фигурой, перед которой можно куражиться.
Однако же и после этого денег, присланных академией, на всё не хватило: ведь надо было дать что-то студентам и на дорогу. Но Вольф поступил благородно, добавил своих денег и расплатился с ростовщиками, забрав у них и тут же, на глазах у пристыженных студентов, изорвав в клочки все расписки. А им деньги на путевые издержки вручил только лишь тогда, когда они сели в подъехавшую карету.
Молодые люди были потрясены и растроганы сей воспитательной процедурой. Прощаясь, преданно благодарили Вольфа, клялись впредь вести себя осмотрительнее, а тот помахивал кружевным платком и, отбросив суровость, улыбался и прощально кивал головой.
Карета, качнувшись, тронулась и, загремев по булыжнику, покатилась в дальний путь. Прощай, Марбург, прощайте, три счастливых года ученья и молодости, прощай, Елизабета!
Через пять дней длинной, но нескучной дороги с запада на восток, почти через всю Германию, въехали в Саксонию. Погода радовала мягким теплом, глаз услаждался красивыми видами живописных горок, усаженных виноградниками долин и быстрых прозрачных речек. На последней остановке, вечером, на скамеечке возле деревенского «шинке», то есть трактира, пили дешёвое местное вино. А потом, взявшись за руки, вместе с отдыхавшими после работы крестьянами распевали песни и раскачивались в такт её нехитрой мелодии. Пожалуй, то было их последнее веселье чуть ли не на весь год вперёд.
На подъезде к Фрейбергу стали попадаться шахтные башни, возвышались отвалы пустой породы, кое-где зияли дыры старых выработок. Затем из-за поворота у мульды[90]90
Отлогий склон.
[Закрыть] открылся и сам городок.
Новый учёный наставник студентов, берграт Генкель[91]91
Генкель Иоганн-Фридрих (1679—1744) – немецкий металлург и минералог, в изучении этих наук придерживался некоторых средневековых представлений.
[Закрыть], принял их на следующий же день по приезде. Это был старый человек с властным лицом и, как выяснилось позже, весьма сварливый. Выстроив молодых людей перед собой, Генкель, будто фельдфебель перед новобранцами, несколько минут молча прохаживался, разглядывая студентов. При этом по лицу его блуждала брезгливо-знающая улыбка, словно он давно знаком с каждым и наперёд видит все их недостатки и провинности. Затем началась нотация:
– Вы есть избалованные молодые люди, не уважающие порядок. Мы наслышаны о ваших похождениях, разгуле и вольной жизни в Марбурге. – Генкель потряс зажатым в руке бумажным списком, и Ломоносов подумал с огорчением о том, уж не Вольф ли прислал Генкелю письмо с их осуждением.
Но Генкель, развернув список, скрипуче прочёл им, что правитель Петербургской академической канцелярии Шумахер предупреждает о вольных склонностях направляемых студентов и о слишком большой обременительности для Российской академии их прежнего денежного содержания. А посему объявляет о его уменьшении чуть ли не вдвое – до двухсот талеров в год.
Студенты изумлённо переглянулись, а Ломоносов грустно усмехнулся и подумал о том, как туго теперь придётся им затягивать пояса.
– Но здесь не Марбург! – въедливо продолжал Генкель. – И университетской богемы здесь нет. Здесь есть труд, и я, как лицо, поставленное над вами, заставлю вас трудиться.
Хотелось возразить Генкелю, хотелось сказать, что они многому научились в Марбурге у строгого, тоже педантичного, но в общем-то доброго Вольфа, а научиться без труда, даже немногому, невозможно. Так что понукать их нет нужды. Но Генкель смотрел высокомерно, вещал непререкаемо, возражать было бесполезно, и студенты молчали.
– И с настоящего дня кормиться вы будете в трактире при гастхаузе, где для вас оплачен пансион, и нигде более. Что дадут, тем и обойдитесь. А денег наличных на все мелкие расходы и письменные материалы будете получать один талер в месяц! – Назвав эту жалкую сумму, Генкель с торжеством посмотрел на молодых людей, будто говоря: «Вот, дескать, как я вас!»
– В письме из Петербурга о вас ещё указано, – Генкель развернул бумагу, поднёс к глазам монокль со стеклом и, глядя в список, прочёл: – «Платьем они должны обходиться как знают и довольствоваться тем, которое; имеют...» Ферштее?
Оторвавшись от бумаги, Генкель снова поглядел на притихших студентов и, дабы завершить начатое, вывалил последнее:
– И по всему Фрейбергу объявлено, чтобы никто не верил вам в долг, ибо если это случится, то ни Петербургская академия, ни я не уплатим ни гроша.
После сей грозной реляции Генкель распорядился науками: Райзеру изучать преимущественно руды и минералы, Ломоносову – строение рудников и машины, а Виноградову – горнозаводское плавильное искусство.
– Друг другу не метаться, в чужие науки не лезть, точно соблюдать установленный порядок. Аллее ист ил орднунг! – завершил своё сообщение Генкель.
Но тут Ломоносов не сдержался и спросил, а что будет, если он, Ломоносов, пожелает знать и то, и другое, и третье? А также и то, о чём высокоуважаемый берграт не сказал или не знает. Ну, например, водятся ли в шахте мыши? – сказав сие, новоприбывший студент невинно воззрился на высокоуважаемого берграта. Знавшие Ломоносова молодые друзья его, уже забыв про огорчительные вести, еле сдерживали смех, а не знавший его Генкель оторопел: соображая, как оценить этот вопрос – то ли как дерзость, то ли как глупость? Склонившись ко второму, солидно ответил:
– Чтобы изучить все, нужны многие годы, а их у вас нет. Мыши же в шахтах не водятся, потому как боятся воды и есть нечего. А вот почему там вода появляется, это вам узнать будет полезно.
Дав такое разъяснение, Генкель повелительным жестом отпустил студентов. Ломоносов же, продолжая ёрничать, в скрипуче-назидательном тоне Генкеля уже перед дверью громко сказал, обращаясь якобы к Виноградову:
– А чего узнавать? Вода в шахту оттого попадает, что она туда натекает. И думать иначе было бы нарушением порядка! Орднунг нихьт!
Когда дверь за студентами закрылась, берграт Генкель, наконец поняв, что сей студент глупости говорить не склонен, подняв бровь, долго смотрел им вслед и осуждающе качал головой.
Шахты и рудничное дело поначалу были интересны и новы. Конечно, ещё перед отъездом сюда Ломоносов всё, что нашёл по шахтному хозяйству, прочитал. По одно дело – читать, другое – всё своими глазами узреть и руками пощупать.
Старые выработки имели простые штольни, выкопанные в склоне горы тоннелем, под уклон, ведущие вниз, в её нутро, к рудным жилам. В первые же дни, не мешкая, Михайла без страха, только лишь с факелом, углубился в старую штольню. Однако повороты считал точно и потому с пути не сбился. Крепёж в штольне был бревенчатым, полным окладом охватывая стены и потолок. А боковые норы креплены только редкими брёвнами, стоящими вертикально, комлем вверх.
Ломоносов, согнувшись, зашёл в одну такую нору – штрек, во вторую, поднял и потёр руками породу. Понюхал её, даже послюнявил в пальцах и растёр, на ощупь различая твёрдые вкрапления. Затем, увидев при свете факела, что крепёжное дерево уже гнило, поостерёгся ходить дальше и почёл за благо вернуться.
Дома озадачил Виноградова и Райзера вопросом:
– Скажите-ка, почему, по-вашему, крепёжные стойки комлем вверх устанавливаются?
Приятели задумались, зачесали в затылках.
– Комель шире, большей площадью вверх подпирает, – не слишком решительно ответил Виноградов.
– А ты, Райзер, что скажешь?
– Спрошу у Генкеля, он и скажет.
– Ну а если всё же подумать? – настойчиво вопрошал Ломоносов. Подождал и сам же ответил:
– Дело тут явно не в площади опоры. Иные стойки так отпилены ровно, что по размеру и не разберёшь, где хлыст, а где комель. Но ставят всё равно низом дерева вверх. – Ломоносов сделал паузу, как бы размышляя над собственной задачей.
– А смысл тут, вероятно, в природных свойствах древесных, кои рудокопы давно, видно, заметили. Влага-то по живому древу от корня идёт. Вот я и полагаю, что и у спиленного дерева влага по-прежнему лучше сочится от комля, нежели наоборот. А стало быть, при комле вверху стойка будет суше, и оттого меньше опаски, что сгниёт.
– Спрошу у Генкеля, – невозмутимо повторил Райзер и предложил отправляться спать. А на следующий день действительно с его слов оказалось, что Генкель подтвердил это объяснение.
– И ещё похвалил меня, – посмеиваясь, сказал Райзер. – За наблюдательность.
Все дни недели Ломоносов стал посвящать изучению шахт. Вертикальные стволы их были укреплены деревянными срубами, на манер того, как это делалось на Руси в колодцах. Вниз уступами шли лестницы без перил, каждая по четыре сажени длиною. По ним Ломоносов порою опускался на сорок лестниц до самого низу; там делалось сыро и душно, воздух казался спёртым, с каким-то едким запахом.
Во тьме, с маленькими фонариками на шее, внутри коих теплились свечи, натужно согнувшись, двигались рудовозы. Держась за ручки, они толкали одноколёсные тачки с рудою, которую брали у рудокопов. Рудокопы же, неудобно изогнувшись, почти на карачках, кайлом и лопатой отбивали руду в тесных и длинных забоях. Рудовозы, тоже сгибаясь, почти вползали туда с тачкой, грузили руду, выползали в штольню и везли тачки к стволу.
В стволе работала машина. Большая бадья на толстом канате, до краёв загруженная рудою, медленно начинала ползти вверх, мимо лестниц, смягчая удары о стенки привязанными к ней мешками с опилками. Канат наматывался на барабан, который приводился в движение большим водяным колесом, в который била вода из текущего с горы водопада.
Около тех колёс Ломоносов стаивал часами. Не то чтобы водяных мельниц он ранее не видывал; их на Руси было немало. Но вот чтобы водяное колесо груз тягало – этого видывать не случалось.
Он глядел и прикидывал, какие ещё приложения водяной силе придумал бы. Виделись ему насосы, которые качают воду на поля в жаркой стороне, где дождей мало и воды не хватает. Чудился водопровод для города – вода по трубам разбегается, и на речку али к колодцам бегать не нужно. И мнился большой завод, где та водяная сила токарные станки крутит без устали. Да мало ли какое ещё можно придумать употребление для сей дармовой силы, ежели ещё поразмышлять! И Ломоносов, дав волю фантазии, думал, заворожённо глядя на мелькающие в брызгах и радуге лопасти водяного колеса.
Но вот в один шахтный двор Ломоносову ходить было невмоготу – раз побывал, и душу зажало, сдавило и не отпускает. Зашёл он по своему регламенту изучения горнорудного дела в большой бревенчатый амбар, где, как он знал, толчейные мельницы помещаются, чтобы сурмяную руду до тонкой взвеси измельчать. Взошёл и ахнул.
Десятки мельничных кругов за рукоятки, взявшись по двое, но трое, вертели маленькие детишки. Двенадцати-, десяти-, а то и восьмилетки. Со скрипом проворачивали слабые руки тяжёлые жернова, подсевали руду, отделяли взвесь. На Ломоносова глянули несколько тусклых, нелюбопытных глаз и тут же вернулись к прежнему, трудному и нудному делу. А меж мельницами прохаживался мейстер с трубкой и время от времени оделял кого-нибудь подзатыльником.
– Так неужели нельзя шкивы от водяного колеса подвести к тем мельницам? – чуть ли не сразу стал кричать дородному мейстеру Ломоносов. – Ты-то тут на што? Потрудись, сделай!
А мейстер, вынув изо рта трубку, долго и оторопело смотрел на Ломоносова, соображая, по праву ли тот кричит и не есть ли он какой новый начальник. А выяснив, что этот возмущённый человек – всего лишь студент, да ещё иностранный, произнёс лишь два слова: «Так дешевле!» Затем опять сунул в рот трубку и указал Ломоносову на дверь.
Как ни грозил Генкель, пытаясь пресечь все «посторонние» занятия студентов, Ломоносов всё же тем пренебрёг. Изучал не только химию, минералогию и рудничное дело, но и давнюю свою любовь к чтению по оставил. Но где брать книги? Уговорил фрейбергского книгопродавца Фихта давать ему книги только лишь для прочтения, с возвратом. Поклялся книги те с великой осторожностью честь и, не помяв, не порвав, без пятнышка, возвращать. А также был допущен и к чтению газет и журналов, которые приходили на имя влиятельных фрейбергских особ. Особы те газеты выписывали более для престижа, слуг присылать за ними не спешили. Газеты подолгу лежали в книжной лавке, потому Ломоносов и успевал их прочитывать.
Конечно, задарма и во Фрейберге никто ничего не делал: книготорговец также своё получить желал – счета небольшие, но и они непомерны, когда нет ни гроша. Потому Ломоносов и уговорами, и посулами, и лестью умолил того предъявлять счета за чтение не сразу и не Генкелю, а слать их в Петербург, уверяя, что там чтение сие признают и за него деньги пришлют. Но сам, уже познакомившись со скаредным характером Шумахера, особенно в свою затею не верил и думал лишь о том, что таким кружным путём счета будут ходить долго, это даст отсрочку, а отсрочка платы поможет ему со временем как-нибудь выкрутиться.
Вот благодаря всему этому осенью 1739 года он и узнал из немецких газет о блестящей победе русских войск под Хотином. Читал взахлёб, с восторгом, с гордостью за великую державу, частицей народа которой он всегда себя чувствовал. Восхищался подвигами солдат, наголову разбивших турецкие войска, штурмом взявших возвышавшуюся над местностью «преизрядную крепость» Хотин и захвативших турецкого главоначальника, «трёхбунчужного» Калчак-пашу. От сего душевного подъёма строчки стихов в уме сами складывались в победную оду:
Восторг внезапный ум пьянил,
Ведёт на верьх горы высокой.
Оторвавшись от чтения, помчался домой сообщить новость. Чуть ли не за грудки схватил Виноградова, ошарашил вопросом:
– Ты читал? Читал?
– Что читал, что? – не понимая, о чём речь, вырывался тот.
– А про Хотин? Не читал? Ай темнота! Виктория! Виват! Да какая виктория! Пошли, сам прочтёшь. – И потащил уже взвинченного его энтузиазмом Виноградова в лавку. Дал газеты, а сам ходил туда-сюда и комментировал победу. На следующий день и Генкелю всё в подробностях доложил, но тот скривил губы и ограничился колючей репликой о том, что студенты должны радеть о науках.
– А о войне и победных реляциях пусть дворяне беспокоятся.
И хоть подумал Ломоносов: «Ну что с сухаря возьмёшь?», но на сию реплику ответил:
– Вот, вот. У вас о победах дворяне думают, сколько дворян, столько и замышляемых побед. Оттого вся Германия ваша на княжеские лоскуты разорвана. А у нас уже давно не то! У нас победы общие, и потому держава наша во-он какая! Во! – пояснил свои слова Ломоносов, широко раскидывая руки, словно показывая необъятность русской земли. Генкель в ответ недовольно пожал плечами и, сказавши: «лякхяфтер патриот», смехотворный патриот, ушёл из комнаты.
Но радости тем Ломоносову не испортил. Просто он вспомнил предыдущие листки тех же газет. Там о России отзывались пренебрежительно, а войско её описывали как сборище «диких казаков» на неосёдланных лошадях. И что, дескать, со смертью Петра военная слава России закатилась навсегда.
– Вот тебе и закатилась! – ликовал Ломоносов. – Нет и нет! И ещё не раз вы о нас писать будете! Ибо далеко не по всему миру разлетится наша слава!
Лавровы пьются там венцы,
Там слух летит во все концы.
Свой восторг и подъём Ломоносов не мог не выражать стихами. Всю осень работал и закончил «Оду на взятие Хотина». Наполнил её своей гордостью за Россию, желанием её величия и славы.
Нетщетен подвиг твой и мой,
Чтоб россов целый свет страшился.
Но «страшился» чтобы не ради страха живота, а ради внимания и уважения к великому государству Российскому!
Чрез нас предел наш стал широк,
На север, запад и восток...
«Именно через нас, – утверждающе думал Ломоносов. – Через всю Россию, через тех солдат под Хотином и немножечко и через меня. Да, и через меня, ибо я здесь, далеко от родины, пребываю не для чего иного, как лишь за-ради расширения её научных пределов». Ода была написана новым, необычным размером и не походила ни на хореическую поэзию Тредиаковского, ни на беззубые стихи вошедшего в моду Витынского[92]92
Витынский (Китынский) Стефан – преподаватель Харьковского коллегиума, поэт – последователь В. К. Тредиаковского.
[Закрыть], ни на признанные строфы Сумарокова. Стих был краток, лёгок, и ударения ради рифмы не коверкались, рифмы выбирались свободно, а не только женские, как до сих пор.
И Ломоносов почёл за необходимость всё суммировать и связно изложить. Во исполнение этого составил учёное «Письмо о правилах Российского стихотворства», которое направил Петербургской академии, но скромно, не в Конференцию, а лишь Российскому собранию при ней, где главенствовал Тредиаковский. К письму приложил и «Оду на взятие Хотина».
Но не прозрел тогда Тредиаковский, не поднялся выше личной амбиции, всё то пришло потом. А тогда отверг «Письмо», однако же «Оду» заглушить не смог. И никому это было не по силам – пошла ода в списках по Петербургу, читалась и при дворе, и в аристократических журфиксах. Проникла и в Академическую гимназию, дошла даже до семинарий – и там ныне уже не одни лишь требники[93]93
Требник – книга с молитвами для совершения обрядов по просьбе верующих в случаях крестин, брака, панихид и т. п.
[Закрыть] читали.
Да и не могло быть иначе. Кончалось средневековье, письменно и печатно оформлялся живой, современный новому веку, русский язык. И если с «Жития» Аввакума[94]94
Аввакум Петров (1620 или 1621—1682) – один из основателей старообрядчества, писатель, публицист; замечательный памятник русской литературы «Житие протопопа Аввакума» написан им между 1672 и 1675 гг.
[Закрыть] началась в русской литературе проза, то с «Оды на взятие Хотина» – современная поэзия.
А жизнь во Фрейберге для русских студентов стала сурова и голодна. Еды не хватало, особенно Ломоносову, завидная комплекция которого, да ещё при том напряжении, в котором он себя держал, требовала харча довольного, и жалкий немецкий миттагэссен, обед, никак не мог его насытить. Шахтная работа и плавильные занятия драли и пятнали платье, что собаки, догнавшие цыгана. Пообносились, пооборвались. И за что всё это? Ведь работали не ленясь! Даже заезжий из Петербурга академик Юнкер[95]95
Юнкер Готлиб-Фридрих-Вильгельм (1702 или 1705—1746) – в 1731 г. из домашних учителей определён в члены Петербургской Академии наук, где занимался сочинением надписей к иллюминациям и поздравительных стихов, но в 1737—1739 гг. направлен в Германию для изучения соляного дела и после возвращения назначен в надзиратели казённых соляных заводов.
[Закрыть] отписывал тогдашнему президенту академии барону Корфу[96]96
Корф Иоганн-Альбрехт (1697—1766) – образованный курляндский дворянин, в 1734 г. назначен «главным командиром» Академии наук, стремился наладить её работу и улучшить финансовое положение, особое внимание уделял пополнению гимназии и университета способными учениками, набор 1735 г. дал академии Ломоносова. Неприязнь со стороны Бирона заставила Корфа покинуть Академию наук, с 1740 г. он перешёл на дипломатическую службу.
[Закрыть], что русские студенты «...по одежде своей, правда, выглядят неряхами, однако же по части указанных наук, как в том убедился берграт, положили надёжное основание...».
Но и с науками, пожалуй, ныне всё было исчерпано. Генкель повторял зады, давно пройденные Ломоносовым. И тот возмущался вместе с приятелями познаниями Генкеля, выдаваемыми тем за научные откровения.
– Ну что это за профессор? Из всего тайности делает, и токмо фасону ради, буде думали, что он один всё то знает. А ведь оное знание уже во многих химических книжках описано!
И в Петербург Ломоносов писал, что Генкель «...за первые четыре месяца едва с изложением учения о солях управился, на что и одного месяца хватило бы...». Писать-то писал, да на понимание не надеялся: Шумахеру жаловаться, что против ветра плевать. Сам же и оплёван будешь.
К тому же ещё недавно Ломоносов узнал, как тоже обучавшиеся у Генкеля молодые немцы из влиятельных семей, фон Кнехт и магистр Фрейслебен, платят ему за всю химию только по сто талеров.
– А с нас дерёт столько, что нам и на пропитание не остаётся! – громко возмущался Ломоносов, пререкаясь с хозяином трактира, который, разводя руками, объяснял, что, сколько ему платят, столько он и еды им даёт.
Всё это несомненно дошло до Генкеля, и он, и так-то будучи подозрительным, теперь стал мстительно придираться к Ломоносову, изводить мелкой докукой, недостойными поручениями, будто мальчишку-подмастерье, а не мужа, довольно уже учёного. Из всей лабораторной науки ему много дней доставалась только одна: растирать в ступе ядовитую сулему.
Оголодав и разозлившись безмерно, сговорились и все втроём пошли к Генкелю объясняться. Открыли дверь квартиры, но там гурьба расслоилась: Ломоносов, естественно, впереди, а приятели, опаской переполнившись, отошли назад. Генкель встретил делегацию хмуро и настороженно. Он сразу догадался, о чём пойдёт речь, и думал лишь, как бы не себя, а студентов обвиноватить.
Ломоносов от лица своего и остальных начал о харчах и прочем довольствии, но Генкель увёл к тому, будто они занимаются не тем, что он, берграт и их начальник, им предписывает, а чем им вздумается! Ломоносов платье изорванное своё и друзей показывает, а Генкель свернул на дерзость и непослушание. Ломоносов потребовал увеличить сумму денег на их содержание за счёт чрезмерной доли, забираемой Генкелем себе за лекции, Генкель, взъярившись, в ответ стал кричать и ругаться. Слово за слово, и вот уже Генкель заявляет, что сейчас пошлёт за городской стражей, дабы наказать непокорных, ибо это уже есть бунт!
Не убоявшись, Ломоносов хотел было и дальше наступать, но приятели, Райзер и Виноградов, услыхав о страже, задёргали его за фалды, зашептали в ухо, что лучше уйти, не то худо будет. И тут же задом в дверь и упятились. Ломоносов даже оглянуться не успел, как один остался.
Ну что? Нападать на Генкеля дальше? Тот и так уже в крике зашёлся. Обвинит в бесчестии, за свидетелями дело не станет – угодишь в тюрьму. А что тюрьма, карцер, во Фрейберге есть, Ломоносов твёрдо знал: что же это за город, да ещё немецкий, без тюрьмы? Порядок есть порядок.
И потому укоряюще покачал в ответ на крик профессора головой и токмо и позволил себе смачно плюнуть тому под ноги, а боле ничего. Повернулся и ушёл.
Не просто ушёл Ломоносов, а навсегда. Из Фрейберга, от Генкеля, от видимости занятий науками, кои уже постигнуты, и ничего научного в них уже не находил. Поступил решительно, как всегда поступал, хотя и немалые тяготы тем на себя возложил. Но потому-то он и сделался тем Ломоносовым, который вошёл в века, что никогда не боялся решать. А решив что-то, соответственно и поступал – решительно и твёрдо!
План Ломоносова был прост. Разрубив одним ударом узел фрейбергских противоречий, он намеревался сообщить о том русскому консулу в Саксонии, барону Кайзерлингу. А потом просить того помочь ему вернуться на родину. Домой, в Россию. Там работать, там далее заниматься науками, приносить пользу. А иждивенцем жить, на чужбине обретаться – хватит. Он уже довольно обучался у других, пора и самостоятельно работать. Да и сам он других уже поучить может. По слухам, консул находился на весенней ярмарке в Лейпциге, и Ломоносов отправился туда.
Со всех сторон Саксонии, да и не только оттуда, а почитай со всей Германии, к Лейпцигу на ярмарку стекался народ для торговли. Ехали телеги на больших и хорошо смазанных дёгтем колёсах, груженные разными товарами. Везли тюки сукон и холстов из Польши, рогожные кули со знаменитым чешским хмелем, с коим так чудно бродит пиво, из Пльзени. На возах, запряжённых парами кормленых битюгов, громоздились мешки с зерном или мукой, бочки с вином, маслом и иной снедью. За возами, привязанные верёвками, шли коровы, назначенные на убой; в решетчатых фурманах визжали свиньи в поросята. Около возов шли степенные бауэры в шляпаx и с трубками во рту, белых рубахах, торчавших из-под чёрных жилетов. По реке Плейсе, вниз по течению, шли на шестах плотно связанные плоты из франконского леса. Из него в Лейпциге делали многие деревянные вещи, а из обрезков – кремоватую атласную бумагу, коей так много в лейпцигских печатнях потребляли.
Однако по сравнению с русскими, а особенно малороссийскими ярмарками, которые Ломоносов повидал в юности, когда ездил из Москвы в Киев, было меньше шуму, криков и веселья. Не плясали цыгане, не вертели карусели, не ловили воров, и пьяные мужики не бились на кулачках. Но торговые дела никогда особо Ломоносову интересны не были. Потолкавшись день, выяснил, что Кайзерлинга в Лейпциге нет. Вроде бы отбыл из Лейпцига в Кассель на торжества по случаю бракосочетания принца Фридриха Прусского[97]97
Фридрих II (1712—1786) – прусский король с 1740 г.
[Закрыть]. А до того Касселя вёрст не менее чем сто пятьдесят с гаком. Надо идти туда, а чего жевать? Денег-то нет!
Покрутился Ломоносов, подумал и решил, что даром разве он учился, ежели при своих познаниях, да на ярмарке, не сумеет на хлеб заработать. Стал приглядываться. И усмотрел, как в скотном ряду крестьяне коров продают, спорят об упитанности, часами торгуются, а доказать, что та или эта корова дороже, потому как тяжелее и мяса в ней больше, не могут. Токмо на глазок да на ощупь прикидывают и ещё кто кого переспорит.
– А вот как я их вам точно взвешу? – заявил Ломоносов.
– Таких больших весов нету, – ответили ему и отмахнулись: чего говорить о том, чего нет.
Но Ломоносов уже загорелся, да и есть больно хотелось. На имевшийся грош взял в пользование на лесной бирже топор, лопату и три бревна. Два бревна вкопал в землю почти рядом, к ним перекладинку посредине приладил в виде высокой и узкой буквы П. Затем обрывком каната, там же, на лесной бирже подобранного, подвязал к перекладине третье, длинное и прочное бревно, в виде неравноплечего рычага с отношением плеч один к двенадцати. И рычаг тот мешочками с песком уравновесил. На короткий конец толстый канат привязал, чтобы коров под грудки подхватывать, а с длинного конца крюк для пудовых гирь привесил и для более мелких гирь мешок. Как кончил, на другой грош, тоже на время, в аренду, взял гири в пуд, два и три и много мелких.
Часа три работал, прикидывал, вымерял. Взмок даже. А кончив, пошёл к скототорговцам, предложил коров взвешивать, и за недорогую плату. Те вроде бы и согласны, да не верят, на перекладину глядят, усмехаются. Тогда Ломоносов два шестилудовых мешка с зерном, точно вывешенных на малых весах, к удивлению собравшихся, вскинул себе на бёдра, обхватив их руками под мышками, принёс к весам и на короткий конец бревна за канат подвесил. А с другого конца пудовую гирю нацепил. И предложил убедиться – вывес точный, один пуд – двенадцать удерживает. А ежели вес неровный, у него более мелкие гири есть.
Поверили торговцы, стали подгонять коров. Подхватывали их, сердечных, канатом под грудки, от земли отрывали. И пока их вывешивали, они покорно смотрели на мир большими и грустными коровьими глазами. На сей придумке заработал Ломоносов несколько талеров и пешком отправился в Кассель – благо на еду и на ночлег в пути денег хватит.
Шёл до Касселя недолго, но, когда пришёл, оказалось, что торжества там уже кончились. Принц Фридрих с супругой отбыли в свадебную поездку, парадная шумиха улеглась, в городе было тихо и спокойно, лишь на плацу под барабанный бой репетировали фрунт и маршировали солдаты. Консула Кайзерлинга там гоже не было, а где он, никто не знал: либо Фридриха сопровождает, либо ещё куда уехал. И снова Ломоносов оказался в затруднении: куда теперь податься? Поневоле пришло на ум, что отсюда и до Марбурга недалеко – вёрст сто всего. Может, туда?
Поразмышляв, Ломоносов решил идти в Марбург. Там с Вольфом можно посоветоваться, да и Елизабету надо было увидеть. Подумал о том и почувствовал, что мысль эта его взволновала, заставила быстрее забиться сердце, закинула в душу нетерпение и желание прибавить шагу.