Текст книги "Жажда познания. Век XVIII"
Автор книги: Александр Радищев
Соавторы: Василий Татищев,Михаил Ломоносов,Николай Советов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 44 страниц)
Уйдя от Головкина ни с чем, кроме наказа вернуться в Марбург и ждать изволения Петербурга, Ломоносов решил отправиться в Амстердам и там попытать счастья морем вернуться в Россию.
Придя пешком из Гааги в Амстердам, Ломоносов сразу же пошёл в порт. Ходил по причалам, дивился множеству кораблей из разных стран, слушал разноязычную речь, дышал солёным морским воздухом, тянувшим от залива Зюйдер-Зее. А на тех кораблях хоть куда уплыть можно, хочешь в Индию, хочешь в Африку, хочешь в Америку – да вот беда, ему только в Россию надо, и более никуда. И вдруг услыхал русский говор, да с родным северным оканием. Схватил за рукав бородатого мужика, закричал:
– Милый, ты кто? Ты откуда?
Подозрительно отстранившись, мужик ответил:
– Мы-то поморы, товар привезли. А вот ты кто – незнамо! – Рядом стоял второй бородач и также с сомнением оглядывал Ломоносова, имевшего весьма потёртый вид.
– Да свой я, свой, русский! – по-прежнему, радостно подаваясь к землякам, убеждал их Ломоносов.
– Не всякий хват ухвату брат, – снова, сторонясь, ответил мужик, и оба хотели было уйти, но Ломоносов не отпускал, шёл за ними, горячо рассказывая о себе.
Смилостивились мужики, привели на свой корабль, под названием «Гавриил», пришедший из Архангельска и названный так по имени архангела Гавриила, которого северные поморы чтут. Там кормчему представили.
Рассказывал Ломоносов свою одиссею, просил взять с собою в Россию. Долго думали мужики и почти то же, что и Головкин, порешили.
– Ты, Михайла, человек подневольный, – поглаживая бороду, уже не сурово, а с душой говорил кормчий. – Тебя сюда служить послали...
– Не служить, а учиться, – поправил Ломоносов.
– Учёба – тоже служба. Послали тебя служить-учиться, так ты и служи честно.
– Да выучил я уже всё, что здесь можно выучить и что мне было предписано. Даже более...
– Это уж пусть начальство решает, что выучил, – весомо ответил кормчий. – Ну подумай, вот я, кормчий, разве соглашусь, чтобы какая салага али бо даже статейный матрос сами решали, что они свой урок довольно выполнили? – насмешливо спросил он. Бородачи кругом той несуразице заулыбались, а кормчий сам же и ответил: – Уж нет. Это я решаю! А почнут перечить – не потерплю! Вот и у тебя то же. Решит начальство твоё, что ты урок выполнил, – отзовёт. А самовольничать не надо – места лишишься!
Неожиданно кормчий, высказав главное, ударил по больному, по тому, чего Ломоносов сам боялся более всего – лишиться места в Академии наук. Знал ужо, что Шумахер не больно к россиянам расположен. Черкнёт пером, и вылетит Ломоносов из академии, ещё и не попав в неё толком. Не лучше ли в самом деле подождать? Уж ежели академическое начальство само его вызовет, а рано или поздно ведь вызовет, не спишут же его здесь, в Германии, то уж тогда его не за что будет выгонять. Деньги на него затрачены, а отчитаться за науки он с лихвой может в любое время.
Снова смирился Ломоносов, самовольно в Россию не поехал. Всю зиму инкогнито жил, чтобы заимодавцы за горло не взяли. Перебивался случайными заработками и писал, чуть ли не каждую неделю, слёзные письма в Петербург. Трудно это было, вспылить и ударить легче. Но всё мог Ломоносов ради дела, ждал терпеливо, находя утешение лишь в занятиях теоретической физикой. И наконец весною 1741 года он получил разрешение вернуться в Петербург. Наконец-то!..
Всё это вспомнил Ломоносов, получив извещение Шумахера о намерении жены его Елизаветы приехать к нему в Россию. Всё вспомнилось, но не всё всколыхнулось... Наверное, уже отошло волнение крови, и сердце не забилось в радостном предвкушении свидания. «Ну да ладно. Здесь не Германия. Здесь она будет вести себя так, как надобно, как я укажу». И снова подтвердил свои слова: «Пусть приезжает».
Елизабета приехала. Она прожила затем с Ломоносовым всю жизнь, родила ему дочь и, хоть была моложе, умерла, пережив его ненадолго. Вероятно, она Ломоносова всё же любила, раз решилась покинуть ради него отчий дом и уехать в чужую страну. Вероятно, она таки стала для него тем, чем он хотел, и наверняка стала русской и по языку, ибо дома Ломоносов не терпел нерусской речи, и по духу. И вряд ли иначе могло быть, ибо он был слишком силён и сам был олицетворением русского духа.
Но более никакие заметные события в жизни Ломоносова с его женою не связаны, и в его письмах, документах и сочинениях упоминаний о ней практически нет. Но именно за то, что она всю оставшуюся жизнь провела скромно, в тени великой фигуры, Елизабета достойна добрых слов потомков.
Глава 3
ЗАКОН ЛОМОНОСОВА
Ежели где убудет несколько материи,
то умножится в другом месте...
Сей всеобщий естественный закон простирается
в самые правила движения...
М. Ломоносов
С диссертацией Ломоносова было много заминок. Долго мытарили её по Конференции, до публичного зачтения более года не допускали. Но Ломоносов соблюдал совершенное спокойствие, начальству глаза не мозолил, как и всегда, по всем поводам имел своё мнение и высказывал его прямо, но признания в профессорском звании особо не добивался. Всё своё время проводил в закуте, который выгородил наверху в физическом классе под непризнанную пока химическую лабораторию. И тем вводил в сильное смущение и Шумахера, и других немцев: «В чём дело? Не отнёс ли он тайной жалобы в Сенат или императрице? И ждёт решения: уж больно спокоен».
Шумахер донял бы Теплова вопросами, но тот опять отбыл с Кириллой за границу для евойного дальнейшего образования и приобщения к политесу. И потому сочли за благо диссертацию пропустить. Сильно не вникая в смысл и споров не затевая, общим согласием определили, что моменты, изложенные Ломоносовым в диссертации, достойны признания и присуждения ему профессорского звания. И, «в небытность в академии президента», подали в Сенат доношение о производстве Ломоносова в профессоры.
Указ о том, вышедший летом 1745 года, Ломоносов принял как должное, в работе не убавил и лишь потребовал, чтобы ему официозно, актом закрепили учеников: Протасова и Широва. А Степан Крашенинников тем же указом был произведён в адъюнкты.
Не обошлось и без курьёза, в который Шумахер по зловредности попал сам. Тайно, не говоря о том Ломоносову, он послал его диссертацию в Берлин Леонарду Эйлеру. И намекнул в письме на желательность кислого отзыва, надеясь, что Эйлер не подведёт. Но ошибся. Эйлер был большим учёным. На мелочи не разменивался и к подлости тяги не имел. В своём ответе он написал: «Все сии диссертации не токмо хороши, но и весьма превосходны... И я совершенно уверен в справедливости его изъяснений... Желаю, чтобы и другие академии в состоянии были произвести такие откровения, какие показал Ломоносов».
Шумахер был обескуражен и то письмо решил скрыть. Однако письмо проходило через канцелярию и, таясь от Шумахера, Иван Харизомесос показал его Ломоносову. Ломоносов долго смеялся над кознями недруга, но сам очень доволен был похвалой Эйлера и написал тому благодарственное письмо.
А жизнь продолжалась в трудах и раздумьях. Ум Ломоносова был теперь занят осмысливанием опытов Бойля[98]98
...теперь занят осмысливанием опытов Бойля. – Автор прав, что уже в 40-е гг. XVIII в. Ломоносов подверг теорию флогистона последовательной критике, однако в сюжете романа к этому времени отнесена и экспериментальная проверка выводов Бойля об увеличении веса металлов при нагревании, в действительности осуществлённая в 1756 г.
[Закрыть]. Тот окислял свинец в колбе и взвешивал её – до опыта и после. И после опыта колба с окисленным свинцом весила у Бойля больше, отчего он и возвестил на всю Европу, что при нагревании натёк в колбу флогистон.
«Что-то в опыте нечисто», – морща лоб, размышлял Ломоносов, в который раз проводя и уточняя взвешивание и всё же действительно получая после нагрева больший вес, чем до опыта. Продолжал ладить безвоздушный колпак, но больно хлопотно с ним было: воздух всё время подтекал, разновески подкладывать неудобно – оставил колпак. Решил от воздуха запереть лишь одну колбу со свинцом. Взял да и запаял её на спиртовой горелке.
– Взорвётся, – убеждённо заявил Широв. – Воздух расширится и разопрёт колбу.
– Давай за дверь выйдем, – предложил Ломоносов, после того как точнейшим образом вывесил запаянную колбу и подставил под неё спиртовку. Оба вышли и как соглядатаи осторожно высовывались из-за угла, подсматривая за колбой. При опытах Ломоносов отмерял время большими песочными часами; из верхнего сосуда в нижний песок пересыпался ровно четверть часа. Когда песок весь пересыпался, Ломоносов перевернул часы, и оба ещё подождали. Колба не взорвалась.
Перестав хорониться, вернулись к столу и хотели было приняться за взвешивание, но, взглянув на весы вблизи, поняли, что нужды в этом не было: чашки весов не сдвинулись с места.
– Гляди! – торжествующе воскликнул Ломоносов, дёргая за рукав Широва и уставив палец другой руки на стрелку весов. – Гляди! Не прибавилось веса! А свинец-то, видишь, побурел. Значит, было горячо. А никакой флогистон не натёк!
И, радостно приплясывая, стал хлопать Широва по плечам и заключил восторженно:
– Ошибался Бойль! Нот никакого флогистона! А вес у него прибавлялся из-за того, что воздух в колбу натекал и со свинцом соединялся. Во! Давай, Лексей, пляши!
И Широв охотно плясал, дробно шлёпая себя по груди и ляжкам, вывёртывая ноги, чечекал каблуками и улыбался, огненно кося блестящим цыганистым глазом.
Река времени – одна, но течёт она для каждого по-разному. Ломоносов трудился с утра до вечера, проверял и перепроверял найденное. Не давал себе ни минуты покоя, лихорадочно отыскивал изъяны в своих опытах и рассуждениях. И вновь убеждался, что всё верно: если ничего ниоткуда не прибывало, то и исчезнуть никуда не могло. При любой реакции веса всех составляющих и общий их вес не изменялись. Пробовал разные вещества и разные условия, сам себе строил ловушки, снова переделывал ранее сделанное. Замысливал новые опыты, делал их, и на всё это времени никак не хватало. Мчалось оно для Ломоносова быстро, неудержимо; жадно хватая новое, стремясь понять и переварить узнанное, в работе не видел дней, не замечал месяцев.
Но по-прежнему неспешно, вразвалочку шло время для всей великой Руси. Взбаламученная, поднятая Петром на дыбы, держава успокаивалась, жизнь потихоньку сползала к старым устоям, всё стремилось вернуться к прежнему, дедовскому укладу. И хоть полностью это было и невозможно, рамки жизни расширились, и новые персоны в ней фигурировали и в новых костюмах, всё же общий тон картины тёмной, немного сонной, неповоротливой и неторопливо шевелящейся жизни не изменился.
Вновь стали ценить благолепие, тишину и неспешность. Поговаривали, хотя и осторожно, даже о том, что невредно было бы восстановить упразднённое Петром церковное патриаршество. Тем более что Елизавета была набожна, строго блюла православие, и с годами это её рвение только возрастало.
Дворцовая церковь Елизаветы блистала богатством и великолепием. Червонным золотом пылали оклады величественного иконостаса, отражая переливчатый свет множества свечей в витых серебряных подсвечниках чудесной работы. Тёмные лики святых глядели на разодетых придворных талантов неистовыми глазами. Искусные художники расписали стены и потолки, всё умилительно, по православному чину. Святые и ангелы расположены пристойно, и никаких человекоподобных болванов, как то себе позволяют католики в новомодных костелях, здесь не было и быть не могло.
Императрица стояла на клиросе и пела вместе с певчими. Регент в невысоких местах мелодии указующе приглушал хор, и по церкви становился слышен несильный, но приятный голос царицы:
«...Возлюбим Бога всем сердцем своим, всей душою своей и всем помышление-е-м... да сохранит нас Господь и покроет дланью неви-и-и-димой... И ныне, и присно, и во веки веко-о-ов!»
Молодой дворцовый поп, красавец Гедеон Криновский, в голубой шёлковой рясе, из-под коей иногда выставлялась нога в изящном башмаке с тысячной бриллиантовой пряжкой, мерно помахивая кадилом, вёл службу к завершению. Отстояли заутреню, потешили императрицу – весь двор был тут, время переходить и к мирским делам.
Православные иереи богу служат безвозмездно, по велению души. Но церковь не токмо дворцовая должна выглядеть благолепно. И другие дома божьи нуждаются во вспомоществовании, и дело то и духовное и мирское, ибо целью имеет воздействовать на души мирян, кои приход составляют. И потому после службы, следуя настойчивым наставлениям епархиального начальства – отцов Дубянского[99]99
Дубянский Фёдор Яковлевич (1691—1772) – в действительности духовник Елизаветы Петровны (не митрополит), от которой получил дворянское звание и до 8 тысяч душ мужского пола крестьян.
[Закрыть] и Обидоносцева, Гедеон, сводя за руку с клироса расчувствованную от службы и пения императрицу и провожая её до выхода, елейным голосом внушал:
– Явите, матушка, милость служителям божьим. И бог вас не оставит своей милостью. По выходе отсюда в малой гостиной вас ожидает отец эконом от Святейшего Синода, при нём указ заготовлен о дарении земли, так вы уж подпишите давно обещанное.
Елизавета согласно кивала сладкогласому Гедеону и даже вспомнить не пыталась, были какие обещания или нет. Да и к чему это? Дело-то божье! И потому почти весь левый берег Невы по дарственным царицы перешёл во владение митрополита Дубянского и его духовных братьев.
Нёсся над толпами верующих запах росного ладана, осеняли их голодные животы простые и чудотворные иконы, величаво били колокола, отмеряя неторопливое русское время.
Одно – для всех, но своё – для каждого.
Со временем оперялись «птенцы» Ломоносова. Вырос Крашенинников, сам стал учить студентов, осолиднел, потолстел и, увы, всё реже брался за разновесы и реторты, всё больше писал бумаг и заседал в комиссиях, от наук отрываясь. И лишь иногда грустно вспоминал о временах, когда истово мешал селитру, вдумываясь в ещё не познанные её свойства. Прочно стал на ноги Широв, но от наук не отстранился. Имея за плечами ломоносовскую школу, высказывался твёрдо; о делах научных своё мнение имел и на авторитеты уже не оглядывался. Самостоятельно продолжал решать проблему расширения тел при нагреве. Стал адъюнктом и готовился к профессорскому званию Котельников.
– Но наука безгранична, – говаривал Ломоносов, – служителей требует много. – И потому привлёк к химическим занятиям нескольких студиозов – Софронова, Фёдоровского, Клементьева[100]100
Софронов Михаил (1729—1760) – из учеников Славяно-греко-латинской академии взят в 1748 г. студентом Академического университета, с 1753 г. адъюнкт Академии наук, а через два года получил назначение в Московский университет.
Фёдоровский Иван Никифорович (XVIII в.) – впоследствии переводчик Академии наук, участвовал в издании газеты «Санкт-Петербургские ведомости».
Клементьев Василий Иванович (1731—1759) – самый близкий Ломоносову его ученик по химическому классу, в 1756 г. стал лаборатором Химической лаборатории, будучи уже сложившимся учёным.
[Закрыть].
– Васька, чёрт, – как-то тёплым августовским утром прокричал Широв Клементьеву, – я тебе поручал вчера нагнать дистиллированной воды! Где вода?
– Нету, – комично развёл руками Клементьев, подымая плечи и пряча в них вихрастую голову с русыми нечёсанными волосами. – Дрова кончились, а больше Шумахер не даёт.
Широв вышел из-за перегородки, где ставил опыт, и внимательно, словно только сейчас увидел его, уставился на Клементьева. Потом спросил:
– Тебе годов сколько?
– Семнадцать.
– И грамоту, конечно, хорошо разумеешь? – тихим голосом продолжил Широв.
– Ну а как же? На што я неучёный-то Ломоносову?
– Так, так, – согласился Широв. – А может, ты и топор когда в руках держал?
– Нешто нет? – с обидой ответил Клементьев. – Да только чего колоть? Вон за ту поленницу было взялся, – Клементьев кивнул через окно на большую кучу дров в углу академического двора, – так мне передали от Шумахера, что он с меня шкуру спустит, ежели я те дрова трону.
– Эх ты, цыпля желтоголовая! – с сожалением произнёс Широв. – А ещё говоришь – учёный. Когда это нам Шумахер чего по-доброму давал? Хорошо б не украл то, что мы сами добыли. Вон Нева, видишь? Бери багор и лодку. По Неве коряги и дерева плывут. Лови и тащи к берегу – вот тебе и учёное задание. Но если к вечеру перегонный куб не затопишь, то уж не Шумахер, а я с тебя шкуру спущу. – И Широв, довольный своей распорядительностью, ушёл к себе, оставив молодого соискателя наук в задумчивости и недоумении.
Но делать было нечего. Ломоносов, с утра запыхавшийся от каких-то важных дел, бегал по академии, таскал с подручными непонятные жерди и трубки к берегу, где что-то сооружали. И обращаться к нему, отрывать от дел причины не было. Потому Клементьев взял в дровяном сарае багор и направился к лодке.
Перед фасадом академии к сваям, укреплявшим берег, были привязаны несколько академических лодок – простые некрашеные дощаники, скромно уткнутые прямо в берег, и сияющий белой краской, кокетливый шестивёсельный вельбот Шумахера, стоявший отдельно, на собственном якоре.
Клементьев с сомнением оглядел один из дощаников, потыкал пальцем в законопаченные просмолённой паклей щели и, взяв лежавшую тут же деревянную пличку, стал откачивать воду. Затем кинул на дно лодки багор, надел вёсла с ремёнными уключинами на колки, отвязал лодку и оттолкнул её. Берега сразу быстро поплыли мимо, от воды повеяло прохладой и влажной свежестью; смолистый запах, исходивший от лодки, дразнил ноздри. Клементьев, бодро ухая, навалился на вёсла, и дома на берегах сначала остановились, затем медленно стали отходить назад по течению.
Клементьев грёб, окидывая глазами набережные. Вон на той стороне Зимний царский дворец, вот уже много лет всё в лесах, ближе – адмиралтейство со шпилем; его опять переделывают и наращивают. Наплавной мост через Неву почему-то разведён, хотя на улице день. Справа от Василия медленно уходит назад здание академии с высокой башенкой, а перед её фасадом различаются контуры какого-то ажурного, в два человеческих роста сооружения, около которого второй день возятся Ломоносов и три плотника.
«Ага, – только сейчас сообразил Клементьев, – так это и есть та самая иллюминация, о которой ещё на прошлой неделе говорил Ломоносов. Строят каркас, который загорится потешным огнём, а в нём где-то должны быть сплетены императорские вензели». – Клементьев всматривался в нагромождение жердей и пакетов, но всё переплеталось затейливо – не разберёшь. До берега было уже далеко, и Клементьев, так ничего и не поняв, занялся тем, для чего поехал, – поисками плавника на дрова.
Через некоторое время попалось первое дерево, шуршавшее некогда хвоей где-то в дремучих лесах далеко на Ладоге, затем павшее от старости, и вот теперь вода тащила его скелет в море, где оно бы долго странствовало по воле волн, пока не приткнулось бы гнить на каком-нибудь пологом северном берегу.
Василий зацепил ствол багром, привязал к суку верёвку и, упираясь, с трудом потащил его к берегу. Здание академии приближалось медленно, Клементьев посетовал, что взял слишком мало вверх по реке, и потому последние сажени ему пришлось тащить, изо всех сил налегая на вёсла, почти против течения. Он вспотел, рубашка стала мокрой. Но всё же молодая сила и упорство пережали напор воды, лодка ткнулась в сваи, на которые Василий, перебежав с кормы, накинул носовой конец. Коряжистый ствол сплыл вниз, развернув лодку, и привалился к берегу, упёршись ветками в дно и сваи. Вода быстро обтекала дерево, образуя струящиеся водоворотики и завихрения.
«А не так-то легко мне будет вытянуть его на берег», – подумал Клементьев и, словно ища поддержки, оглядел берег и окна академии.
По берегу, от своей стройки, весело улыбаясь и помахивая рукой, шёл Ломоносов и с ним один из плотников.
– Э-гей, Василий! – услыхал Клементьев зычный голос Михайлы Васильевича. – Сейчас поможем. – Ломоносов был без парика, в расстёгнутом кафтане и в сапогах, в голенища которых были заправлены простые штаны. Шедший рядом плотник распоясывал зипун, готовясь его скинуть; ноги были обёрнуты онучами и обуты в лапти.
– Ты, Василий, всё равно мокрый, – подойдя, сразу начал командовать Ломоносов. – Подводи верёвку под комель и давай с нею сюда – втроём и выдернем.
Клементьев завёл верёвку, перебежал на берег, они навалились и вытянули дерево.
– Помучишься рубить, – кивнул Василию Ломоносов, – Ну да ничего, привыкай к трудностям науки. – И, засмеявшись, пошёл назад к своей иллюминации.
Раззадоренный удавшейся работой, Клементьев снова прыгнул в лодку, решив ещё половить, навалился на вёсла. На этот раз он не спешил и поднялся выше по реке, почти к дворцам. Перевалило за полдень, река струилась в августовском мареве, было в меру жарко, тянуло искупаться. Василий совсем было решил скинуть рубашку и портки и окунуться в серебристо-свинцовую манящую воду, как вдруг внимание его привлёк военный вельбот с андреевским флагом на корме, быстро резавший воду под взмахами дюжины вёсел.
Ровной гребёнкой весла на вельботе согласно подымались и окунались, загребая воду. Синие воротники на парусиновых робах матросов мерно качались в едином стройном ритме.
Вельбот подлетел к лодке Василия, и по команде одетого в чёрное боцмана, вёсла, чуть выгнувшись, как натянутые струны, затабанили, с шумом вспенив воду.
– Эй ты, пентюх, семь чертей тебе в задницу! – услышал Василий громкий голос стоявшего на корме чёрного боцмана со свирепыми усами и жёлтой медной дудкой, свисавшей с шеи на такой же медной цепочке. – Ты што, указа не слыхал? А ну, в два счёта убирай своё корыто с фарватера! – И боцман угрожающе замахнулся зажатым в руке узловатым линьком. И хоть достать Василия этим линьком он никак не мог, тот испуганно отшатнулся, лодка качнулась, едва не зачерпнув бортом. Клементьев схватил вёсла и беспорядочно, путаясь, сразу потеряв всю сноровку, заколотил ими по воде. Громкий хохот матросов и угрожающее улюлюканье боцмана ещё долго стояли в ушах Василия, заставляя сильнее колотиться сердце и налегать на вёсла. Задохнувшись, добрался до своего причала, уткнул лодку носом в сваи, выбрался на берег.
А на Неве действительно что-то начиналось. Снизу кильватерным строем шли шесть белоснежных вельботов, украшенных флагами, и гребная галера «Днепр», также расцвеченная по фалам разными флагами. Многовесельная галера, словно огромная цветная бабочка, летела по реке в сопровождении мотыльков-вельботов. Навстречу эскадре из Петропавловской крепости вывели небольшой, едва видный от академии и тоже убранный флагами ботик. Ботик Петра Первого – как потом узнал Клементьев. Оркестр на галере грянул марш. Выстроенные вдоль всей дворцовой набережной матросы и солдаты взяли «на караул». Били барабаны, звонко гремели литавры.
Вдруг галера окуталась белыми дымками, вспухшими вдоль её бортов тринадцатью пушистыми клубами. И через несколько мгновений до Василия донёсся слитный гул пушечных выстрелов.
– Раз, два, три, – считал выстрелы Клементьев, забыв про страх и разинув рот, наблюдая не виданное им. доселе зрелище морского парада. Оглянувшись, он увидел, что на берегу собралось много людей: горожане, пришлые мужики, академический люд, студенты, служители. По всему второму этажу раскрылись окна, и оттуда смотрели более важные лица; некоторые глядели на происходящее через подзорные трубы.
Двенадцать раз ударили пушки галеры. Двенадцать раз полыхал корабль огнём и окутывался белым дымом, который, рассеиваясь, клочьями шёл по реке, расстилаясь затем над нею тонким прозрачным пологом.
Снова грянул оркестр, забили барабаны. Затем всё опять смолкло, и тут вдруг ударили пушки ответного салюта из Петропавловской крепости. Пушки били размеренно и гулко, салютуя по высшему ритуалу – двадцать один раз.
Клементьев огляделся и, проталкиваясь через толпу зевак, подошёл к стоявшему невдалеке в компании плотников Ломоносову. Забыв про почтение, с любопытством спросил:
– Михайло Васильевич, что это за празднество нынче?
Ломоносов, глянув на него, на секунду запустил пальцы в вихрастые волосы Клементьева и ответил:
– Праздник в честь бракосочетания наследника престола Петра с принцессой Софьей, в православии Екатериной[101]101
Екатерина II Алексеевна (1729—1796) – до приезда в Россию Софья-Августа-Фредерика принцесса Анхальт-Цербстская, после свержения с престола своего мужа Петра III в 1762 г. русская императрица.
[Закрыть]. Об этом ещё вчера высочайше объявлено на всех перекрёстках. Не слыхал?
– Нет. Промешкал.
– Ну тогда смотри и запоминай. Ибо это первый морской парад со времён Петра Великого, который их завёл и наказал проводить ежегодно. Да вот только сейчас вспомнили.
После салюта ещё гремела музыка, доносясь до академии отдалёнными аккордами, в которых сильнее всего здесь слышались удары барабана. Галера взяла ботик Петра на буксир и отвела его вверх по Неве к Александро-Невской лавре, где состоялся торжественный молебен.
А к вечеру Невский плёс снова заполнился, но уже прогулочными лодками. Большие наёмные гулянки загружались простым народом. В отдельные лодки садились кавалеры в шляпах с перьями, военные в киверах, дамы и барышни в шляпках с цветами. И, несмотря на то что ни дождя, ни солнца не было, некоторые из них раскрывали над собой новомодные зонтики. Много вышло собственных лодок, богато украшенных коврами, а иные и балдахинами.
Надутый важностью Шумахер в сопровождении Бакштейна водрузился на корме своего вельбота с командой наёмных гребцов, содержание которых выплачивалось, конечно же, из академических сумм. А на корме вельбота – синий флаг с белым квадратом посредине, который кто-то из академических угодников притащил Шумахеру из флотского экипажа. И Ломоносов, прыская в кулак, шепнул Широву, а тот с хохотом поведал остальным, что флаг сей по морскому своду означает: «Стою на мёртвом якоре». Но Шумахеру его глупость всегда была невдомёк, ему главное – выпялиться, главное, чтобы все видели: «А у нас тоже флаги!»
Дело шло к сумеркам. Ломоносов велел Клементьеву и Широву держать на привязи и никому не давать два дощаника. А сам стоял и смотрел неотрывно в сторону зимнего Царского дворца. В должный момент праздника там вспыхнет плошка с земляным маслом, сиречь нефтью, которой уже несколько лет, как питали сигнальные огни на стрелке Васильевского острова.
И вот на той стороне наконец вспыхнул и заметался огонёк. Пора. Ломоносов подошёл с факелом с одной стороны иллюминатского сооружения, Крашенинников, как лицо особо доверенное, тоже с факелом, с другой. Ломоносов крикнул:
– Поджигай! – и сунул факел под один из пакетов.
Мгновенно то же сделал и Крашенинников. Пакеты вспыхнули, зашипели, от них по горючим шнуркам огонь побежал к другим пакетам и трубкам, потом ещё далее и ещё. И вот уже всё сооружение вспыхнуло разноцветными огнями – кроваво-красными, изумрудно-зелёными, синими.
– Всё! – восторженно крикнул Ломоносов. – Виват! – И, махнув Крашенинникову рукой, бегом побежал к лодкам, Крашенинников за ним.
В лодках уже сидели Клементьев, Широв, Котельников, Харизомесос. Ломоносов прыгнул в лодку, где наготове держал вёсла Василий; Крашенинников вскочил в другую. Не садясь и разведя руки для равновесия, Ломоносов азартно крикнул: «А ну, навались!» – И сразу повернулся лицом в сторону берега, потом, всё же не удержавшись от толчков лодки, плюхнулся на банку. Разноцветные искры плясали, переливались на берегу и, отражаясь в воде, удваивали яркость и силу зрелища. Клементьев, поражённый сверканием и игрой огней, но ещё не различая деталей, с силой навалился на вёсла, отгоняя лодку всё дальше от берега.
И вдруг картина иллюминации стала чёткой и понятной. В контуре российской императорской короны, очерченной красными и жёлтыми огнями, были искусно вплетены две зелёные буквы – П и Е.
– Пётр и Екатерина! – воскликнул Иван Харизомесос, сидевший на носу.
Как бы не слыша ничего, Ломоносов безотрывно смотрел на огни, потом повернулся к Василию и Ивану и закричал:
– Красота! Эх, красота-то какая! – И, обращаясь уже к Василию, закончил с нажимом: – Смотри, что химия делает! Да она ещё и не то может! Смотри и восхищайся!
На лице Ломоносова отражался восторг, в глазах плясали огоньки фейерверка, он восхищался одновременно и делом рук своих, и химией, и красотой зрелища. Затем посмотрел опять на Ивана и негромко сказал:
– Кроме нынешнего Петра, был ещё Пётр Великий. А дочь его, императрицу, зовут, как тебе известно, Елизаветой, – и хитро подмигнул.
Зрелище иллюминации и фейерверка было одобрено.
На следующий же день Шумахер получил со специальным нарочным высочайшую благодарность и пятьсот рублей «на покрытие расходов», которые он без малейшего смущения как персональный приз положил себе в карман.
Указом императрицы президентом Академии наук был назначен только что вернувшийся из-за границы осьмнадцатилетний Кирилла Разумовский. А до сих образовательных поездок пас Кирилла волов под хутором Лемеши, что в Малороссии, и счастливым себя почитал.
И пас бы волов Кирилла до сих пор, ежели бы не чудный голос брата Алексея, громкогласного певчего в их приходской церкви, который был услышан заезжим барином. Тот барин завлёк Алексея, увёз его в Петербург, а там уже его за выдающийся голос определили в дворцовую капеллу. И опять судьба оказала Алексею благодеяние! Обратил на себя внимание царевны Елизаветы, всегда бывшей от церковного пения без ума. В одном хоре согласно певали, переглядывались, потом пел для неё отдельно, потом слюбились – оба молоды были. И чтобы грех прикрыть перед богом, тайно обвенчались. И надо же! Через немногие годы после этого бесправная царевна стала царицей Всея Руси!
Разумовские круто пошли в гору. Вся семья была вывезена в Петербург. Приехал с матерью в Петербург и Кирилла. Мать его, дородная казачиха Розумиха, и месяца в столице не выдержала.
А Кирилла остался, тёрся при высоких персонах, место своё искал. Тут с ним и подружился дальновидный асессор Теплов, который также думал, к кому бы притулиться. Вместе у них стало неплохо получаться, и мысль о президентском кресле в академии, конечно, Теплов высказал, взрастил и взлелеял.
Поначалу, заняв кресло, Кирилла заметно смущался. Часто сморкался в надушенный кружевной фуляр[102]102
Фуляр – носовой платок из шёлковой ткани полотняного переплетения, отличающейся особой лёгкостью.
[Закрыть], отводил глаза от взглядов чопорных многомудрых академиков. Но Григорий Теплов, друг надёжный, всегда был рядом, в случае чего подсказывал, что сказать и как кивнуть. Душевно поддерживал.
Потом привык Кирилла. Объездив заграницы, много повидал, многому научился. По верхам схватывал хорошо и уже немецкую и французскую речь разбирал и мог излагать бегло.
– А чего ещё надо? – успокаивал его Теплов. – Разве что немного латынь уразуметь, так ведь досконально того тебе и ни к чему. Досконально уж пусть господа академики упражняются.
Наверное, от той первородной простоты и выделил Кирилла среди академиков Михаилу Ломоносова особо. А потом вдруг решил его лекции посещать.
Лекции по основам физики и химии Ломоносов ныне читал в новом аудиториуме, который соорудили амфитеатром по древнему образцу. В том были и старания Шумахера, который весьма заботился, чтобы свою полезность для академии новому президенту выказать. Денег не пожалел, хотя и невеликую сумму, ибо работали выпрошенные им у графа Шувалова крепостные столяры. Но всё же и лес и лаки оплатил, столяров кормил. Ломоносов же удобный аудиториум громко хвалил, не стесняя себя тем, что это сделано иждивением его недруга, и Шумахеру ту работу в заслугу ставил.
Слушателей на лекции набиралось немного, человек девять-десять. Несколько обросших дылд, ежегодно присылаемых в студиозы из московской Славяно-греко-латинской академии и столь же исправно, за неспособностью к наукам, отправляемых назад. Два семинариста, разуверившихся в духовной карьере за отсутствием протекции, и, чего ранее, когда лекции читались по-латыни, вовсе не бывало, несколько молодых людей из разных чиновных семей.