Текст книги "Жажда познания. Век XVIII"
Автор книги: Александр Радищев
Соавторы: Василий Татищев,Михаил Ломоносов,Николай Советов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 44 страниц)
А потом и вовсе чудесное увидел. Вдруг из неровных брёвен, из коих было выложено ещё но заделанное окно, выскочили шипящие конические искры сияния, самого аршина достигли и почти вместе у него соединились.
Остро пах наелектризованпый воздух. Лесины в просохшем недостроенном доме зловеще потрескивали, тревожная грозовая атмосфера взвинчивала нервы. Голубые искры, время от времени бьющие в аршин, вызывали зябкую настороженность и пробуждали ощущение какой-то новой, неизведанной опасности. Плотники, ладившие двери, сначала недоумённо смотрели на действия барина, который с огненно блиставшим топором, со вздымающимися на голове волосами метался по комнате. Затем недоумение сменилось страхом, и они, сбившись в кучу, крестясь при каждом ударе грома и пятясь, покинули дом. Ломоносов, орудуя топором, вызывая искры и наблюдая особенности явления, не удерживал их. Он уже понимал, что его действия опасны, что может возникнуть пожар, а то ещё чего хуже. Потому без посторонних стало ему спокойнее, лишь одного себя смел он подвергать риску. Жалел во время грозы, что в Рудицу колбу не привёз, и потому, как только прояснилось, немедля поспешил в Петербург, дабы не упустить надвинувшейся полосы гроз.
Всё остальное произошло уже в Петербурге. В тот злосчастный день, 26 июля 1753 года, с утра погода опять нахмурилась. Потом загремело в небе низкими раскатами, накатила, нависла тёмная грозовая туча, кое-где опаляемая подсветами пока ещё далёких молний. Время шло к полудню. Ломоносов приехал из академии к обеду, но есть не хотелось, и кушания остывали. Поднёс раза два пальцы к своей громовой машине, но она почему-то не обнаруживала ни малейшей електрической силы. Сморщив губы, Михаила Васильевич подошёл к окну, выглянул. Ворчавшие вдалеке басы грома, вторя лёгкому шуму ветра, шуршанию ветвей качающихся деревьев и барабанной россыпи дождя, настраивали на грозу. Она ещё повременила, затем налетела, внезапно ударила, и оттого из аршина вдруг потекли ожидаемые искры. Больше, больше, и вдруг слегка вспыхнула колба разноцветными огнями, засветились искры зеленовато-голубыми переливами, воистину подобно маленькому сиянию. Ломоносов громко закричал, призывая жену и всех домочадцев:
– Скорее сюда, смотрите, смотрите! Разноцветное сияние! Видите?
Ему непременно хотелось иметь свидетелей появления разных цветов огня, против которых профессор Рихман с ним спорил. Домочадцы стояли разинув рты, глядя на мелькавшие огоньки, смотрели, мало что понимая. Внезапно гром грянул чрезвычайно, в то самое время, как Ломоносов поднёс руку к железу. Затрещали искры, воздух в комнате вдруг переменился и запах остро, возбуждающе. Все домочадцы испугались и побежали прочь. А жена Елизабета, мельком взглянув на сияние, верно, не столько испугалась, привыкла уже к необычному с мужем, сколь, озабоченная тем, чтобы «шти» не простыли, уже весьма настойчиво попросила идти обедать.
Ломоносов ещё немного задержался, никого не слушая и ожидая новой вспышки, но вдруг електрическая сила совсем пропала, треск прекратился, сияние исчезло. Всё замерло в совершенном молчании, гром затих, и потому стал отчётливо слышен ровный и всё нарастающий шум дождя. Вот он забарабанил по крыше, по стёклам, капли забили по подоконнику, отражёнными брызгами залетая в открытое окно.
– Ну вот, более ничего не будет, – словно сожалея о бесследно ушедшем явлении, сбросив напряжение, сказал самому себе Ломоносов и отправился обедать.
Обед не затянулся. Съели щи с кислой капустой: свежей в июле ещё нет, слишком рано. Затем подали жареную говядину с луковым соусом и в отдельном горшке вытомленную в печи пшённую кашу. Ломоносов любил есть её горячей, размазывая по ней деревянной ложкой тающее масло. Запивали всё топлёным молоком из широких кружек, в каждую из которых попадали из пузатой глиняной крынки дужки коричневой запечённой пенки.
Внезапно обед был прерван. Дверь рывком отворилась, и в ней появился человек Рихмана. В растрёпанной мокрой одежде, с раскрытыми широко глазами, он, запыхавшись, встал в проёме. Лицо его было испуганно, рот стремился что-то сказать, но ничего слышно не было. Ломоносов повернулся к нему; мелькнула мысль: «Уж не побил ли его кто по дороге?» Ни о чём другом, плохом, более и не подумал, как вдруг человек, еле шевеля губами, выговорил страшное:
– Профессора громом зашибло!
Вскочил Михайла Васильевич, лицом побелел. Закричала, запричитала Елизабета, а кухарка, нёсшая посуду, выпустила её, и грохот падения той посуды слился с воплями испуга остатних домочадцев.
– Ка-ак зашибло? – только и смог спросить Ломоносов, но, более ничего не выпытывая, закричал человеку: – Сейчас. Сейчас бегу! – Схватил кафтан и стал натягивать его, не попадая в рукава.
Рихман лежал на полу, кругом стояло много народу, слышался плач его жены и детей. И у Ломоносова в душе возник ужас, когда он вспомнил, как сидел с ним, живым, в Конференции и рассуждал о будущем публичном Акте. Промелькнула в голове мысль о минувшей близости и его, Ломоносова, смерти, и на него было наставлено остриё молнии, но тут же мысль эта была им отброшена. Зачем о том думать, он-то как раз жив, а мёртв Рихман! Плач жены Рихмана, его детей и всего дому оказались столь чувствительными, память о бывшем с Рихманом согласии и дружбе столь велика, что сразу же вытеснили из головы мысли о собственной персоне.
Быстро, не теряя ни секунды, Ломоносов склонился над Рихманом и начал сводить и разводить ему руки, стараясь движение крови в нём восстановить, ибо тот был ещё тёпл. Увидев это, кто-то из собравшихся разул Рихмана и стал растирать ноги. Но вскоре поняли, что всё сие было уже тщетно, ибо голова Рихмана повреждена, и недвижность его не оставляла более надежды.
Рихман мёртв, и то была непреложность! Но как ни горька была мысль о случившемся, всё же в голове оставалась, не покидала Ломоносова мысль не только о смерти друга, но и о самом явлении, о его причине и всех тому сопутствующих подробностях. И ту мысль он не гнал, потому как понимал: не чёрствость это и не бездушие, а просто вторая натура учёного. С той любознательностью всю жизнь прожил, с нею и умрёт. Потому огляделся и попытался составить картину того, что произошло. Удар молнии от линейки с привешенной к ней нитью пришёлся Рихману в голову. Виделось, как Рихман неосторожно склонился к линейке, тёмно-вишнёвое пятно на лбу указывало место удара. Вышла громовая електрическая сила у Рихмана через ноги в доски: нога и пальцы сини, и башмак разодран, хотя и не прожжён.
Академический мастер Иван Соколов[148]148
Соколов Иван Алексеевич (1717—1757) – один из лучших русских гравёров, главный мастер «градыровального департамента» Академии наук, профессиональную подготовку получил в художественных классах академии.
[Закрыть], помогавший Рихману и бывший тут же, рассказывал, что Рихман стоял не ближе чем за фут от прута. И тут из этого прута без всякого прикосновения вышел синеватый огненный клуб с кулак величиною и поразил Рихмана, который упал, не издав и малого голосу. И в самый тот момент последовал такой удар, будто бы из небольшой пушки выпалено было.
Соколов тёр бледные щёки, суетливо повторяя одинаковые движения, по многу раз разглаживая на себе одежду, часто сморкался и, будто чувствуя себя виноватым, опять рассказывал, перебирая всё, что запомнилось ему в ту страшную минуту:
– Сам я напугался безмерно. И от испуга упал на пол. Упал и чувствую, в спине уколы, лёгкие такие, будто щёткой сапожной меня кто постукивает. А сколько всё длилось – не могу сказать. Как встал – вижу, профессор не жив лежит. Тут уж я кричать начал.
На полу валялись куски проволоки, которая ко всему послужила причиной; концы проволоки были оплавлены, в линейке была большая раковина. Ломоносов проследил глазами весь путь громового удара и ещё более уверился, что електрическую силу можно отводить, а также в том, каковую осторожность отныне надо проявлять при работе с громовой машиной.
Потом подошёл к жене Рихмана, склонил голову её себе на грудь и поцеловал в волосы. Жалел и утешал её, а про себя думал, что умер Рихман прекрасною смертию, исполняя по своей профессии должность. Умер, исследуя новое, неизведанное, и то неизведанное, выглянув ужасным своим ликом, поразило смельчака, рискнувшего невероятную силу нового познавать и описывать.
А потом стало налипать кругом смутное. Выйдя из дома, увидел Ломоносов толпу людей, стоявших у дома, негромко переговаривавшихся и часто крестившихся. Слова их были дики, невежественны:
– К богу потянулся, чернокнижник. А бог его поразил!
– Одному всевышнему дано править молниями в небе. А убитый туда же сунулся. Вот и получил!
– Дедушка, вон дяденька молвил, что это Илья Пророк убиение сотворил. Как это он сделал? – спросил мальчик седобородого мужика в поддёвке и сапогах, скорее всего состоящего в приказчиках, а может, и купца.
– То есть тайна великая, – отвечал мужик. – Но ведают святые отцы, что по небу Илья Пророк в огненной колеснице ездит и ею-то гром и производит.
Мальчик круглыми испуганными глазами глядел на деда и понимающе кивал.
– А убитый, не к ночи будь помянут, с нечистой силой якшался. Вот Илья и пустил свою стрелу в него.
– Ой, страшно-то как! – поёжился мальчик.
– Воистину страшно! Но ты молись, и тебя не тронет напасть сия. – Потом, перехватив возмущённый и гневный взгляд слышавшего его слова Ломоносова, мужик торопливо взял внука за руку и со словами: «Пойдём-ко, пойдём от греха подальше» – поспешно увёл его за собой.
В академии тот громовой удар тоже вызвал отзвук недобрый. Вместо учёных разъяснений Шумахер со своими клиентами и единомышленниками занялся шепотанием по углам, наговорами и науськиванием. Выдумывали, лгали, стращали, и простой народ, и вельмож возбуждая. Дородного Нащокина разбередили, а тот далее уже по собственному невежеству метал в Сенате громы и молнии не хуже Ильи Пророка, стремясь громовые машины оговорить и запретить. Другой могущественный вельможа, Воронцов-старший[149]149
...Воронцов-старший... – Воронцов Роман Илларионович (1707—17$3), сенатор, ярый защитник дворянских привилегий, прославился необузданным лихоимством, за что получил прозвище «Роман – большой карман», отец Е. Р. Дашковой, будущего президента Российской Академии наук.
[Закрыть], возмущался также, дерзкие испытания природы сурово осуждая.
Разумовский по своей высокой должности президента обязан был решить, как отозваться на печальное явление небесных сил непосредственно в адрес академии, но Шумахер нашёптывал Теплову, чтобы торжественный Акт, посвящённый електричеству, по сему случаю отменить, и президент проявлял нерешительность. Уже понял Шумахер, что неудачи не прижимают Ломоносова к земле, не лишают работоспособности, а, наоборот, вздымают, пробуждают в нём новые силы. Потому искал чем если и не свалить, то хотя бы подбить.
Много проработав летом, Ломоносов подал к Акту который уже по счёту в своей жизни новый специмён: «Слово о явлениях воздушных, от Електрической силы происходящих». А Шумахер того научного выхода Ломоносова, конечно же, как всегда, не желал, противными действиями добиваясь его принижения. Потому и норовил ударить по ногам, чтобы труднее было подняться.
«Отменят или не отменят Акт? – волновался Ломоносов. – Неужели невежество и злоба победят?» Поначалу Шумахер пересилил. Что там он Теплову шептал, что Теплов говорил Разумовскому – угадать Ломоносов не мог, но в августе пришла резолюция президента: «...с представлением Канцелярии согласиться», из чего следовало, что «Актус» будет отложен.
Снова началась околонаучная возня и хлопоты о восстановлении Акта. Да тут ещё одна подлость Шумахера выявляться начала. Вдова Рихмана оставалась с малыми детьми безо всяких средств к существованию. Канцелярия академии отказала ей в выплате не только вспомогающих сумм, но даже того жалованья, которое Рихман уже заработал, будучи жив. Михаила Васильевич, оставив остальные дела, бросился на её защиту. Но что он может сделать? С Шумахером спорить бесполезно; пряча лисьи глаза, от правды уклоняясь, тот без малой совести показывает на чёрное и говорит – белое. Лишь одно оставалось – взывать к милосердию покровителей наук. Пишет письмо к младшему Воронцову, графу Михаилу Илларионовичу, объясняет, как обошлись со вдовою, призывает к милости, «...которую все прежде её бывшие профессорские вдовы имели, получая за целый год мужей своих жалование... А у Рихмановой и за тот день жалование вычтено, в который он скончался...». Писал сие Ломоносов, и о вдове сокрушаясь, и о том, как подлость Шумахера границ не знает. Мстит всякому, кто с ним, Ломоносовым, близок, даже немцу, ежели он не интересами своего синедриона живёт, а истинную пользу науки соблюдает.
Тут же написал письмо и Шувалову с изложением случившегося и с просьбой не оставлять вдову: «...того ради, Ваше Превосходительство, как истинный наук любитель и покровитель, будьте им милостивый помощник, чтобы бедная вдова лутчего профессора до смерти своей пропитание имела...»
А по поводу Акта поставил Михаила Васильевич спор в Конференции. Там для начала выдвинули «сумнительства». И положили, чтобы с вопросом ознакомился и «сумнительетва» связно изложил академик Августин Гриш, или, как его именовали на русский манер, – Гришов[150]150
Гришов Августин-Нафанаил (1726—1760) – профессор астрономии, конференц-секретарь Академии наук 1751—1754 гг.
[Закрыть]. А Ломоносов должен был те «сумнительства» опровергнуть.
Ну что же, это уже дело. Истина иногда рождается и в спорах. Не перечил тому Михайла Васильевич, лишь противу проволочек возражая и настойчиво добиваясь, чтобы Акт не отменяли. На том и схлестнулись: Ломоносов, с одной стороны, публичного научного спора добивается, Шумахер, с другой – тихой сапой работает, дабы всё приватно похоронить.
Схлестнулись, но как пересилить? Спор в Конференции неравен – большинство там не у россиян, у немцев. Как захотят, так и проголосуют. Оттого снова пишет Ломоносов Шувалову о «коварных происках» Шумахера с целью задержать его речь. И без обиняков указал на Шумахера, что «...он всегда был высоких наук, а следовательно, и мой ненавистник... коварный, злохитростный приводчик в несогласие...».
– Вот ведь как, – громко говорил Ломоносов в перерыве Конференции немногим россиянам, там заседавшим, Попову, Крашенинникову, Котельникову. – Не хотят немцы публичных обсуждений. Боятся, что ли, своё невежество открыть? Воду в ступе молотить желают на заседаниях, а не науку двигать? А потом в Европе скажут о нас – чего у них там за наука? Нет там у них ничего! – Ломоносов говорил громко, никого не стесняясь, а чужеземцы зло пялились на него и осуждающе указывали, будто он делал что-то неприличное, чего в обществе делать нельзя.
И всё же победили доводы Ломоносова, ибо он добивался истины. Но не голосованием победили, а разумом власти. Из Москвы нарочным прислали новый ордер[151]151
Ордер – письменный приказ.
[Закрыть] президента, где повелевалось публичную ассамблею собрать, «...дабы господин Ломоносов с новыми своими изобретениями между учёными людьми в Эвропе не упоздал». Таки «Слово» было произнесено, при большом стечении публики в оную ассамблею. И было оно действительно новым в зарождающемся учении об електричестве.
Речь предварительно была напечатана и в разные иностранные академии разослана, и за этим Ломоносов сам проследил – так положено, пусть так и будет сделано. И речь его не была оставлена без внимания. Её вычитывали, обсуждали, строили на базе её новые гипотезы. Наиболее светлые умы Европы под впечатлением той речи долгое время пребывали и рекомендовали «Слово о явлениях воздушных, от Електрической силы происходящих» изучать, как наиболее откровенное описание трудно постигаемых тайн природы. Могучий умом Эйлер писал: «То, что остроумнейший Ломоносов предложил относительно течения этой тонкой материи в облаках, должно принести величайшую помощь тем, кто хочет приложить свои силы для выяснения этого вопроса».
Но сколько сил человеческих надо было затратить, чтобы понятие о тех електрических силах сначала добыть, а потом громко и публично о них сказать! Великие надо было иметь силы, и Ломоносов, себя не щадя, приложил их к созданию основания грандиозного здания науки о електричестве.
Петербургский парадиз блистал и взвивался празднествами и подпорными фейерверками, вовлекая в свою суетливую орбиту всё высшее общество и к ним примыкающих, лишь когда двор находился в столице. Но почти весь год Елизавета пребывала в Москве; исконная столица своей солидной основательностью и неподвижной древностью тянула к себе стареющую императрицу. В эти поры Петербург пустел. Он словно каменел в геометрической красоте своих первозданных линий, и тогда праздная суета двора в нём казалась красивой, но лёгкой и бесследно опадающей пеной шипящего вина в и без того прекрасном хрустальном бокале.
В такое время хорошо работалось, не отвлекали на фейерверки, не требовали од, не приглашали на журфиксы, в кои и идти не хотелось, и отказываться невозможно. Но всё же повеления двора время от времени и из Москвы до академии доходили. Так, в том же 1753 году получил Михайла Васильевич сообщение от Шувалова[152]152
...сообщение от Шувалова... – Мнение о том, что «Древняя Российская история» написана Ломоносовым по заказу правительства, устарело, так как работу над ней он самостоятельно начал ещё в 1751 г., о чем сообщил Шувалову. Полученное от императрицы предложение являлось лишь выражением поддержки инициативы учёного.
[Закрыть] о том, что Елизавета Петровна «охотно желала бы видеть Российскую историю, написанную его, Ломоносова, штилем». В противовес иным дворцовым поручениям это было лестным и почётным. Но время, время! Где его взять?
Огляделся вокруг Ломоносов и прикинул: чего он только не делает! По своей профессии и должности опыты ставит новые – раз. Говорит публичные речи и диссертации – два. Вне оной сочиняет разные стихи и проекты к торжественным изъявлениям радости – три. Составляет правила к красноречию на своём языке – четыре. Мозаичные картины строит – пять. Да всего не перечесть. И вот историю своего отечества он должен на срок поставить. «Можно ли от себя большего требовать?» – думал Ломоносов, получив это предложение.
Но отказаться и отклонить – и мысли не допустил. «Столь великая держава, а должно написанной истории дотоле ещё не имеет. Один Василий Татищев[153]153
Татищев Василий Никитич (1686—1750) – историк, крупный государственный деятель. Один из «птенцов гнезда Петрова». «Отец» русской истории.
[Закрыть] замахнулся, много потрудился, но не во всё вник. Не во все». Теми мыслями сам себя подбадривал Ломоносов к началу сего труднейшего предприятия.
Конечно, Миллер како историк, не говоря уже о Шумахере, был против. Кто-то заметил, что деяния древних греков и римлян описаны полно, российским же с ними пока не равняться. Даже Теплов на заседании Конференции не удержался. Криво усмехаясь, уколол:
– Ишь, говорят, Нестор-летописец у нас объявился. – И довольно принял рой подобострастных улыбок и одобрительно-ядовитых смешков сидевших кругом угодников.
Укол тот Ломоносов мимо ушей пропустил, не на всё же взрываться. Но ещё раз отметил себе, что не внял его увещеваниям Теплов и прежнюю свою линию гнёт – на любого наступить ногой, лишь бы вверх самому продвинуться. Спокойно ответил:
– Всяк, кто увидит в российских преданиях равные дела героев, греческим и римским подобных, унижать нас перед оными причины иметь не будет. – На секунду остановился и, глядя на Теплова, договорил: – Но вину осознать должны мы, что своих героев в полной славе ещё не предали вечности, каково то сделали греческие и латинские писатели.
И своё назначение в написании Российской истории видел – отдать должное великому народу, предать дела его вечности. «Да есть ли ещё такой народ, каковой бы в труднейших исторических условиях не токмо не расточился, но и на высочайшую степень величества, могущества и славы достигнул?» Чем более Михайла Васильевич вдавался в историю, тем более восхищался исторической судьбой России. А восхитившись, писал для будущего, чтобы не забывалось: «Извне Угры, Печенеги, Половцы, Татарские орды, Поляки, Шведы, Турки; изнутри домашние несогласия не могли так утомить Россию, чтобы сил своих не возобновила». Какие бы исторические тяготы ни выпадали на долю Руси, что бы она ни пережила, «...каждому несчастью последовало благополучие большее прежнего, каждому упадку – высшее восстановление».
Писал таково Ломоносов и утверждался в своём прежнем восхищении перед исторической ролью, выпавшей России, её победному пути через века, её могучему, неумирающему гению, проявляющемуся в сообществе народов российских, создавших столь живое, могущественное государство. И как всегда, личины ложной скромности не надевал: «Велико есть дело смертными и преходящими трудами дать бессмертие множеству народа, соблюсти похвальных дел должную славу...»
Просил Крашенинникова, мужа вполне уже учёного, имя приобретшего описанием земли Камчатской, прочитывать написанное и свои замечания делать. Говорил ему при этом:
– Смотри, как память европейская и воздаяния их несоразмерны совершенным делам. Вон венецианские гондольеры но всей Европе знамениты. А что сделали – поют сладкогласно, да и всё! Российские же мужики Европу от нашествия орды кровью своей, телами своими заслонили – и что? Кто в Европе им за то благодарен и память о том хранит?
Не скрывая огорчения, призывал работою своей ту несоразмерность исправлять:
– Скажем верное слово, потомки нам того не забудут. Сам же я готов великое терпение иметь, когда бы что путное родилось.
Крашенинников не отказывался, но, смущаясь, отвечал:
– Боюсь, не судья вам я в том предприятии, Михайло Васильевич. Всего лишь Камчатку осилил, а тут вся Россия, да от истоков!
– Ну и что, Степан? Камчатка – часть России, а ты часть её народа. От кого ждать России должного описания? От них, что ли? – Ломоносов ткнул пальцем в сторону зала Конференции, имея в виду заседавших там высокоучёных мужей. – Так они только о собственном животе пекутся, а на Россию им плевать! Потому думай не думай, а правды ждать не от кого, самим себя понукать надо. Но мы дело делать умеем и его сделаем.
Спросил бы потом себя, как уже со введением и первою главою истории справился: «Когда написал, ведь столько дел было?» Сразу бы и не ответил. А верно, суть была в том, что работал Михайла Васильевич над всем сразу. Но не одновременно, а полосами. Как в природе погода идёт: всё в году есть – и холод, и жара, и вёдро, и дождь. Так и он, то полосой строительства жил, то електричество разрабатывал, то мозаику делал увлечённо и лишь о ней неделями думал. А бросившись мыслию в бездонную пучину истории, ничего другого не видел. То в Киевской Руси жил, с княгиней Ольгой мысленно беседовал, то на половцев шёл с дружиной Игоревой, то мертво стоял на поле Куликовом. Обо всём том писал, будто сам всё видел, хотя видел всё то лишь через древние документы, летописи, сказания, которые находил и изучал. И фраза Ломоносова-поэта:
Открой мне бывшие, о древность, времена...–
чеканилась им в граните твёрдо установленных фактов и действительных исторических событий.
В один из наездов к Ломоносову Иван Шувалов, сиятельно оглядев его, спросил значительным тоном:
– Помнишь работу с гаубицами, Михайло Васильевич? – Увидев согласный кивок, одобрительно произнёс: – Весьма полезна оказалась помощь твоя военному ведомству. Весьма!
«Ещё бы не помнить такую работу!» – подумал Ломоносов и заинтересованно спросил:
– Так что? Приняли те гаубицы к вооружению?
– Две дюжины уже отлили, нарядили в войска и твои таблицы приложили. Да вот беда: офицеров артиллерийских не хватает, чтобы всем этим грамотно пользоваться и хорошо стрелять.
Всё вспомнил Ломоносов о той работе. Брат Ивана Шувалова Пётр Шувалов над теми пушками считался шефом, потому и прозвали их, с лёгких на лесть языков его приспешников, «шуваловскими гаубицами». А началось всё с того, что Главная Канцелярия Артиллерии обратилась к Ломоносову с просьбой помочь в исчислении траекторий полёта ядер невиданных ранее пушек. Тупорылые, короткие, они, как сидящие на берегу лягушки, смотрели мордами вверх. Ядро выплёвывали высоко, и оно, пролетев крутой дугой, уже сверху шлёпалось на неприятеля, поражая его даже за укрытием. Вот Канцелярия Артиллерии и спрашивала Ломоносова, как наиболее точно вычислять и устанавливать угол выстрела, дабы в нужное место попасть. Ведь по старинке, целя прямо в неприятеля, наводить такие пушки нельзя.
Ломоносов охотно за то дело взялся. Его это была наука, понятна ему, да к тому же и патриотические чувства в нём всегда говорили громко. А усилить пушки российской армии – это ли не достойное приложение сил патриота! Но, взявшись, потребовал соблюдения тайны и того, чтобы своей собственной Академической Канцелярии о сих делах не докладывать. Лукавым чужестранцам не доверял, знал, что те предадут военные секреты сразу же и с радостью.
К сей работе привлёк Ивана Харизомесоса. Ему, в расчётах движения небесных светил поднаторевшему, было ясно, с какого конца за те вычисления браться. Но только, как взяться, ясно, а каков ответ будет – конечно же, не знал. И поначалу они с Михайлой Васильевичем многие трудности встретили. Как определить начальную скорость, и как она связана с величиной порохового заряда? Как рассчитать уменьшение скорости из-за трения ядра о воздух? Как учитывать снос ядра ветром? Да мало ли вопросов было – так ещё до того никто не стрелял.
Иван стал было задавать эти и тому подобные вопросы Михайло Васильевичу, но тот рвение его сразу окоротил и выставил резоны:
– Ну нет! Чего это ты меня обо всём пытаешь? Я тебя учил, труд затратил. А уж теперь ты, будь любезен, сам потрудись, сам главное определяй. А уж я с удовольствием результаты вместе с тобой готов обсудить и обдумать.
Всё было верно. Задача понятна, знания есть – надо проявлять самостоятельность. Всё понял Иван и в те вычисления погрузился с головой, по-ломоносовски. Обобщённое уравнение траектории составил быстро, но вот начальные и граничные условия для него каковы? Как их определить?
Сперва шарики чугунные, специально отлитые, швырял маленькой баллистой. Делал експеримент, определял по нему начальные скорости и углы выброса. А потом по уравнению пытался рассчитать расстояние, которое пролетит шарик. Поначалу не высказывался по этому поводу Ломоносов, но те забавы недолго терпел и, как-то подойдя, начал подсмеиваться:
– Ты что, в Древнем Риме живёшь, что баллистой играешь столь долго? Давай-ка сами маленькую гаубицу отольём. С нею и продолжишь работу, чтобы всё было как в натуре. А со временем и настоящую пушку запросим в Артиллерийском Департаменте.
Игрушечную гаубицу, такую, что без натуги под мышкой унести можно было, отлили здесь же, в лаборатории, и к ней ядра соответственные. Иван запасся порохом и уехал к Ломоносову в Рудицу. Там с крестьянскими мальчишками такую стрельбу открыл, что все деревенские галки за версту то место облетали.
При выстреле у пушки вспухали чёрные вонючие клубы порохового дыма, гаубичка отскакивала назад и опрокидывалась вместе с деревянным лафетиком. «Лафет легковат», – сразу отметил себе Иван. Дабы точно знать, куда ядро шлёпается, вскопали кусок земли, землю ту разгладили и разбили на пронумерованные квадраты, расстояние до которых было точно вымерено. Каждый выстрел сопровождался восторженными воплями мальчишек – все гурьбой бежали к межевым дорожкам и затем от них по квадратам – искать ядро. Снова разглаживали землю и опять стреляли. Игра была весела и интересна.
Зато тот натурный експеримент позволил на маленькой гаубице выявить все особенности составления достоверных таблиц углов вылета снаряда и связи их с расстоянием до цели и величиною заряда. И хоть стреляла игрушка всего на сотню-полторы шагов, но препятствий к распространению полученных результатов на большие пушки не было.
Ломоносов, наезжая в Рудицу, тоже стрелял и тоже с восторгом бегал к ядру, наперегонки с мальчишками. Потом, когда все осмыслили и черновые таблицы составили, Ломоносов сказал, что дело получается и можно переходить к стрельбе из настоящих пушек. О том сообщил Шувалову и в Главную Артиллерийскую Канцелярию.
В артиллерийский полигон под Гатчину Харизомесос уехал уже один на целых два месяца. Снял квартиру на мызе местного крестьянина, отставного капрала, женатого на беловолосой чухонке Жили те в крытом щепой доме, промышляли огородом и молоком от двух коров, Весь продукт сбывали офицерам гарнизона, стоявшего в Гатчине. В самом же поместье доживала последние дни престарелая сестра царя Петра – Наталия Алексеевна, которая и владела поместьем до самой смерти.
Ротою Нарвского полка, при которой состоял артиллерийский отряд, данный Ивану в полное распоряжение для производства стрельб, командовал поручик Фёдор Измайлов. Был он молод, любознателен, но, по мнению Ивана, совершенно невежествен: кроме фрунту, кавалерийского бою и чуть-чуть грамоте, ничему не учился. И потому смотрел Измайлов на манипуляции Харизомесоса с любопытством и недоверием. В синем мундире с эполетами, шпагой на перевязи и высоких сапогах, красивый, весёлый, заносчивый. Бывало, с интересом внимал объяснениям Ивана, а бывало, и орал на него, как на нижнего чина.
Иван, когда его слушали со вниманием, загорался, объяснял с охотой и понятно. А как-то начал на него Измайлов по-пустому орать, послушал его Иван, послушал да и сказал ему по-ломоносовски:
– А ведь ты, поручик Измайлов, дурак!
Измайлов даже глаза выпучил от такой дерзости, едва ли не за шпагу схватился, но, видя на лице Ивана не злость, а сожалеющую улыбку, не нашёл ничего иного, как спросить:
– Это почему же я дурак?
– А вот почему. Кто такой дурак? Дурак – это тот, кто ничего по своему делу не смыслит, не умеет и обучаться не хочет.
– Так что же, – опешил Измайлов, отложив свой крик, но лишь стремясь осмыслить поставленную дилемму – дурак он или не дурак? – Так что же, я, по-твоему, ничего таки не умею?
– По своей артиллерийской должности пока ничего, – спокойно и по-прежнему дружелюбно ответил Иван. – Вот подумай. Положим, неприятель засел на позиции да за валами. – Иван, протянув руку, показал, где мог бы засесть воображаемый неприятель. – Тебе его выбить надо. Так что, вскочишь на коня и помчишься на него с саблей?
– И с саблей не струшу, и в штыки не оробею, – гордо ответил Измайлов.
– Не оробеешь, верю. Да только неприятель тебя прежде из-за укрытия укокошит. А с тобою и твоих солдатиков. И грех за то на тебя падёт! Так не лучше ли, прежде чем шашками махать, умом пошевелить и вот с этими пушками неприятеля выбить. А уж потом скакать на позицию!
– Оно, может, и так, – примирительно согласился Измайлов.
– Ну а раз так, то учись стрелять. Потом и солдат своих научишь.
И Харизомесос взялся за Измайлова. Объяснял ему, как стреляет пушка, как летит ядро, чем прямая наводка отличается от навесной. Пришлось и математику затронуть и объяснять.
– Вот смотри, – учил он, объясняя, как пользоваться таблицами, как наводить, как исчислять траекторию. – Видишь, сколь сильно гаубица от простых пушек отличается. Ядро сверху бьёт! А ежели по массе вражьей пехоты или кавалерии не ядром, а картечью ударить, каково противнику придётся? Картечь-то сверху сыплет, чем от неё закроешься?
Фёдор слушал, потихоньку просвещался, а потом в пользе артиллерийской науки совершенно уверился. А когда время пришло Ивану покидать полк, поручик Измайлов, нарушив все регламенты, пригласил Ивана к себе на квартиру, соорудил стол, выставил вино и не скрывал своего сожаления о разлуке.