Текст книги "Жажда познания. Век XVIII"
Автор книги: Александр Радищев
Соавторы: Василий Татищев,Михаил Ломоносов,Николай Советов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 44 страниц)
В это время, 1793—1796, Московский университет, ещё до пятидесятилетия своей жизни, был уже в славе, и справедливо; но и некоторые недостатки его не укрывались. По себе сужу, а чай не согрешил бы, сказав то же и о сотоварищах: между тем, как я, приготовляя себя ко всему, порядочно ни к чему себя не подготовил; изучал историю греков, римлян, других народов, их законы, религию, нравы, внутренние учреждения, междоусобные несогласия, раздоры, войны, увлекался рассказом, как и от чего эти колоссы и потрясались и падали; восхищался Виргилием, Горацием, Тацитом, переходил от одного к другому возрасту мудрования ума человеческого, скитался таким образом, может быть и не совсем тщетно, всё же за рубежом, в чужих краях; с родным отечественным краем, и не только с русскою историею, но с русскою землёю, с русскими реками и морями был я знаком так мало, поверхностно, что если бы велели нам тогда описать битву русских с татарами на Куликовом поле, я охотнее согласился бы описать Пуническия войны[539]539
Пунические войны – войны между Древним Римом и Карфагеном в III—II вв. до н. э.
[Закрыть]. Кафедра русской истории тогда ожидала ещё профессора. Но русскому законодательству мы были на руках г. Горюшкина[540]540
Горюшкин Захар Аникеевич (1748—1821) – профессор-правовед Московского университета.
[Закрыть], славившагося тогда в Москве всеобъемлющим законоведением, разумом в сочинении прошений и практическим знанием применять закон к данному случаю. Под руководством его можно было выучиться писать прошения на высочайшее имя по изданной форме и по пунктам. Если дозволено назвать это недостатками, то нельзя не принять в уважение, что тогда не было ещё ни «Русской истории» Карамзина, ни «Полного собрания», ни «Свода законов»[541]541
Карамзин Николай Михайлович (1766—1826) – историк, писатель, публицист; его главный труд – 12-томная «История государства Российского» – вышел в 1818—1829 гг.
Полное собрание законов Российской империи – издано в 1830 г., а Свод законов Российской империи – в 1832 г.
[Закрыть], ни лицеев, ни училища правоведения.
ЧИСТОСЕРДЕЧНОЕ ПРИЗНАНИЕ В ДЕЛАХ МОИХ
И ПОМЫШЛЕНИЯХ[542]542
Печатается с сокращениями по кн.: Фонвизин Д. И. Собрание сочинений. М. – Л., Изд-во худож. лит-ры, 1959, т. 2, с. 81—101.
[Закрыть]
Беззакония моя аз познах
и греха моего не покрых.
Славный французский писатель Жан-Жак Руссо[543]543
Руссо Жан-Жак (1712—1778) – великий французский философ-просветитель.
[Закрыть] издал в свет «Признания», в коих открывает он все дела и помышления свои от самого младенчества, – словом, написал свою исповедь и думает, что сей книги его как не было примера, так не будет и подражателей.
Я хочу, говорит Руссо, показать человека во всей истине природы, изобразив одного себя. Вот какой подвиг имел Руссо в своих признаниях.
Но я, приближаясь к пятидесяти летам жизни моей, прешед, следственно, половину жизненного поприща и одержим будучи трудною болезнию, нахожу, что едва ли остаётся мне время на покаяние, и для того да не будет в признаниях моих никакого другого подвига, кроме раскаяния христианского: чистосердечно открою тайны сердца моего и беззакония моя аз возвещу. Нет намерения моего ни оправдывать себя, ниже лукавыми словами прикрывать развращение своё: господи! не уклони сердца моего в словеси лукавствия и сохрани во мне любовь к истине, юже вселил ecu в душу мою.
Но как апостол глаголет: исповедуйте убо друг другу согрешения, разумеется ваши, а не чужие, то я почитаю за долг не открывать имени тех, кои были орудием греха и порока моего, ниже имён тех, кои приводили меня в развращение; напротив того, со слезами благодарности воспомяну имена тех, кои мне благодетельствовали, кои сохранили ко мне долговременное дружество, кои имели в болезнь мою обо мне сострадание и кои, наконец, наставлением и советом своим совращали меня с пути грешника и ставили на путь праведен.
Не утаивая ничего из содеянного мною зла, скажу без прибавки и всё то, что сделал я, следуя гласу совести. И если между множеством согрешении случилось мне в жизни сотворить нечто благое, то признаю и исповедую, что сие не от меня происходило, но от самого бога, вся благая нам дарующего: тому единому восписую благие дела мои, ему единому за них благодарю и его молю, да мя в сём благом утвердит до конца жизни.
Сие испытание моей совести разделю я на четыре книги. Первая содержать будет моё младенчество, вторая юношество, третья совершенный возраст и четвёртая приближающуюся старость.
Прежде нежели начну я моё повествование, необходимо надобно описать свойства тех моих ближних, к коим я в течение жизни моей имел более отношения. Да не причтётся мне в пристрастие, ежели я, говоря правду, скажу нечто похвальное о ближних моих, ибо я в справедливости моей ссылаюсь на тех, кои их знали.
Отец мой был человек большого здравого рассудка, но не имел случая, по тогдашнему образу воспитания, просветить себя учением. По крайней мере читал он все русские книги, из коих любил отменно древнюю и римскую историю, мнения Цицероновы и прочие хорошие переводы нравоучительных книг. Он был человек добродетельный и истинный христианин, любил правду и так не терпел лжи, что всегда краснел, когда кто лгать при нём не устыжался. В передних тогдашних знатных вельмож никто его не видывал, но он не пропускал ни одного праздника, чтоб не быть с почтением у своих начальников. Ненавидел лихоимства и, быв в таких местах, где люди наживаются, никаких никогда подарков не принимал. «Государь мой! – говаривал он приносителю. – Сахарная голова не есть резон для обвинения вашего соперника: извольте её отнести назад, а принесите законное доказательство вашего права». После сего более уже не разговаривал с приносителем.
Отец мой жил с лишком восемьдесят лет. Причиною сему было воздержное христианское житие. Он горячих напитков не пил, пищу употреблял здоровую, но не объедался. Был женат дважды и во время супружества своего никакой другой женщины, кроме жён своих, не знал. За картами ни одной ночи не просиживал, и, словом, никакой страсти, возмущающей человеческое спокойствие, он не чувствовал. О, если бы дети его были ему подобны в тех качествах, кои составляли главные души его свойства и кои в нынешнем обращении света едва ли сохранить можно!
Отец мой был характера весьма вспыльчивого, но не злопамятного; с людьми своими обходился с кротостию, но, невзирая на сие, в доме нашем дурных людей не было. Сие доказывает, что побои не есть средство к исправлению люден. Невзирая на свою вспыльчивость, я не слыхал, чтоб он с кем-нибудь поссорился; а вызов на дуэль считал он делом противу совести. «Мы живём под законами, – говаривал он, – и стыдно, имея таковых священных защитников, каковы законы, разбираться самим на кулаках. Ибо шпаги и кулаки суть одно. И вызов на дуэль есть не что иное, как действие буйственной молодости». Наконец, должен я сказать к чести отца моего, что он, имея не более пятисот душ, живучи в обществе с хорошими дворянами, воспитывая восьмерых детей, умел жить и умереть без долга. Сие искусство в нынешнем обращении света едва ли кому известно. По крайней мере нам, детям его, кажется непостижимо. Но ничто не доказывает так великодушного чувствования отца моего, как поступок его с родным братом его. Сей последний вошёл в долги, по состоянию своему неоплатные. Не было уже никакой надежды к извлечению его из погибели. Отец мой был тогда в цветущей своей юности. Одна вдова, старуха близ семидесяти лет, влюбилася в него и обещала, ежели на ней женится, искупить имением своим брата его. Отец мой, но единому подвигу братской любви, не поколебался жертвовать ему собою: женился на той старухе, будучи сам осьмнадцати лет. Она жила с ним ещё двенадцать лет. И отец мой старался об успокоении её старости, как должно христианину. Надлежит признаться, что в наш век не встречаются уже такие примеры братолюбия, чтоб молодой человек пожертвовал собою, как отец мой, благосостоянию своего брата. Вторая супруга отца моего, а моя мать, имела разум тонкий и душевными очами видела далеко. Сердце её было сострадательно и никакой злобы в себе не вмещало: жена была добродетельная, мать чадолюбивая, хозяйка благоразумная и госпожа великодушная. Можно сказать, что дом моих родителей был тот, от которого за добродетели их благодать божия никогда не отнималась. В сём доме проведено было моё младенчество, которого подробности в следующей книге читатель найдёт.
Господи! даждь ми помысл
исповедания грехов моих.
Не естественно человеку помнить первое своё младенчество. Я никак не знаю себя до шести лет возраста. Но без сомнения имел и я в себе то зло, которое у других младенцев видать случается, то есть: злобу, нетерпение, любостяжание и притворство, – словом, начатки почти всех пороков, кои уже окореняются и возрастают от воспитания и от примеров. Не знаю, для чего отнимали меня от кормилицы уже поздно. На третьем году случилось со мною сие лишение, которое, как сказывал мне сам отец мой, переносил я с ужасным нетерпением и тоскою. Однажды он, подошед ко мне, спросил меня: «Грустно тебе, друг мой?» – «А так-то грустно, батюшка, – отвечал я ему, затрепетав от злобы, – что я и тебя и себя теперь же вдавил бы в землю». Сие сильное выражение скорби показывало уже, что я чувствовал сильнее обыкновенного младенца. В четыре года начали учить меня грамоте, так что я не помню себя безграмотного.
Теперь пришло мне на мысль обстоятельство, случившееся во время моего младенчества, о котором я никогда никому не сказывал и которое здесь упомяну для того, что можно из него вывести некоторое правило, полезное для детского воспитания. Родителей моих нередко посещала родная сестра отца моего, женщина кроткая, и нас, племянников своих, любила искренно. Она часто езжала в дом одного славного тогдашнего карточного игрока и всегда от него привозила к нам несколько игор карт, коими нас дарила. Я не могу изъяснить, сколько я пристрастился к картам с красными задками и бывал вне себя от радости, когда такие карты мне доставались; но сие случалось редко. Сколько хитростей, обманов и лукавства употреблял мой младенческий умишка, чтоб на делу доставались мне карты с красными задками! Но как хитрости мои редко удавались, то пришёл я в уныние и для получения желаемого решился испытать другой способ и чистосердечно открыться самой тётушке о моей печали; но признаюсь, что и тут употребил я некоторую хитрость; а именно: нашедшись с ней наедине, составил я лицо такое печальное и такое простодушное, что тётушка спросила меня сама: «О чём ты тужишь, друг мой?» На сей вопрос признался я в пристрастии моём и, повинуясь, что я их всех обманывал, просил, чтоб вперёд на делу доставались мне любимые карты. «Ты хорошо сделал, друг мой, что мне искренно открылся, – сказала она, – я для тебя привозить буду всегда особливо игру с красными задками, кои в делёж входить не будут». Я в восторг пришёл от сего отзыва и тогда ж почувствовал, что идти прямою дорогою выгоднее, нежели лукавыми стезями. Но должно признаться, что в течение жизни я не всегда держался сего правила, ибо случалися со мною такие обстоятельства, в которых должен был я или погибать, или приняться за лукавство; не скрою, однако ж, и того, что во время младенчества моего, имея отца благоразумного и справедливого, удавалось мне получать желаемое чаще, следуя чистосердечию, нежели прибегая к лукавству. И я почти внутренно уверен, что воспитатели, ободряя младенцев избирать во всём прямой путь, предуспеют тем гораздо лучше вкоренить в них привязанность к истине и приучить к чистосердечию, нежели оставляя без примечания малейшие их деяния, в коих душевные их свойства обнаруживаться могут. Поистине, не могу я словами изъяснить, сколь сильны пристрастия и самого младенчества. Я могу сказать, что на картах с красными задками голова моя повернулась. Получение их составляло некоторым образом моё блаженство. И в самом Риме едва ли делали мне такое удовольствие арабески Рафаэлевы[544]544
Арабески Рафаэлевы – Рафаэль Санти (1483—1520), великий итальянский художник эпохи Возрождения.
Арабески – мусульманский орнамент.
[Закрыть], как тогда карты с красными задками. По крайней море, смотря на первое, не чувствовал я того наслаждения, какое ощущал от любимых моих карт, будучи младенцем.
Чувствительность моя была беспримерна. Однажды отец мой, собрав всех своих младенцев, стал рассказывать нам историю Иосифа Прекрасного[545]545
Иосиф Прекрасный – легендарный библейский персонаж, герой переведённого Д. И. Фонвизиным произведения французского поэта П.Ш. Битобе.
[Закрыть]. В рассказывании его не было никакого украшения; но как повесть сама собою есть весьма трогательная, то весьма скоро навернулись слёзы на глаза мои; потом начал я рыдать неутешно. Иосиф, проданный своими братьями, растерзал моё сердце, и я, не могши остановить рыдания моего, оробел, думая, что слёзы мои почтены будут знаком моей глупости. Отец мой спросил меня, о чём я так рыдаю. «У меня разболелся зуб», – отвечал я. Итак, отвели меня в мою комнату и начали лечить здоровый мой зуб. «Батюшка, – говорил я, – я всклепал на себя зубную болезнь; а плакал я оттого, что мне жаль стало бедного Иосифа». Отец мой похвалил мою чувствительность и хотел знать, для чего я тотчас не сказал ему правду. «Я постыдился, – отвечал я, – да и побоялся, чтобы вы не перестали рассказывать истории». – «Я её, конечно, доскажу тебе», – говорил отец мой. И действительно, чрез несколько дней он сдержал своё слово и видел новый опыт моей чувствительности.
Странно, что сия повесть, тронувшая столько моё младенчество, послужила мне самому к извлечению слёз у людей чувствительных. Ибо я знаю многих, кои, читая «Иосифа», мною переведённого, проливали слёзы.
Не утаю и того, что приезжавший из Дмитриевской нашей деревни мужик Фёдор Суратов сказывал нам сказки и так настращал меня мертвецами и темнотою, что я до сих пор неохотно один остаюсь в потёмках. А к мертвецам привык я уже в течение жизни моей, теряя людей, сердцу моему любезных.
Родители мои были люди набожные; но как в младенчестве нашем не будили нас к заутреням, то в каждый церковный праздник отправляемо было в доме всенощное служение, равно как на первой и последней неделях великого поста дома же моление отправлялось. Как скоро я выучился читать, так отец мой у крестов заставлял меня читать[546]546
...отец мой у крестов заставлял меня читать – то есть вслух читать церковные книги во время домашних богослужений.
[Закрыть]. Сему обязан я, если имею в российском языке некоторое знание. Ибо, читая церковные книги, ознакомился я с славянским языком, без чего российского языка и знать невозможно. Я должен благодарить родителя моего за то, что он весьма примечал моё чтение, и бывало, когда я стану читать бегло: «Перестань молоть, – кричал он мне, – или ты думаешь, что богу приятно твоё бормотанье?» Сего не довольно: отец мой, примечая из читанного мною те места, коих, казалось ему, читая, я не разумел, принимал на себя труд изъяснять мне оные; словом, попечения его о моём научении были безмерны. Он, не в состоянии будучи нанимать для меня учителей для иностранных языков, не мешкал, можно сказать, ни суток отдачею меня и брата моего в университет, как скоро он учреждён стал.
Остаётся мне теперь сказать об образе нашего университетского учения; но самая справедливость велит мне предварительно признаться, что нынешний университет уже не тот, какой при мне был. Учители и ученики совсем ныне других свойств, и сколько тогдашнее положение сего училища подвергалось осуждению, столь нынешнее похвалы заслуживает. Я скажу в пример бывший наш экзамен в нижнем латинском классе. Накануне экзамена делалося приготовление; вот в чём оно состояло: учитель наш пришёл в кафтане, на коем было пять пуговиц, а на камзоле четыре; удивлённый сею странностию, спросил я учителя о причине. «Пуговицы мои вам кажутся смешны, – говорил он, – но они суть стражи вашей и моей чести: ибо на кафтане значат пять склонений, а на камзоле четыре спряжения; итак, – продолжал он, ударя по столу рукою, – извольте слушать всё, что говорить стану. Когда станут спрашивать о каком-нибудь имени, какого склонения, тогда примечайте, за которую пуговицу я возьмусь; если за вторую, то смело отвечайте: второго склонения. С спряжениями поступайте, смотря на мои камзольные пуговицы, и никогда ошибки не сделаете». Вот каков был экзамен наш! О вы, родители, восхищающиеся часто чтением газет, видя в них имена детей ваших, получивших за прилежность свою прейсы[547]547
Прейсы – награды (нем.).
[Закрыть], послушайте, за что я медаль получил. Тогдашний наш инспектор покровительствовал одного немца, который принят был учителем географии. Учеников у него было только трое. Но как учитель наш был тупее прежнего, латинского, то пришёл на экзамен с полпым партищем пуговиц, и мы, следственно, экзаменованы были без всякого приготовления. Товарищ мой спрошен был: куда течёт Волга? В Чёрное море, – отвечал он; спросили о том же другого моего товарища; в Белое, – отвечал тот; сей же самый вопрос сделан был мне; не знаю, – сказал я с таким видом простодушия, что экзаменаторы единогласно мне медаль присудили. Я, конечно, сказать правду, заслужил бы её из класса практического нравоучения, но отнюдь не из географического.
Как бы то ни было, я должен с благодарностию воспоминать университет. Ибо в нём, обучась по-латыни, положил основание некоторым моим знаниям. В нём научился я довольно немецкому языку, а паче всего в нём получил я вкус к словесным наукам.
Склонность моя к писанию являлась ещё в младенчестве, и я, упражняясь в переводах на российский язык, достиг до юношеского возраста. Глас совести велит мне сказать, что до сего дня от юности моея мнози борят мя страсти.
А какие они были, то возвестит книга вторая.
Господи! отврати лице твоё
от грех моих.
В университете был тогда книгопродавец, который услышал от моих учителей, что я способен переводить книги. Сей книгопродавец предложил мне переводить Голберговы басни[548]548
Голберговы басни – Голберг (Гольберг) Людвиг (1684—1754), датский писатель и историк.
[Закрыть]; за труды обещал чужестранных книг на пятьдесят рублей. Сие подало мне надежду иметь со временем нужные книги за одни мои труды. Книгопродавец сдержал слово и книги на условленные деньги мне отдал. Но какие книги! Он, видя меня в летах бурных страстей, отобрал для меня целое собрание книг соблазнительных, украшенных скверными эстампами, кои развратили моё воображение и возмутили душу мою. И кто знает, но от сего ли времени началась скапливаться та болезнь, которою я столько лет стражду? О вы, коих звание обязывает надзирать над поведением молодых людей, не допускайте развращаться их воображению, если не хотите их погибели! Узнав в теории всё то, что мне знать было ещё рано, искал я жадно случая теоретические мои знания привесть в практику. К сему показалась мне годною одна девушка, о которой можно сказать: толста, толста! проста, проста! Она имела мать, которую ближние и дальние, – словом, целая Москва признала и огласила набитою дурою. Я привязался к ней, и сей привязанности была причиною одна разность полов: ибо в другое влюбиться было не во что. Умом была она в матушку; я начал к ней ездить, казал ей книги мои, изъяснял эстампы, и она в теории получила равное со мною просвещение. Желал бы я преподавать ей и физические эксперименты, но не было удобности: ибо двери в доме матушки её, будучи сделаны национальными художниками, ни одна не только не затворялась, но и не притворялась. Я пользовался маленькими вольностями, но как она мне уже надоела, то часто вызывали мы к нам матушку её от скуки для поговорки, которая, признаю грех мой, послужила мне подлинником к сочинению Бригадиршиной роли; по крайней мере из всего моего приключения родилась роль Бригадирши. Всё сие повествование доказывает, что я тогда не имел истинного понятия ни о тяжести греха, ни об истинной чести, ни о добром поведении. Заводя порочную связь, не представлял я себе никаких следствий беззаконного моего начинания; но признаюсь, что и тогда совесть моя говорила мне, что делаю дурно. Остеречь меня было некому, и вступление моё в юношеский возраст было, так сказать, вступление в пороки.
Теперь настало время сказать нечто о моём характере и познакомить читателя с умом и сердцем. Я наследовал от отца моего как вспыльчивость, так и непамятозлобие; от матери моей головную боль, которою она во всю жизнь страдала и которая, промучив меня всё время моего младенчества, юношества и большую часть совершенных лет, лишила меня многих способов к счастию; например, в университете пропускал я многие важные лекции за головною болью; в юношестве головная боль мешала мне часто показать мою исправность в отправлении службы, чрез что и заслужил я от одного начальника имя ленивца. Но со всем тем признаюсь, что головная боль послужила мне и к доброму, а именно не допустила меня сделаться пьяницею, к чему имел я великий случай и склонность. Природа дала мне ум острый, но не дала мне здравого рассудка. Весьма рано появилась во мне склонность к сатире. Острые слова мои носились по Москве; а как они были для многих язвительны, то обиженные оглашали меня злым и опасным мальчишкою; всё же те, коих острые слова мои лишь только забавляли, прославили меня любезным и в обществе приятным. Видя, что везде принимают меня за умного человека, заботился я мало о том, что разум мой похваляется на счёт сердца, и я прежде нажил неприятелей, нежели друзей. Молодые люди! не думайте, чтоб острые слова ваши составили вашу истинную славу; остановите дерзость ума вашего и знайте, что похвала, вам приписываемая, есть для вас сущая отрава; а особливо, если чувствуете склонность к сатире, укрощайте её всеми силами вашими: ибо и вы, без сомнения, подвержены будете одинаковой судьбе со мною. Меня стали скоро бояться, потом ненавидеть; и я, вместо того чтоб привлечь к себе людей, отгонял их от себя и словами и пером. Сочинения мои были острые ругательства: много было в них сатирической соли, но рассудка, так сказать, ни капли.
Сердце моё, не похвалясь скажу, предоброе. Я ничего так не боялся, как сделать кому-нибудь несправедливость, и для того ни перед кем так не трусил, как перед теми, кои от меня зависели и кои отмстить мне были не в состоянии. Я, может быть, истребил бы и склонность мою к сатире, если б один из соучеников моих, упражнявшийся в стихах, мне в том не воспрепятствовал.
Я прослыл великим критиком, и мой соученик весьма боялся, чтобы я не стал смеяться стихам его; а дабы вернее иметь меня на своей стороне, то стал он хвалить мои стихи; каждая строка его восхищала; но как тогда рассудок во мне не действовал, то я со всею моею остротою не мог проникнуть, для чего он так меня хвалил, и думал, что я похвалу его заслуживал. Так-то вертят головы молодым писателям!
Сей мой соученик был знаком со мною, достигши уже и в совершенный возраст. Он был честный человек, благородных качеств. Заблуждение его состояло в том, что будто не льстя не можно быть учтиву. Он умер с тем, что я родился быть великим писателем; а я с тем жить остался, что ему в этом не верил и не верю.
В бытность мою в университете учились мы весьма беспорядочно. Ибо, с одной стороны, причиною тому была ребяческая леность, а с другой – нерадение и пьянство учителей. Арифметический наш учитель пил смертную чашу; латинского языка учитель был пример злонравия, пьянства и всех подлых пороков, но голову имел преострую и как латинский, так и российский язык знал очень хорошо.
В сие время тогдашний наш директор[549]549
...тогдашний наш директор... – Мелиссино Иван Иванович (1718—1795), государственный и общественный деятель.
[Закрыть] вздумал ехать в Петербург и везти с собою несколько учеников для показания основателю университета[550]550
...основателю университета... – в официальной традиции XVIII в. основателем Московского университета считался Иван Иванович Шувалов (1727—1797), первый куратор университета.
[Закрыть] плодов сего училища. Я не знаю, каким образом попал я и брат мой[551]551
...брат мой... – Фонвизин Павел Иванович, впоследствии директор Московского университета.
[Закрыть] в сие число избранных учеников. Директор со своею супругою и человек десять нас, малолетных, отправились в Петербург зимою. Сие путешествие было для меня первое и, следственно, трудное, так, как и для всех моих товарищей; но благодарность обязывает меня к признанию, что тягость нашу облегчало весьма милостивое внимание начальника. Он и супруга его имели смотрение за нами, как за детьми своими; и мы с братом, приехав в Петербург, стали в доме родного дяди нашего. Он имеет характер весьма кроткий, и можно с достоверностию сказать, что во всю жизнь свою с намерением никого не только делом, ниже словом не обидел.
Чрез несколько дней директор представил нас куратору. Сей добродетельный муж, которого заслуг Россия позабыть не должна, принял нас весьма милостиво и, взяв меня за руку, подвёл к человеку, которого вид обратил на себя почтительное моё внимание. То был бессмертный Ломоносов! Он спросил меня: чему я учился? «По-латыни», – отвечал я. Тут начал он говорить о пользе латинского языка с великим, правду сказать, красноречием. После обеда в тот же день были мы во дворце на куртаге; но государыня не выходила. Признаюсь искренно, что я удивлён был великолепием двора нашей императрицы. Везде сияющее золото, собрание людей в голубых и красных лентах, множество дам прекрасных, наконец огромная музыка – всё сие поражало зрение и слух мой, и дворец казался мне жилищем существа выше смертного. Сему так и быть надлежало: ибо тогда был я не старее четырнадцати лет, ничего ещё не видывал, всё казалось мне ново и прелестно. Приехав домой, спрашивал я у дядюшки: часто ли бывают у двора куртаги? «Почти всякое воскресенье», – отвечал он. И я решился продлить пребывание моё в Петербурге сколько можно долее, дабы чаще видеть двор. Но сие желание было действие любопытства и насыщения чувств. Мне хотелось чаще видеть великолепие двора и слышать приятную музыку; но скоро сие желание исчезло. Доброе сердце моё тосковать стало о моих родителях, которых захотелось мне видеть нетерпеливо: день получения от них писем был для меня приятнейший, и я сам по нескольку раз заезжал на почту за письмами.
Но ничто в Петербурге так меня не восхищало, как театр, который я увидел в первый раз отроду. Играли русскую комедию, как теперь помню, «Генрих и Периилла»[552]552
«Генрих и Пернилла» – русский перевод пьесы датского драматурга Гольберга.
[Закрыть]. Тут видел я Шуйского[553]553
Шумский Яков Данилович (ум. в 1812 г.) – известный актёр, сподвижник Ф. Г. Волкова.
[Закрыть], который шутками своими так меня смешил, что я, потеряв благопристойность, хохотал изо всей силы. Действия, произведённого во мне театром, почти описать невозможно: комедию, виденную мною, довольно глупую, считал я произведением величайшего разума, а актёров – великими людьми, коих знакомство, думал я, составило бы моё благополучие. Я с ума было сошёл от радости, узнав, что сии комедианты вхожи в дом дядюшки моего, у которого я жил. И действительно, чрез некоторое время познакомился я тут с покойным Фёдором Григорьевичем Волковым[554]554
Волков Фёдор Григорьевич (1729—1763) – создатель первого русского профессионального театра.
[Закрыть], мужем глубокого разума, наполненного достоинствами, который имел большие знания и мог бы быть человеком государственным. Тут познакомился я с славным нашим актёром Иваном Афанасьевичем Дмитревским[555]555
Дмитревский Иван Афанасьевич (1734—1821) – известный русский драматический актёр, друг Д. И. Фонвизина.
[Закрыть], человеком честным, умным, знающим и с которым дружба моя до сих пор продолжается. Стоя в партерах, свёл я знакомство с сыном одного знатного господина, которому физиономия моя понравилась; но как скоро спросил он меня, знаю ли я по-французски, и услышал от меня, что не знаю, то он вдруг переменился и ко мне похолодел: он счёл меня невеждою и худо воспитанным, начал было надо мною шпынять; а я, приметя из оборота речей его, что он, кроме французского, коим говорил также плохо, не смыслит более ничего, стал отъедаться и моими эпиграммами загонял его так, что он унялся от насмешки и стал звать меня в гости; я отвечал учтиво, и мы разошлись приятельски. Но тут узнал я, сколько нужен молодому человеку французский язык, и для того твёрдо предпринял и начал учиться оному, а между тем, продолжал латинский, на коем слушал логику у профессора Шадена, бывшего тогда ректором. Сей учёный муж имеет отменное дарование преподавать лекции и изъяснять так внятно, что успехи наши были очевидны и мы с братом скоро потом произведены были в студенты. В самое же сие время не оставлял я упражняться в переводах на российский язык с немецкого: перевёл «Сифа, царя египетского»[556]556
«Сиф, царь египетский» – (перевод Д. И. Фонвизина, т. I—IV. М., 1762—1768), философско-политический роман французского писателя Ж. Террассона «Геройская добродетель, пли Жизнь Сифа, царя египетского, из таинственных свидетельств древнего Египта взятая».
[Закрыть], но не весьма удачно. Знание моё в латинском языке пособило мне весьма к обучению французского. Через два года я мог разуметь Волтера[557]557
Волтер (Вольтер) Франсуа-Мари-Аруэ (1694—1778) – великий французский философ-просветитель.
[Закрыть] и начал переводить стихами его «Альзиру». Сей перевод есть не что иное, как грех юности моея, но со всем тем встречаются и в нём хорошие стихи.
В 1762 году был уже я сержант гвардии[558]558
В 1762 году был уже я сержант гвардии... – Братья Фонвизины были записаны в 1754 г. в лейб-гвардии Семёновский полк и числились в нём сверх комплекта как находящиеся в отпуске для учёбы. Образование, полученное в университетской гимназии, давало право на присвоение унтер-офицерского звания в гвардии, а при выпуске из неё в армейские полки – на офицерское звание. Д. И. Фонвизин предпочёл перейти на дипломатическую службу.
[Закрыть]; но как желание моё было гораздо более учиться, нежели ходить в караулы на съезжую, то уклонялся я сколько мог от действительной службы. По счастию моему, двор прибыл в Москву, и тогдашний вице-канцлер[559]559
Тогдашний вице-канцлер – Голицын Александр Михайлович (1723—1807), впоследствии сенатор и обер-камергер.
[Закрыть] взял меня в иностранную коллегию переводчиком капитан-поручичья чина, чем я был доволен. А как переводил я хорошо, то покойный тогдашний канцлер[560]560
Покойный тогдашний канцлер – Воронцов Михаил Илларионович (1714—1767).
[Закрыть] важнейшие бумаги отдавал именно для перевода мне. В тот же год послан я был с екатерининскою лептою к покойной герцогине Мекленбург-Шверинской. Мне велено было заехать в Гамбург, откуда министр наш повёз меня сам в Шверин. Тогда был я ещё сущий ребёнок и почти не имел понятия о светском обращении; но как я читал уже довольно и имел природную остроту, то у шверинского двора не показался я невеждою. И, впрочем, поведением своим приобрёл я благоволение герцогини и одобрение публики. Возвратясь в Россию с рекомендацией) нашего министра о моём поведении, имел я счастие быть весьма хорошо принятым моими начальниками; а между тем, перевод мой «Альзиры» стал делать много шума, и я сам начал иметь некоторое мнение о моём даровании; но признаюсь, что, будучи недоволен переводом, не отдал его ни в театр, ни в печать.
В 1763 году ездил я в Петербург; но в иностранной коллегии остался недолго. Один кабинет-министр[561]561
Один кабинет-министр – Елагин Иван Перфильевич (1725—1794), секретарь Екатерины II.
[Закрыть] имел надобность взять кого-нибудь из коллегии; а как но «Альзире» моей замечен был я с хорошей стороны, то именным указом велено мне было быть при том кабинет-министре. Я ему представился и был принят от него тем милостивее, что сам он, нрославясь своим витийством на русском языке, покровительствовал молодых писателей. Я могу похвалиться, что сей новый мой начальник обходился со мною, как надобно с дворянином; но в доме его повсечасно был человек[562]562
...в доме его повсечасно был человек... – Лукин Владимир Игнатьевич (1737—1794), писатель и драматург.
[Закрыть], давно ему знакомый и носивший его полную доверенность. Сей человек, имеющий, впрочем, разум, был беспримерного высокомерия и нравом тяжёл пренесносно. Он упражнялся в сочинениях на русском языке; физиономия ли моя или не весьма скромный мой отзыв о его пере причиною стали его ко мне ненависти. Могу сказать, что в доме самого честного и снисходительного начальника вёл я жизнь самую неприятнейшую от действия ненависти его любимца. Я был бы нечувствительный человек, если б не вспоминал с благодарностию, что сей начальник, узнавая меня короче, стал более любить меня, может быть примечая доброту моего сердца или за открывающиеся во мне некоторые дарования, кои стали делать ему приятным моё общество. Покровительство его никогда от меня не отнималось. Я уверен, что сохраню его во всю жизнь мою.
В то же самое время вступил я в тесную дружбу с одним князем, молодым писателем[563]563
...с одним князем, молодым писателем... – Козловский Фёдор Алексеевич (ум. в 1770 г.) – воспитанник Московского университета, поэт и переводчик.
[Закрыть], и вошёл в общество, о коем я доныне без ужаса вспомнить не могу. Ибо лучшее препровождение времени состояло в богохулии и кощунстве. В первом не принимал я никакого участия и содрогался, слыша ругательство безбожников; а в кощунстве играл я и сам не последнюю роль, ибо всего легче шутить над святыней и обращать в смех то, что должно быть почтенно. В сие время сочинил я послание к Шумилову[564]564
Шумилов Михаил – дядька и камердинер Д. И. Фонвизина.
[Закрыть], в коем некоторые стихи являют тогдашнее моё заблуждение, так что от сего сочинения у многих прослыл я безбожником. Но, господи! тебе известно сердце моё; ты знаешь, что оно всегда благоговейно тебя почитало и что сие сочинение было действие не безверия, но безрассудной остроты моей.