Текст книги "Жажда познания. Век XVIII"
Автор книги: Александр Радищев
Соавторы: Василий Татищев,Михаил Ломоносов,Николай Советов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 44 страниц)
Понемногу возвращались интерес к наукам и тяга к работе. Попросил Крашенинникова притащить ему из академической лавки Невтонову[57]57
Ньютон Исаак (1643—1727) – английский физик и математик, создавший теоретические основы механики и астрономии, открывший закон всемирного тяготения, разработавший вместе с Г. Лейбницем дифференциальное и интегральное исчисления.
[Закрыть] «Физику». Стал её вычитывать; поражала мощь ума великого англичанина, но не все мысли вызывали согласие.
Студиозы Крашенинников и особенно Широв часто посещали Ломоносова. Добровольный же ученик Иван Харизомесос забегал, когда только мог, а иногда просился и ночевать остаться.
Ломоносов учил Ивана латыни и полной арифметике, учил, заставляя того всё записывать со своих слов. Да и как же иначе было поступить, ежели в «Арифметике» Магницкого, изданной ещё при Петре Первом и бывшей до сих пор единственной книгой по предмету, как говаривал Ломоносов, «сам чёрт голову сломит».
– Ну-ка, попробуй пойми, – говорил он, показывая пальцем в строчки, и затем читал: – «Радикс, или корень, есть число яковыя либо четверобочныя или равномерный фигуры или вещи, един бок содержащие».
Иван морщил лоб, пожимал плечами, а Ломоносов, отложив книгу, всё объяснял понятно. А потом, словно жалуясь, добавлял:
– А вот нам-то каково было в Славяно-греко-латинской академии? Ежели чего не понял, розгой лишь только и разъясняли.
Когда приходили студенты, Ломоносов обсуждал с ними уже не арифметику, а высокие материи. Но и тогда Иван не уходил.
Он сидел и в оба уха слушал речи старших, сначала совсем непонятные, но потом как-то незаметно наполнившиеся значением и смыслом. И хотя от себя пока ничего не решался вставить, но уже разбирал многое.
Чаще всего наседал на Ломоносова Алексей Широв. И не то чтобы о умыслом раздразнить, нет. Просто он въедливо донимал непонятными вопросами, а Ломоносов, не уклоняясь, то разъяснял и спорил, когда знал ответ, то озадаченно замолкал, размышляя над неясным.
– Вот вы говорите, что теплота есть коловращение частиц материи? – спрашивал Широв.
– Да, так!
– Ну а как же она через расстояние передаётся? Частицы воздуха расталкивает?
– И это так, – спокойно подтверждал Ломоносов.
– А если воздуха нет? Пустота Торричеллиева, тогда чем теплота будет передаваться? – торжествующе задал каверзный вопрос Широв.
– Теплота плохо проходить будет, – несколько нерешительно ответил Ломоносов.
– Так будет проходить или не будет? – с беспощадной настойчивостью допрашивал Алексей.
Ломоносов задумывался, ища верное объяснение, а Широв уже спокойно договорил:
– Значит, одним коловращением частиц нагретого тела всего не описать, Михайло Васильевич!
И Ломоносов согласился:
– Что ж! Над тем ещё великий Гугений[58]58
Христиан Гюйгенс.
[Закрыть] размышлял и объяснение дал. Есть эфирные частицы. По ним-то волнами и распространяется движение; тож и теплота.
– И солнечный свет? – уже не задиристо, как бы отступая, спрашивал Широв.
– И солнечный свет тоже, ибо нет никакой «светящейся материи», – уверенно отвечал Ломоносов. – Не может оная в огромных количествах из Солнца истекать и неизвестно куда деваться.
– Но Невтон...
– Не прикрывайся Невтоном, сам думай! Невтоновы корпускулы – весьма сумнительная вещь.
В разговорах время проходило быстрее. Но когда собеседники покидали его, наваливалась тоска. Ползучая, тошная, хватающая за душу хладными пальцами неуверенности, неверия в будущее, безнадёжности.
Ломоносов терзал себя вопросами: «А стоило ли связываться? Может, надо было потише? Может, лучше было смириться и стерпеть? – И тут же отвергал эти мысли как недостойные, как минутную слабость: – Нет! Кто-то рано или поздно должен был выступить против засилья чужестранцев. Должен! Не я, так другой. Так почему не я? – И укреплял себя мыслью о том, как храбро всегда выступали россияне против врага внешнего, против супостата: – Жизни не жалели и тем не гордились, шли на смертный бой естественно и просто. А как же иначе? – И затем уже с усмешкой корил себя: – Так чего же здесь на миру-то осторожничать? Хотя и здесь тоже враги, замаскированные, хитрые. Всей российской наукой завладеть хотят, но только скрытно, изнутри. А потому восстать нужно было! Нужно! Ради чести русской науки!»
Мысли эти укрепляли Ломоносова в его твёрдости, помогали ему сносить унижение, терпеть бремя вынужденного безделья, отрешённости от наук, к занятиям которыми он всегда стремился со всею силой своей неуёмной души.
А время шло. Решение императрицы всё не выходило, Ломоносов же, почитая себя оскорблённым, прошений не посылал и уже двоекратно наотрез уклонился от дачи Шумахеру показаний, проявляя страшное упорство и нераскаянность. Вхожий к Шумахеру Крашенинников докладывал тому, что Ломоносов пришёл в крайнюю скудость и даже дневной пищи себе купить на что не имеет и денег взаймы достать не может.
– Надо бы, господин Шумахер, поддержать его кормовыми деньгами, выдать в счёт жалованья, – искательно ходатайствовал Крашенинников. И глазами просил поддержки у сидевшего рядом Геллера.
– Ничего, перетерпит, – сухо отвечал Шумахер. – Посидит голодным – сговорчивей станет.
Чужестранцы к пощаде склонны не были, цепко держались за свои привилегии, твёрдо оберегая, чтобы в их почтенную компанию не вмешался русский, чего здесь отродясь не бывало. И после ухода Крашенинникова Шумахер наставлял своего родственника Геллера:
– Всё так, верно! Ибо русский, вмешавшись, может лишить хлеба кого-нибудь из наших. А тех, готовых вмешаться, уже несколько видно. – И кивнул на ушедшего Крашенинникова.
Как-то летом Симеон, раздвигая на столе в холодной бумаги и книги, чтобы поставить котомку с едой, вдруг несказанно удивился.
– Гляди-кось, – уважительно произнёс он, взяв в руки толстую, в кожаном переплёте с медными застёжками книгу, – Михайло Васильевич за псалтырь[59]59
Псалтырь – книга религиозных песнопений, содержащая 150 молитв. По традиции приписывалась царю Давиду.
[Закрыть] взялся? От, слава те, господи! В разум вошёл человек.
Симеон несколько раз мелко перекрестился. Ломоносов неопределённо усмехнулся, как бы согласившись, кивнул и спросил:
– Я вижу, Симеон, ты с книгой сей знаком? Грамоту бегло разумеешь?
– Не бегло, но разумею. По псалтырю и учился, – ответил Симеон и, открыв книгу на лежавшей в ней закладке, медленно, по слогам стал читать: – «...егды человецы суть многогрешны велегласно яко единые усты глаголаху...» – На том задохнулся и, переведя дыхание, удовлетворённо закончил: – Вот видите, читаю.
– Вижу, – одобрительно отозвался Ломоносов. – А другие какие книги читал?
– А зачем, Михайло Васильевич? Сия книга единая только и есть в народе. Самонужнейшая. Других не читают.
– Вот-вот, – согласился Ломоносов. – Другого не читают. Ну а что уразумел ты из прочитанного?
– В книге сей ох как много премудрого, – уклончиво ответил Симеон.
– Да нет, я проще спрашиваю. Что ты уразумел из того, что сейчас прочитал мне?
Симеон смущённо, опустив руки, смотрел на Ломоносова, моргая глазами, и не знал, что ответить.
– Ну, расскажи своими словами, что ты мне сейчас прочитал, – снова, как нерадивого ученика, подтолкнул его Ломоносов. – Отвечай!
– ...велегласно... глаголаху... – тихо пролепетал Симеон.
– И что это значит?
Совершенно смущённый Симеон замолчал, потом вдруг сердито выпалил:
– Мудрено спрашиваешь, Михайло Васильевич! О том и поп меня не вопрошал, что грамоте учил. А с тех пор времени прошло... ой-ей-ей!..
– Вот то-то и оно! Аз, буки, веди выучили, да и то лишь кому повезло. А в дело сие умение но идёт. – Ломоносов было рассердился, но потом смягчил тон, улыбнулся и сказал Симеону: – А прочитал ты слова: «...когда воскликнули люди в один голос...», ну, и так далее. Вот как это своими-то словами сказать должно. Понял?
– Уразумел, – кивнул Симеон.
Ломоносов взял у него из рук псалтырь и, держа его на отлёте, как бы взвешивая заключённые в нём премудрости, добавил:
– Предложили мне господа поэты Тредиаковский и Сумароков[60]60
Тредиаковский Василий Кириллович (1703—1768) – писатель и учёный-филолог, переводчик. Сын священника. Начал разрабатывать и осуществлял в своих произведениях реформу русского стихосложения, завершённую М. В. Ломоносовым. В «Телемахиде» (переводе романа Ф. Фенелона «Приключения Телемака») разработал новый стихотворный размер – русский гексаметр, впоследствии использованный Н. И. Гнедичем и В. А. Жуковским.
Сумароков Александр Петрович (1718—1777) – писатель и общественный деятель. Первый директор постоянного Русского театра (1756—1761). Был оппонентом М. В. Ломоносова в литературной полемике, которая стала важным этапом в формировании эстетики и практики русского классицизма. В 1759 г. издал первый русский литературный журнал «Трудолюбивая пчела».
[Закрыть] соревноваться с ними в переводах с древнеславянского. А я им козу в ответ: давайте-ка псалтырь переводить – самая народная книга на Руси.
– То так, – снова кивнул Симеон.
– И ведь согласились!
Ломоносов, вроде бы удивившись, взял со стола полученное ныне письмо.
«Милостивый Государь, господин адъюнкт Ломоносов! Поразмысливши с господином Сумароковым, мы согласно пришли к решению, что предложение, Вами изложенное, для нас приемлемо и может быть осуществлено вполне. В начинание сего предприятия предлагаем из священного писания углубиться в псалмы Давида и перевести оные в стихотворной форме на Российский язык.
Пребываю в почтении.
Профессор элоквенции[61]61
Элоквенция (лат.). – красноречие, ораторское искусство.
[Закрыть],
Василий Тредиаковский».
Обучавшийся наукам и искусствам в Париже, Тредиаковский был назначен указом Сената в профессора и роль свою видел в упражнении изящной словесностью. И преуспел: многие празднества начинались с иллюминаций, в которых огнём зажигались строки стихов Тредиаковского. При Анне, правда, он чаще пребывал в немилости и даже бывал бит палками, но при новой царице воспрянул, осолиднел, стал академиком. Письмо послужило завершением разговора, который неделю назад состоялся между Ломоносовым и Тредиаковским. В тот день Симеон неожиданно спустился в холодную днём. Ломоносов сидел за столом и при скудном свете высоко расположенного малого окна в который раз разбирал и обдумывал выкладки и рассуждения Невтоновой «Физики».
– Михайло Васильевич, – прервал его размышления Симеон, – к вам господин профессор Тредиаковский пожаловали.
– Вот как? – удивлённо откликнулся Ломоносов, отрываясь от книги и непроизвольно окидывая взглядом своё скорбное помещение. – Ну, проси.
– Они изволили сказать, чтобы вы к ним поднялись.
– Ишь ты! Это кто же к кому тогда пожалует? Да и что Шумахер скажет, ежели я каземат свой не для бани и не на двор сходить покину? Он же всё унюхает? – уже насмешливо, хотя и понимал, что Симеон в его сарказме не разберётся, спросил Ломоносов.
– Господин Тредиаковский сказали, что они испросили соизволения.
– Ну, ежели Шулермахер высочайше разрешил, пойду, – нарочито переиначивая фамилию Шумахера, в котором он видел корень многих своих бед, отозвался Ломоносов. И в чём был: в халате, шлёпанцах и шерстяном платке на шее – направился к выходу.
– Одели бы кафтан, пошто в халате-то... – подсказал было Симеон, но Ломоносов отмахнулся:
– Неважно, в чём я; важно, что я.
Тредиаковский – сорокалетний мужчина, с гладко выбритым лицом, одетый в скромный чёрный сюртук, отделанный бордовым кантом, и белую с воланами на груди и манжетах рубашку, – сидел в кресле в боковом от вестибюля покое. Встречая Ломоносова, встал, вежливо поклонился, приглашающе показал на соседнее кресло и, как бы не замечая совершенно непотребного вида вошедшего, столь противоположного его костюму, произнёс:
– Рад приветствовать вас, дорогой коллега, в добром здравии.
– Благодарствую. Я есьм здрав и прав, да вот не по нутру иным мой нрав, – в рифму, не задумываясь, ответил Ломоносов.
Однако Тредиаковский уклонился от обсуждения правоты или вины Ломоносова и его нрава и ответил вежливым комплиментом:
– Стих у вас слагается легко, Михайло Васильевич. Оттого мы с господином Сумароковым и решили предложить вам конкурс.
– Это что же – на кулачках драться иль умом состязаться? – опять в рифму и опять довольно дерзко спросил Ломоносов.
– Выбором, какие сочтём достойными, древнеславянские писания и стихами на российский язык переложим, – опять ровным тоном ответил Тредиаковский и снова кончил комплиментом: – Вас же к тому делу приглашаем, как уже способного поэта.
– Что же. Я рад выступить в столь почтенной компании, – теперь уж спокойно ответил Ломоносов. – Однако боюсь, господин Сумароков вовсе не столь, как вы, к моей персоне расположен, – добавил он, намекая на давнишнюю и ревнивую нелюбовь дворянского поэта Сумарокова к мужику Ломоносову.
– О нет, Михайло Васильевич. Господин Сумароков преисполнен уважения ко всем стихотворцам, возделывающим ниву российской поэзии, – ответил Тредиаковский более от себя, нежели опираясь на мнение Сумарокова.
Беседа потекла спокойно. Тредиаковский мягко не заметил задиристых намёков Ломоносова, дипломатично обошёл разницу их нынешних положений, а Ломоносов, поняв и оценив его тактичность, тоже смягчился и повёл беседу в дружелюбном тоне. Правда, Тредиаковский долго и задумчиво качал головой, услыхав идею перелагать, раз речь зашла о древнеславянском, избранные псалмы псалтыря. Но резону Ломоносова о том, что это на Руси самая распространённая книга, противопоставить ничего не мог. И потому сказал, что посоветуется с господином Сумароковым и сообщит их обоюдное решение.
Ещё поговорили и на том расстались. Ломоносов же после получения согласительного письма весь июль работал над стихами и переслал сделанное Тредиаковскому в означенный срок. А в конце августа Степан Крашенинников, почтительно склоняясь, принёс в подвал к Ломоносову серенько изданную книжечку под названием «Три оды парафрастические псалма 143», изданную за счёт авторов тиражом 350 экземпляров. Немного смущаясь, Степан при сем объявил по поручению Тредиаковского, что издание книжечки обошлось в 14 рублей 50 копеек с разложением сей суммы на трёх авторов. И, глянув на изумлённо вскинувшиеся в безмолвном вопросе глаза Ломоносова, поспешно добавил:
– Как сообщил господин Тредиаковский, вашу долю, Михайло Васильевич, он взаимообразно внёс из своих средств.
Последнее время сильно стал ворчать Симеон.
– Ну што ты, Михайло Васильевич, в гордыне своём замкнулся? – сердито спрашивал он, макая в соль редьку, коя вместе с хлебом только и бывала у них на столе в конце лета. – Составь прошение, повинись. Глядишь, Шумахер кое с кем поговорит. И то, можа, делу во дворце более скорый ход даст?
Ломоносов, устав отмалчиваться, как он раньше лишь и делал, неохотно ответил:
– Не в чем мне виниться, Симеон. Ни в чём не согрешил я перед державой! А в огорчении нахожусь лишь от напрасных на себя нападений.
Симеон, сердито выдохнув воздух, с хрустом дожевал редьку, запив квасом из бадьи, который теперь только и мог брать у знакомого целовальника, и, качая головой, стал снова укорять Ломоносова:
– Ишь ты! От нападения пострадал! А кто ты такой есть? Князь удельный или принц какой? Ну кто?
Ломоносов, прихлёбывая квас, безразлично пожал плечами.
Сильно похудевшее лицо его было грустным, щёки заросли третьёводнишней щетиной: каждый день греть воду, править лезвие, бриться было тошно и ни к чему.
– Вот! – словно получив определённый ответ, утвердительно кивнул Симеон. – А я так от самого царя Петра после Нарвы слышал, что иная ретирада виктории стоит[62]62
...от самого царя Петра после Нарвы слышал, что иная ретирада виктории стоит. – Речь идёт о сокрушительном поражении под Нарвой от войск шведского короля Карла XII, которое потерпел Пётр I в 1700 г. Спустя три года Пётр I овладел Нарвой. «Нарва была первым серьёзным поражением поднимающейся нации, решительный дух которой учился побеждать даже на поражениях», – писал Ф. Энгельс. (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., 2-е изд., т. 10, с. 565.)
[Закрыть]!
При воспоминании о Петре лицо Симеона вытягивалось, будто он опять становился во фрунт перед неподражаемым императором.
– Вот и ты ретируйся пока, – продолжил он. – А потом, бог даст, и победишь ворогов!
Ломоносов смотрел на Симеона и думал о том, что тот прост душою сам и призывает его, Ломоносова, также не осложнять свою жизнь такими идущими от ума понятиями, как гордость, твёрдость в решениях, даже принципиальность. «У всего живого в природе ведь только один принцип – выжить. Выжить любой ценой! И лишь человек торгуется и не соглашается на чрезмерную плату. И нередко людям честь бывает дороже жизни. Честный человек не может жертвовать ради неё долгом. Трудно ему поступиться и своей гордостью, бросить её на растоптание, низко склониться перед недостойным. По ведь и могучие дубы ураган выдирает с корнем, а гибкие осины его выдерживают и остаются жить. Так какая же цена чрезмерна, а что можно отдать ради будущего?»
Дожёвывая хлеб, Ломоносов задумчиво молчит, но слова Симеона не пропадают бесследно.
«Отступить ради победы! Эту мысль из ума просто не выкинешь».
В начале ноября неожиданно заявился приехавший из-за границы, где он пребывал для образования Кириллы Разумовского, асессор Теплов. Расправив фалды лилового с голландскими кружевами кафтана, устроился на табурете, втянул застоявшийся воздух и брезгливо повёл носом. Глядя на печального, осунувшегося Ломоносова, спросил:
– В баню часто ходишь?
– Как же! – усмехнулся Ломоносов. – Токмо в две недели раз дозволяется. – И вдруг, словно сорвавшись, торопливо заговорил: – Ну што я здесь время трачу напрасно? Ну што? Я бы мог других людей моим учением пользовать! А от меня никакого проку Отечеству не происходит!
Он говорил быстро, в словах звучали огорчение и просьба о помощи. Ведь Теплов хоть и вылез наверх, был свой, природный мужик.
Теплов молча слушал Ломоносова, внимательно разглядывал его. Выбившийся из низов, сын истопника, отчего и сохранил прозвание – Теплов, он и чурался прежнего своего состояния и крайней нужды, в которых сейчас пребывал Ломоносов, и сочувствовал ему одновременно.
– Полно, Михайло, полно! – величественным тоном, который он уже успел усвоить, отираясь вместе с Кириллой в дворцовых покоях, произнёс Теплов. – Себе ты сам только можешь помочь. – И замолк, значительно глядя на Ломоносова.
– Чем помочь, Григорий, чем? – подавшись к нему всем телом, выпалил Ломоносов, а Теплов, помолчав, произнёс весомо:
– Оду сочини! Во здравие внука Петра Великого, наследника престола Карла-Петра-Ульриха[63]63
Карл-Пётр-Ульрих, после принятия православия – Пётр Фёдорович (1728—1762) – сын герцога Гольштейн-Готторпского и дочери Петра 1 Дины, в 1742 г. объявлен наследником российского престола, в 1761—1762 гг. – император Пётр III.
[Закрыть]! – И, видя, что слова его не вызвали ответного энтузиазма Ломоносова, стал настойчиво уговаривать: – Ты ведь умеешь сие делать, Михайло Васильевич! Умеешь! Вот и покажи свою преданность государыне. А уж я через Разумовских преподнесу всё как надо, и дело твоё ускорим к милостивому разрешению.
Надо было думать, надо было решать. И после недолгой паузы Ломоносов ответил:
– Что ж, Григорий, физика – моё упражнение, а стихи – моя утеха. Сочиню! – И про себя печально подумал о том, как прискорбно, что эту утеху он вынужден строить на потеху другим.
Прощаясь, Теплов оставил на столе два золотых гульдена, кои вызвали немыслимый восторг Симеона и горькую признательность Ломоносова.
Молодой гольштинский герцог Пётр-Ульрих уже почти год, как покинул город Киль и жил обласканный тёткой, императрицей Елизаветой, в Петербурге. Поистине прихотлива судьба, сделавшая этого малозаметного принца незначительного, хотя и суверенного клочка земли в Европе наследником престола великой Российской империи. И хоть недолго обольщалась им Елизавета, быстро разуверилась в достоинствах провозглашённого ею преемника, но выбора у неё не было: престол без наследника оставаться не мог.
Ломоносов не удостоился чести лицезреть будущего императора Петра III, но был много о нём наслышан. Ломоносову нередко приходилось участвовать в сооружении ракетных иллюминаций для дворцовых празднеств. И как-то в прошлом году, после одного из таких фейерверков в Царском Селе, учитель наследника, профессор Штелин[64]64
Штелин Якоб (1709—1785) – член Петербургской Академии наук с 1735 г., воспитатель и библиотекарь Петра III, гравёр, переводчик, сочинитель од и надписей к дворцовым праздникам, известен как собиратель воспоминаний о Петре I и автор записок о событиях 1740—1760 гг., в том числе о Ломоносове.
[Закрыть], разоткровенничался:
– Я учу Его Высочество Петра токмо наглядными способами. Историю проходим по картинам и монетам с изображениями государей. А географию ландкартами лишь амюзую[65]65
От французского «амюзе» – забавлять, развлекать.
[Закрыть], – и Штелин разочарованно повёл руками. – Но в делах военных, – продолжал он, – рвение мы имеем огромное. Я даже сам маршировать выучился.
И, ставши в позу, комично выставляя ноги, показал, как он шагает вместе с наследником. Штелин был тогда по случаю праздника и иллюминации слегка навеселе. Академию не посещал давно и рад был поговорить с коллегою. И потому, прыснув в рукав, лукаво поглядывая на Ломоносова, продолжал рассказывать:
– И вы не поверите, до чего они все невежественны! Государыня – так убеждена, что в Англию можно проехать сухим путём. Когда же я сказал, что Англия – остров, она сердито возразила: дескать, что же, англичане – дикари какие, чтобы заместо Европы на островах жить? А Его Высочество при этом хохотал и в меня глобусом швырнул.
Весёлый Штелин смеялся, пребывая в совершенном легкомыслии, которое преобладало при дворе Елизаветы, где шут зачастую учил канцлера, а канцлер делался шутом. Но смеялись лишь до тех пор, пока не затрагивались основы престола. С великой осторожностью, только шёпотом и не всякому, передавали о раскрытии дворянскою заговора в пользу отставленного младенца-императора Иоанна VI[66]66
Иван VI Антонович (1740—1764) – внучатый племянник Анны Ивановны, номинальный император России в 1740—1741 гг., после свержения с престола сослан сначала с родителями в Холмогоры, а затем заключён в крепость, убит в Шлиссельбурге стражей при попытке освободить и вернуть его на трон.
[Закрыть], сосланного в Холмогоры. А о том, как пытали заговорщиков, как ломали на дыбе и на каторгу слали, даже шёпотом говорить боялись.
И ода в честь наследника Петра слагалась плохо. Ломоносов и старые вирши свои из забвения вытянул, латал, подновлял их и перелицовывал, но не радовалась душа, и красоты не было.
– А, пусть! – махал рукой Ломоносов. – Сойдёт! И уже нарочито закручивал тяжёлые, многоэтажные строки, которые едва ли не насильно ложились в стих.
Новогодние торжества, отмечавшие наступление 1744 года, были омрачены грозным знамением. На утреннем небосводе появилась зловещая, всё более растущая в размерах комета. Яркая, с вертикально торчащим хвостом, она не меркла и при дневном свете, становясь день ото дня ярче и внушительней. Били в колокола в церквах, носили крестным ходом в Александро-Невскую лавру чудотворную икону Казанской божьей матери. В народе ползли слухи[67]67
В народе ползли слухи... – Для устранения ложных толкований о появлении комет Ломоносов по поручению Академии наук перевёл на русский язык «Описание в начале 1744 года явившейся кометы», первую научно-популярную работу о кометах, изданную в России.
[Закрыть] один страшней другого.
Из проруби на Фонтанке еженощно после полуночи, не оставляя следов на снегу, вылезал синий утопленник. Позванивая волосами в сосульках, бегал по тёмным улицам, страшными глазами заглядывая в окна домов. Простой люд и так по ночам не больно по улицам расхаживал, теперь же ворот не открывали, даже если «караул» кричали под окнами. А солдаты из городской кардегории[68]68
Городская кардегория (кордегардия) – караульное помещение.
[Закрыть] наотрез отказывались идти на ночь в свои полосатые будки, если им не давали для окропления упыря освящённой крестным знамением четвертной бутыли с водкой, ибо святая вода для этой надобности идти не могла по причине замерзания.
От сих ужасов многое число незамужних девок ощутили во чреве своём младенцев от непорочного зачатия. Поелику влияние хвостатой кометы было несомненным, в церквах с амвонов провозглашено было, чтобы по прошествии должных месяцев от оных девок рождённых младенцев принять и по ангельскому чину в монастыри с пелёнок постричь.
По поручению Святейшего Синода[69]69
Святейший Синод (высший орган управления православной церкви в России XVIII — нач. XX вв.) – создан в 1721 г. вместо упразднённого патриаршества.
[Закрыть] академию посетил архиерей Александр Обидоносцев, землисто-серый лицом, тонкогубый аскет, отвергавший все мирские утехи и дозволявший себе лишь единую – собственноручно ловить снастями рыбку и потреблять оную. Для сего за Охтой были ставлены специальные архиерейские пруды, в кои живая рыба в бочках завозилась не только с Онеги, но даже из Волги и Печоры. В академии Обидоносцев имел целью устранить недоумение в том, не ведёт ли ко греху подогревание воды перед её освящением. Согласно писания святых отцов, знатоком которого был архиерей Обидоносцев, упаси боже, если в зачерпнутую из природных источников – колодцев, рек, озёр – воду будет перед освящением что-то подмешано! Не умён был Обидоносцев, зато сам себя почитал учёным иерархом.
Преосвященный иерей и спрашивал, действительно ли, как он слышал, наука подтверждает, что при подогреве воды в неё примешивается из огня посторонняя материя, называемая флогистоном. И, получив от господ академиков разъяснение, что это именно так и есть, со всей строгостью запретил подогревать воду в купелях для крещения младенцев. Распоряжение пошло по епархии, а затем и далее, по провинциальным губерниям, и оттого зимние младенцы на Руси чаще помирать стали. Но на то уже была божья воля, а наказания, как известно, посылаются людям в меру их прегрешений. И господа профессора тут уж были совершенно ни при чём.
В то смутное время Ломоносов всё продолжал пребывать в заключении. Январскими ночами выходил во двор и, ёжась от крепких утренников, глядел на комету. Инструментов не было, в астрономическую палату не пускали, мастерская была заперта. И потому даже простую ночезрительную трубу[70]70
...ночезрительную трубу... – Здесь автор имеет в виду телескоп, сам же Ломоносов так называл изобретённый им в 1756 г. новый оптический инструмент для ведения наблюдений в условиях слабой освещённости.
[Закрыть] он себе ни взять, ни сделать не мог.
Но всё равно, сердясь от бессилия увидеть больше, чем различает глаз, каждый день зарисовывал комету, следил за нарастанием хвоста и строил догадки, как сие явление природы объяснить можно. По вечерам слушал приносимые Симеоном страсти. Но не перечил, справедливо полагая, что образовать старого солдата ему не по силам.
Преподнесение оды императрице и наследнику состоялось в новогодние празднества, и ода встречена между развлечениями была благосклонно. Правда, больший фурор произвели стихи академического поэта Тредиаковского, которые он прочитал сам, удостоившись высочайших аплодисментов. Однако и фамилия Ломоносова звучала, была услышана и одобрена.
В средине января Алексей Разумовский по просьбе брата сумел подтолкнуть государыню к делам академии. Елизавета в тот день отдыхала от большого катания на тройках по Неве. Длинный поезд императрицы домчал едва ли не до самой Ладоги. Там всех ждали деревянные жарко натопленные балаганы, в которых на полах лежали ковры, уставленные яствами и питием, и медвежьи шкуры. По выдумке императрицы обходились без столов и стульев, располагались прямо на шкурах, подражая зырянам и самоедам[71]71
Зыряне – коми-зыряне в отличие от коми-пермяков.
Самоеды — прежнее название ненцев.
[Закрыть]. Шумели целую ночь, пили, плясали, выбегали на воздух – жгли шутихи, взрывали петарды. Под утро всех затейников, сомлевших, закутанных и шубы и меха, сонных, вповалку мчали в Петербург и развозили по домам.
И потому в тот день императрица пребывала в ленивоутомлённом состоянии, к развлечениям не тянулась и неожиданно позволила доложить о делах, что случалось крайне редко. Пленительная, смешливая толстушка в молодости, кумир гвардейских офицеров, кои и помогли ей сесть на престол, Елизавета ныне обленилась, стала раздаваться вширь, грузнеть. Сохранившиеся у неё повадки милой девочки-шалуньи всё более противоречили набухшим мешкам под глазами, отвисающим перепудренным щекам и увядающим прелестям, которые, вместо того чтобы их в меру закрыть, она всё более и более откровенно выставляла в глубоко вырезанном декольте.
Срочно призванный и явившийся вице-канцлер граф Воронцов[72]72
Воронцов Михаил Илларионович (1714—1767) — видный государственный деятель и дипломат. Канцлер. Один из вельмож-меценатов, к поддержке которых был вынужден прибегать Ломоносов.
[Закрыть], приятный, пышногубый и величавый, в кафтане с большим кружевным жабо на груди и такими же манжетами, приступил к докладу. Елизавета подписала давно подготовленный указ о ревизии налоговых душ, дабы сосчитать число плательщиков податей в империи. Подушную подать – семьдесят копеек в год – не изменили, но недоимку ревизией надеялись уменьшить и воровству установить предел. Было доложено и получило разрешение дело по установлению нового налога на соль, от коего ожидались огромные прибытки казне, а лично Елизавете – миллион рублей на дворцовое содержание.
Выслушала Елизавета и утвердила проект договора со Швецией о размене беглых крестьян и возвращении их на места прежнего прикрепления. После сего наконец подписала благодарственное письмо французскому королю Луи Кейзьему[73]73
Луи Кейзьем — Людовик XV (1710—1774), французский король с 1715 г., правление которого ознаменовалось кризисом французского абсолютизма и падением авторитета королевской власти, ставшей игрушкой в руках фавориток, наиболее известной из которых была мадам Помпадур.
[Закрыть] за поздравление о её восшествии на престол, кое было получено чуть ли не два года назад и стоило вице-канцлеру Воронцову немалых дипломатических стараний. Морщась, подписала ещё несколько бумаг и в нетерпении взглянула на Воронцова. В трудах и заботах скучно, не то что дебоширить на Неве. И когда в заключение ей было доложено, что поэт и адъюнкт, некий Ломоносов, оды которого она не раз слушала, наказанный за дерзость начальству, ожидает решения своей участи, она спросила:
– Ну, так мало, что ли, наказан?
Алексей Разумовский вовремя вмешался и сказал, что наказан уже вполне и достоин прощения.
– Тогда прощаю, – произнесла императрица. – Пусть повинится перед теми, кому надерзил, и может далее сочинять. – И нетерпеливо махнула ладошкой, показывая, что с делами уже довольно, что Воронцову следует откланяться и уйти.
И, словно дожидаясь этого жеста, из угла выскочил шут Телещин в кривобоком красном колпаке с бубенчиками, а за ним две его дрессированные шавки: Зоркая и Малявка. Шавки залаяли на Воронцова, шут Телещин кувыркнулся через голову, звеня бубенчиками, встал на четвереньки и, виляя тощим задом, глядя на Воронцова, тоже залаял, перемежая тявканье словами:
– Тяв, тяв! Прискорбно утомили матушку! Тяв! тяв! Иди, иди! Не нужен ты, не нужен! Иди! Тяв. тяв! – И дрыгал ногами, словно закапывая гадкое, а шавки истошно в унисон заливались лаем. Воронцов неторопливо собрал бумаги, поклонился императрице и величественно удалился, не поведя в сторону тявкающего шута даже бровью.
Тем Елизавета и закончила государственные труды свои едва ли не на весь год вперёд. А с её бездумных слов вышел указ о том, чтобы Ломоносова «для ево довольного обучения от наказания освободить и во объявленных учинённых им предерзостях у профессоров просить ему прощения».
В конце января указ дошёл до академии. Шумахер, никогда не перечивший начальству, тут же послал сообщить о том Ломоносову. И поскольку всё сие являло императорскую милость, коя требовала должного антуража, дабы не было упрёка в принижении её значимости, он приказал выдать деньги – жалованье за весь год. Но в половинном размере, так как должности своей Ломоносов почти год не исполнял, и не по чьей вине, как только по своей собственной. Однако и полученные сто восемьдесят рублей были для Ломоносова неожиданным богатством. Щедро одарив Симеона, он первые дни, воротясь домой, только гулял по улицам, через день ходил в баню и отъедался, стараясь поменьше думать о предстоящей ему экзекуции извинения.
И всё же, как ни противно это было ему, он вынужден был извинительную речь написать на бумаге заранее. Шумахер потребовал, чтобы текст её был с ним согласован: чужестранцы хотели торжества полного, опасались, что Ломоносов не всё скажет, извинится коротко, не слишком низко поклонится им. И Ломоносов, впервые в жизни ненавидя собственноручно изложенное, писал приготовление к своему аутодафе.
Конференция, на которой Ломоносову предстояло произвести извинение, назначена была на утро 28 января.
Привратник Симеон, как и в былые времена, встретил Ломоносова с поклоном у входа и по случаю свалившихся на него бешеных денег был в подпитии уже с утра. Принимая тулуп, укоризненно заметил:
– Уж теперь-то, Михайло Васильевич, извольте шубу купить! Поскольку вы государыней отмечены и награждены. Вам не след более в тулупе расхаживать.
– Да уж так отмечен, Симеон, – грустно ответил ему Ломоносов, – что не знаю даже, как сегодняшний день переживу.
Из всего происшедшего Симеон пока углядел одну лишь чистую полезность: Ломоносов из напрасного заключения указом царицы освобождён и деньгами одарён. Только Ломоносов совсем не чувствовал себя награждённым, он томился ожиданием и, хотя твёрдо постановил себе пройти через предстоящее унижение, всё же настроение имел прескверное. Но Симеон, штоф которого теперь наполнялся ежедневно, а то и по два раза в день, лишь осуждающе покачал головой. Затем, сказав, что господь бог не оставляет страждущих и вознаграждает за веру и доброту, удалился на миг в привратницкую за малой чаркой.
Ломоносов, как к лобному месту, направился к залу Конференции, потом замедлил шаг и, чувствуя, что не в силах сидеть там, смотреть, как все собираются, и ожидать начала, свернул и до самого времени открытия простоял в книжной палате у заиндевевшего окна.
Затем началось действо. Ломоносов был выставлен к кафедре, но не для научного объявления, а ради позорища и унижения. Зал собрался полный[74]74
...зал собрался полный... — в перечне присутствующих на Конференции автор допускает отступления от исторической точности: И.-Х. Буксбаум умер в 1730 г., а Х.-Ф. Гросс после дворцового переворота 1741 г. был арестован и в 1742 г. застрелился, о Байере и Гольдбахе см. выше.
[Закрыть], никто не манкировал такой случай. Но выражения на лицах были не у всех одинаковые.