Текст книги "Жажда познания. Век XVIII"
Автор книги: Александр Радищев
Соавторы: Василий Татищев,Михаил Ломоносов,Николай Советов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц)
Но и это количество слушателей удивительно было, ибо не далее как несколько лет назад не только профессоров, но и студентов выписывали из Германии, дабы профессорам не приходилось бы читать лекции самим себе. Бывали времена, когда на семнадцать профессоров приходилось восемь, а то и менее слушателей! Вот и толкли академические немцы воду в ступе – профессора есть, студенты, немецкие правда, но есть, вывеска на академии тоже есть. Лишь пользы России, которая за всё это платит, нет.
Ныне же стараниями Ломоносова дело сдвинулось к лучшему: хоть и малое число радивых студентов, а появилось. Иван Харизомесос, подросший, но всё равно самый молодой из всех, регулярно усаживался против Михайлы Васильевича и всё записывал. Уже рассмотрели главные вещества, мир составляющие: тверди, воду, газы, огонь; прошли основания механики и законы движения по Ньютону. Ломоносов перешёл к изложению гармонической картины качания маятника. Тут-то и появился президент[103]103
...появился президент... – Здесь сюжет романа отходит от действительности, уже самая первая лекция М. В. Ломоносова по экспериментальной физике в июне 1746 г. состоялась в присутствии К. Г. Разумовского.
[Закрыть] Кирилла Разумовский. Перед началом скромно прошёл вместе с Тепловым и сел в третий ряд. В тот день Ломоносов, как и не раз до этого, ставил опыт. На деревянной перекладине подвешены одинаковые грузики: один на длинной верёвочке, второй на более короткой, третий – совсем на маленькой.
– Быстрота качаний, – спокойно, подбирая простые русские слова, размеренно читал лекцию Ломоносов, – зависит от длины подвеса. Длиннее подвес – больше размах. Короче – маятник чаще зыблется.
Ломоносов толкал маятники, и все воочию убеждались в справедливости его слов. Затем он брал другую подставку, где на одинаковой длины верёвочках были подвешены уже разные грузики, и показывал, как влияет на частоту колебаний массивность грузиков.
– И что интересно и огромным смыслом наполнено, так это то, что схожи все зыблющиеся движения в природе – продолжал Ломоносов. – Посмотрите на волны по воде. Представьте, что вы в лодке качаетесь, вверх-вниз, вверх-вниз! – Ломоносов качался телом и улыбался, будто действительно перенёсся на реку. – Лодка замирает на миг внизу и вверху. Глядите! – он показывал на маятник. – Здесь маятник также на миг замирает, прежде чем назад стронуться. – Ломоносов ещё раз подталкивал длинный маятник, стремясь помочь слушателям поймать миг замирания скорости при полном его отклонении, и утверждал: – Сходны колебания маятника и колебания лодки! Но зато что на воде явственно видно? – спрашивал он, значительно поднимая палец и устремляя вопрошающий взгляд на аудиториум. – А то, что бегут волны! Бегут без остановки от места толчка. На воде то видно. И то же в воздухе. Звук, который мы слышим, – те же волны. Их также увидеть можно.
Ломоносов клал на стол заткнутую с концов стеклянную трубку, на треть заполненную песком, рассыпал его равномерно по всей её длине и, не двигая трубку, тёр по ней кожей, усеянной толчёной канифолью.
Мерзкий звук резал уши, царапал нервы. Слушатели неприятно ёжились, а Ломоносов смеялся и показывал пальцем на рябь, подобную водяной, что пошла по песку от этого звука.
– Зрите! Вот они, звуковые волны, проявили себя. Бегущие волны песок подмяли и тем себя обнаружили.
И многое в природе волнами передаётся, но не все их мы вот так увидеть можем! – завершил лекцию Ломоносов. – Сие единство природы чудесно и удивительно. Рассматривал Кирилла Разумовский, президент Российской Академии наук, волны и поражался тому, как просто можно науку излагать, не зная, сколь много нужно сложностей учёному преодолеть, чтобы явление постичь и до этой простоты добраться.
Два раза ставил Ломоносов перед профессорским собранием на обсуждение своё прошение в Сенат о строительстве лаборатории и выделении на то денежных сумм. Просил также выдать что-то заметное и из тех денег, кои получала для развития наук академия. Первый раз ничего не доказал, со второго – дело сдвинулось.
Конференция собралась, но прошением занялись не сразу. Сначала долго судили о том, надо ли по западному образцу вводить в академии обязательное ношение чёрной учёной мантии. Одни говорили – надо, другие – нет. И пожалуй, первый раз и Шумахер и Ломоносов выступили согласно: Ломоносов говорил, что не стоит вводить чёрные мантии, ибо тогда академия в глазах многих станет похожей на монастырь, коих на Руси и так много, и от того доверие к академии не возрастёт. А Шумахеровы аргументы иные, хоть и к тому же вели: ежели ввести обязательные мантии, то некие персоны, которых академия залучает к себе почётными членами, посещать её не будут, ибо под мантиями их ленты и звёзды скроются. А от того урон престижу и персон и академии.
И то и другое подействовало: с мантиями порошили отложить и дали слово Ломоносову. Михайла Васильевич зачитал своё доношение в Сенат о строительстве лаборатории, а потом добавил:
– К сему надобно постановить, чтобы уже сейчас из средств академии выделить на строительство две тысячи рублей. – Сказал и увидел картину, будто у стаи волков, овцу задравших и пирующих над ней, кто-то решил мясо отнять. Оскалились волосатые парики, потом кинулись:
– Не давать! Он хочет разорить академию!..
– Сумм и так не хватает, а тут ещё и ему на строительство!..
– У Сената просит, у нас просит. Это же надо? Фрешхайт, какая наглость!
– У нас тоже важные прожекты! И нам нужны деньги!..
Попытался было профессор Попов замолвить слово в защиту, так и его криками заглушили, едва ли не рот заткнули.
Сел Попов, беспомощно и виновато поглядел на Ломоносова, слаб был он в спорах и боялся огорчений. Крашенинников и ещё кое-кто, кто мог бы поддержать Ломоносова, смутились тем дружным отпором и не выступили.
Видя такое, засомневался Ломоносов, как бы и прошение в Сенат не загубили, и потому смягчил просьбу:
– Сии две тысячи рублей будут погашены из тех сумм, что даст Сенат. Так что это как бы в долг.
Но не смягчились профессоры, а Шумахер жёстко подытожил:
– Вот и подождём решения Сената.
Профессоры же ещё долго не могли утихомириться, протестующе орали, но всё же прошение в Сенат о деньгах вышло. И Шумахер его поддержал, но не более чем с корыстными целями: знал, что деньги через него пойдут, ну а это при всех условиях выгодно – обязательно что-то к рукам прилипнет.
Смущённый Попов подошёл после заседания, извинялся за слабость, ссылался на неприятности, в кои он попадал часто и, не будучи сильным, переживал их мучительно. Вот недавно залучил его Бакштейн в компанию посетить дом Дрезденши, повеселиться там, с девицами побаловаться. А дом сей давно уже Елизавете глаза мозолил. Произошло немало семейных скандалов, и это дошло до императрицы. И хоть сама Елизавета тоже была не без греха, но то многолюдство, которое через тех девиц перетекало, ужаснуло её. Нарядили для следствия «строгую комиссию о живущих безбрачно». И надо же! Комиссия нагрянула в дом, как раз когда там были Попов и Бакштейн! Но Бакштейн, бестия изворотливая, едва ли не без штанов утёк через чёрный ход, а Попова взяли с поличным. Его да ещё асессора мануфактур Ладыгина застали неглиже; так и доставили в полицейскую часть.
Скандал был громкий: для пострадавших – горький, для всех же остальных – смешной. Кончилось тем, что по приказу Елизаветы обоих, в назидание другим, торжественно обвенчали в соборной церкви с немедленно выделенными для сей цели бесприданными девицами из казённых крестьян. Дрезденшу арестовали и сослали в Сибирь, а весёлых девиц заключили в прядильный двор в Калинкиной деревне. Над бедным же Поповым многие потешались, и более всех злословил Бакштейн.
Так или иначе, однако прошение о лаборатории пошло в Сенат. Немного погодя обратился Ломоносов к Разумовскому, тот поддержал начинание и вскорости вышел сенатский указ: «Построить по приложенному при том чертежу» химическую лабораторию и выделить на это средства.
Создание лаборатории Ломоносову стоило великих трудов, пота и нервов. Сначала надо было всё в уме решить, потом подробно нарисовать, в листах бумажных раскинуть, указать, где что будет и что сколько стоит. Полагал строить лабораторию в виде отдельного дома: химия и огня много требует, и воняет, и взрывом опасна. Но рисовать не строить. В планах можно многое изобразить, картинка хлеба не просит. Но потом-то каждую линию надо в камень и дерево перевоплотить, а это уже совсем иной труд, а к тому же ещё и деньги.
Всё же нарисовал, что хотелось. На кирпич решил частично использовать старый каземат, ставленный лет сорок назад, ещё в петровские времена. Тот каземат стены имел непомерной толщины, мог бы использоваться, да уж больно мрачен, холоден и сыр – обосноваться в нём никто и но мыслил. Дрова и те не держали, так как крыши в нём не было: давно сгорела. А Ломоносов взялся за него с великой охотой, так как материал получался дёшев. Вкладывал в работу и те гроши, кои со скандалом, но всё же удалось выцарапать у Шумахера. Да и свои деньги отдавал – платил за разборку кирпича, за известь, песок, глину. Всё надо найти, погрузить, вывезти.
Строили кругом много, но работали все люди крепостные, подневольные. Лошади тоже барские или казной подряженные – внаём никого не найдёшь, вольных нет. Иному вознице порой и везти нечего, спит в телеге, лицо шапкой накрыв, а лошади распряжённые тут же соломой или сеном хрумкают; однако на сторону отъехать не смеет. Заводил Михайла разговоры, полтины щедро сулил на водку. И взять-то их мужику охота, и время вроде есть, и лошади простаивают, но боится.
– Узнают, выдерут на конюшне как Сидорову козу! – говорит: – Иди к подрядчику, а то хошь и к самому барину. Пущай разрешат. А так – не-е...
Пожалуй, пойдёшь! Подрядчик хам, он уже не полтину ломит, ему червонцы отваливай, а до барина и вовсе не доберёшься, да и смысла нет, ежели незнаком. А ежели знаком, то всё равно порой просто не понимают они его: кривят губы, морщат носы:
– Какой кирпич, какая известь? Фу, господин Ломоносов, и зачем это вы такой прозой голову себе забиваете? У вас же талант! Вам бы стихи писать в белых перчаточках! А вы...
Теребил Соляной Комиссариат, говорил, доказывал. Там хоть поначалу и чинились, но всё же потом вняли: тягло дали и отвалили извести. Убедил Канцелярию Главной артиллерии и фортификации в том, что химическая лаборатория военному делу не чужда: например, пороха сможет улучшать, металлы для пушек рассматривать, да и мало ли что другое. Нашлись там умные русские головы, поняли настойчивого академика, дали полувзвод солдатиков. А уж в Монетной и Медицинской канцеляриях, куда он за посудой, весами и прочим дельным набором обратился, было полегче: там его ранее знали и потому дали многое.
Шаг за шагом, но дело страгивалось с места. И вот уже скрипели подводы, строительная площадка полнилась криками мужиков, копавших землю, клавших стены. Ломоносов вместе с мужиками и солдатами копал, разгружал, катал брёвна, командовал. Потом глину месил, вместе с печниками клал печи, выводил трубы, колдуя над лучшей тягой. И росла лаборатория, осуществлялось задуманное, получил-таки Ломоносов место для учёных занятий любимой химией!
Без кафтана, только в рубашке и жилете, надев поверх кожаный нагрудник, Ломоносов жарил в горне железный прут. Металл раскалялся сначала до малинового свечения, затем постепенно белел в горячих углях, переливающихся под непрерывным дутьём, словно самоцветы.
– Поддай, поддай! – командовал Ломоносов Клементьеву, качавшему длинной деревянной ручкой большие кожаные мехи, из дыхала которых при каждом взмахе с посвистом вырывался и ухал вдуваемый в горн воздух.
Схватив раскалённый прут за торчащий конец рукою во влажной рукавице, Ломоносов вдавил его в ящик с песком и стал отсчитывать секунды:
– Раз, два, три... – затем выхватил прут из ящика и сунул в бочку с водой. Шипящий слой пара выбросился к потолку, вода забурлила, и затем всё опало, прут остывал, резко сбросив цвет и став невидимым в казавшейся чёрной воде.
– Опять шлифовать? – унылым тоном спросил Клементьев, который уже не раз производил сию манипуляцию, и она ему изрядно надоела.
– Опять! – отвечал Ломоносов. – Может, углядим, что с металлом делается при закалке.
– Говорят, в древнем Дамаске сабли закаливали, втыкая раскалённый клинок в тело молодого раба? – оставив рычаг и подходя к бочке, произнёс Клементьев.
– Говорят...
– Подумать страшно!
– Да, история людей кровава, – ответил Ломоносов. – Но сдаётся мне, что суть закалки не в веществе, куда клинок после нагрева закладывается, а в перепаде температур и быстроте остывания. В воде остывание скорее, и сталь делается хрупка. А вот в песке али бо в тюленьем жире остывание идёт медленно, и сталь приобретает иные, лучшие свойства. Вот я и выдерживаю остывание по-разному...
– Так что? Ежели бы в Дамаске водились тюлени?..
– Не знаю! И не мути душу... – отринул пустой вопрос Ломоносов. – Кстати, клинки делают не для того, чтобы сделанные потом погружать в тюлений жир. Тут тоже крови не счесть. – И он строго посмотрел на Клементьева. – Но вот поелику не делать клинков покамест нельзя, хорошо бы раскрыть секрет дамасской стали. Иди шлифуй!
Клементьев взял прут из бочки и пошёл к верстаку, где лежал наждачный камень, а Ломоносов вышел из кузни в лабораторию и стал прилаживать увеличительные стёкла, чтобы таки разглядеть изменение структуры металла при закалке. Но увеличения не хватало, в стёкла мало что было видно. То вдруг блазнилось, будто частицы металла в одну линию вытянуты, или вкруговую завихряются, или ещё как; но потом, в перешлифованном срезе, оказывалось, что это – мельчайшие царапки поверхности от наждака.
Решил добиться большего увеличения, тщательно подобрал стёкла, вставил их в тубус, наподобие телескопического, и получился... микроскоп. Сам усмехнулся тому, к чему пришёл. Слыхивал о микроскопе в Германии – им в основном биологи и медикусы пользовались, но самому видеть его не приходилось.
Сразу работать стало легче. Многократное увеличение позволило различить в шлифе металла такое, чего раньше и не мыслил узреть: и кристаллические формы, и включения, и зёрна металла, разделённые слоями окалины. Но секрет стали не давался, верно, не только в структуре дело было; Ломоносов понимал, что надобно и рецептуру плавки принимать во внимание. И хоть секрета булата не открыл и опыты со шлифами отложил, но микроскоп-то остался. Остался и хорошо служить начал.
Применил Ломоносов его в химии и с интересом наблюдал под стеклом подлинные реакции. Вот, например, откусил щипцами махонький кусочек железной проволоки, положил под стёклышко и капнул на него азотной кислоты. Забурлили под стёклами пузырьки газа, бурно метались капельки, словно ключ бил из-под земли и низвергался водопадом. А по железному куску, казавшемуся под микроскопом каменной глыбой, расползались раковины и каверны буро-ржавого цвета, съедая глыбу прямо на глазах. Дивился тому Ломоносов и твёрдо уяснил, что природа чудна и удивительна не только в большом, в проявлениях небесного масштаба, но велика и в малом, микроскопическом. Там тоже целый мир, огромный, непознанный и достойный приложения к себе сил и внимания.
Сажал против себя вихрастого Клементьева, серьёзного Харизомесоса, вечно над чем-то трунящего Широва, иногда Котельникова и Протасова и читал им лекцию, с ходу, без подготовки. Собственно, даже не лекцию, а размышления вслух, призывая молодых людей думать вместе с ним, соглашаться или спорить, принимать или отвергать его рассуждения.
– Как огромный внешний мир, включая планеты и космос, так и малый мир, который мы и под микроскопом не всегда углядываем, всё объединяется едиными законами. Законами движения. И наше дело все сии законы раскрыть, сформулировать, в науку внедрить и до людей довести.
– Планеты и звёзды движутся, то мы видим, – возражал Харизомесос. – А под микроскопом, ежели реакции нет, ничего не движется!
– Увеличение малое, – отвечал Ломоносов. – Материя делима, но не бесконечно. Ещё древние говорили о неделимом атоме. Вот они-то и движутся! До этой самой последней «нечувствительной частицы» и надо бы добраться микроскопом. Да нелегко это. Не знаю, как сделать такое увеличение. Но если бы добрались, могли бы узреть, как сии частицы между собой сцепляются и как шатаются.
– Читал я, крючочки к ним приделаны. Ими они и сцепляются, – подал реплику Клементьев.
– Чушь! Это отбросьте. О форме атомов судить мы пока не можем. То ли они шарички, то ли как сложнее устроены, – но никаких крючочков на них нет. И западным болтунам от науки, кои то измышляют, не верьте.
Ломоносов немного помолчал, собираясь с мыслями, внимательно вглядываясь в глаза студентов, ищущие, ждущие от него разъяснений.
– Но вот то важно, – снова заговорил Ломоносов, – что, колеблясь, те частицы своё движение сохраняют. Так же, как сохраняется и материя.
– Стало быть, этим «нечувствительным частицам» – атомам – можно и «живую силу», Лейбницем введённую, приписать? – спросил Протасов.
– Обязательно. И телега, катящаяся под уклон, и маятник, зыблющийся на подвесе, и тот атом, о коем мы говорим, – все обладают «живой силой». И сия живая сила[104]104
«Живая сила» – энергия.
[Закрыть], как и материя, сохраняется. Это – закон природы. Об нём я уже давно размышляю. Сей всеобщий естественный закон[105]105
...всеобщий естественный закон... – Этот закон впервые был сформулирован Ломоносовым в письме Л. Эйлеру от 5 июля 1748 г.
[Закрыть] простирается и в самые правила движения. Ну, подумайте: тело, движущее своей силой другое, столько же движения у себя теряет, сколько сообщает другому, которое от него движение получает.
– О неуничтожимости движения говорил ещё Декарт, – совсем неязвительно, но лишь добиваясь точности, сказал Харизомесос, который, латынь освоив, уже много чего за эти годы начитался.
– Да. Картезий говорил о сохранении, но лишь движения. Я же утверждаю, повторяю вам, всеобщий закон сохранения материи, вещества и движения. Находится всё сие в естественном единстве, и о том ранее, до меня, никто не говорил.
Ломоносов прихлопнул ладонью по столу, словно утверждая мысль и значение сказанного им. Не пытаясь отбросить или присвоить истины, высказанные другими, но и не желая умалять обдуманное и предложенное им самим. И в последнее время очень много сил и времени отдавал размышлениям о записи и смысле предложенного закона.
Вчера доводил до ума формулировки закона сохранения материи, подбирал слова, искал ясности и краткости для уяснения и понимания многими. Сегодня изложил кое-что из продуманного в письме к Эйлеру:
«Все перемены, в натуре случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего от одного тела отнимается, столько присовокупится к другому. Так, ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте...»
Хотелось дальше писать, понимал, что это всеобщий и дотоле неизвестный закон природы. А подметить, найти новый закон и преподать его людям – ох немногим дано. Это открытие!
Ставя точку и поглаживая лоб, удовлетворённо думал, что не зря работает, что и его весомая лепта внесена в копилку науки. Есть всеми признанные законы Невтона, теперь будет закон Ломоносова. Закон природы, всеобщий, для всех единый, но открытый, описанный и в науку внедрённый им, Михайлой Ломоносовым.
«Это хорошо! Хорошо это!» – едва ли не кричал Ломоносов, гордясь ладно сделанной работой и радуясь за себя и за Россию!
Негромко протарахтев по брусчатке набережной, к дверям академии подкатила украшенная гербами, раззолоченная карета на четырёх золочёных же колёсах, умягчённых длинными, гибкими рессорами. Одерживая шестерик лошадей в красочных попонах и с плюмажами на головах, гривастый кучер с дремучей бородой, с трудом полуобернув невероятных размеров тело, протодиаконским басом изрёк:
– Академия де сиянс, ваше превосходительство!
Два ливрейных лакея, соскочивших с запяток, откинули подножку и, открыв дверцу, с поклоном помогли спуститься на землю молодому вельможе в мундире со звёздами и голубой лентой через правое плечо. Башмаки его были украшены золотыми пряжками, белые атласные чулки у колен замыкались бархатными красными штанами. Сбоку у колен штаны были украшены алыми бантами, столь же красочным бантом на шее был завязан и заколот бриллиантовой пряжкой белый шёлковый шарф.
Один из лакеев продолжал поддерживать вельможу, второй, отбежав, толчком открыл дверь академии и прокричал в тёмную и гулкую пустоту вестибюля:
– Его превосходительство Иван Шувалов! – после чего, не заботясь о получении ответа, вернулся к вельможе, чтобы не дай бог тот не споткнулся на ступенях.
Переполох, поднявшийся в академии через секунду после этого, можно сравнить разве лишь с тем, что было бы, ежели б закричали о пожаре. Забегали, засуетились, выскакивая из своих кабинетов, профессоры, кто спросонья кафтаны и парики на себя торопливо натягивая, кто действительные дела побросав и от наук оторвавшись, – все спешили навстречу высокому гостю. Подобострастно шаркая ножкой и чуть ли не пританцовывая от раболепства, появился Шумахер. Изобразив нелепую улыбку, бежал Бакштейн; кланялся, с трудом пережимая живот, Силинс. Спешили Миллер, Гнезиус, Гемелин[106]106
Гнезиус (Гейнзиус, Гейнсиус, Генсиус) Готфрид (1709—1769) – профессор астрономии, с 1744 г. почётный член Академии наук.
Гемелин (Гмелин) Иоганн-Георг (1709—1755) – профессор химии и естественной истории.
[Закрыть], Штелин... Что же до челяди, то о ней и говорить нечего: вжались в стенки, в углы; по единому знаку готовые по полу распластаться, половиками стать, дабы сиятельству удобно было о них свои вельможные ноги отереть.
Шувалов что-то негромко сказал. И ливрейный лакей тут же, на всю анфиладу покоев, громогласно провозгласил:
– Его превосходительство желает видеть господина Ломоносова и его лабораторию посетить!
Братья Шуваловы[107]107
Братья Шуваловы... – Родным братьям Петру Ивановичу (1711—1762) и Александру Ивановичу (1710—1772), участникам переворота Елизаветы Петровны и видным государственным деятелям, Иван Иванович (1727—1797), фаворит императрицы, приходился братом двоюродным.
[Закрыть], сами из костромских дворян, возвысились при Елизавете и великую силу обрели. Старшие вели политику и коммерцию, младший, Иван, фаворит и любовник императрицы, более к искусству и наукам являл привязанность. А то, что не один он был у императрицы, никого не смущало. Век был такой; и в высшем свете порою законный муж с фаворитом, жена и любовница – прекрасно уживались, не о чувствах, но лишь о пользе своей помышляя.
И хоть избаловались Шуваловы при дворе от власти, изнежились в роскоши, но природной предприимчивости и любознательности не потеряли. И потому Иван Иванович Шувалов, поначалу отличив Ломоносова за его фейерверки, затем стал более пристально внимать его образованности. Приглашал к себе, бывал у него и дома и в академии. Часто беседовал с ним, даже пытался стихи слагать и советовался об этом.
Повезло Ломоносову, «вошёл в случай», как тогда говорили. Ведь Шуваловы к императрице прямой ход имели! Конечно, и Кирилла Разумовский располагался к Ломоносову и был с ним покамест ещё прост. Но далеко не прост был его наперсник Григорий Теплов, и что он внушал Кирилле – предугадать трудно. Однако уверен был Ломоносов, что внушал президенту Теплов не всегда лестное о нём, случалось, и оговаривал. Так что Шуваловы весьма полезны могли быть Ломоносову, а через него – и наукам, ради которых он всю жизнь только и старался.
Но подачками жить Ломоносов не собирался, всё время желал полезным быть и то шуваловское расположение воспринимал и как дань уважения своим способностям, и как плату за фейерверки, хотя работа с ними и отвлекала от наук. Сюда надо ещё отнести и правку стихов Ивана, что тоже труда стоило, ибо вирши графа были, прямо скажем, не того. Шувалов же, будучи мягок, изнежен и ленив, но, понимая, как необходимы эрудиция и знания просвещённому барину, коим он непременно желал быть, вполне доволен был своим талантливым наставником. И в том ему в неменьшей степени, чем Ломоносову, повезло.
Проникаясь незаметно идеями и чувствами Михаилы Васильевича, Шувалов давно собирался осмотреть место, где Ломоносов проводил столь большую часть своего времени, что того но сразу даже к себе в гости, в роскошные шуваловские покои, залучишь.
– У тебя, Михайло Васильевич, способности к изящной словесности. А ты спишь и видишь свою химию, и от тебя несёт копотью и гарью, – морщась, говорил Шувалов. – Дай-кось я взгляну на то, чево ты там варишь.
– Вот, ваше сиятельство, Иван Иванович, ещё не завершено всё в лаборатории, но погляди. Здесь у меня покудова шесть печей. Но хочу скласть девять. – Ломоносов обвёл рукою сводчатое помещение, одну часть коего занимали выставленные в ряд печи и горны с дымовыми трубами, уходящими в потолок. Другая сторона помещения заставлена была ретортами, склянками белого и зелёного стекла, чашками, ступками, воронками и прочей полезной посудой и дельными вещами.
– На што так много печей, – спросил Шувалов, оглядывая лабораторию и прикидывая, на что сесть, дабы не испортить своей роскошной одежды.
– А вот зачем. Гляди, Иван Иванович. В этой печи металл плавлю. Она самая большая, шихты много в неё можно заложить, и мехи мощные – жар большой раздувают. Видишь? – Ломоносов слегка качнул рычаг, и большой мех натужно ухнул, выбив из печи клубок холодного пепла.
Шувалов брезгливо ширкнул рукой по кафтану, стряхивая частицы гари, а Ломоносов, увлекаясь, показывал далее:
– Вот это – горн. Видишь, он открыт. Металл здесь не плавится, но лишь раскаляется. Зато большие куски входят; в нём, ежели хочешь, и якорёк невеликий разогреть и сварить можно. Вот тут близко и наковальня. А вон там дальше – стеклянная печь: стекло в ней варю, – Ломоносов махнул рукой в сторону стоящей чуть поодаль стекольной печки.
– Ну а теперь иди сюда, – Ломоносов схватил Шувалова за руку и подвёл к небольшой печи, от которой тянуло жаром. Шувалов, отказавшись от желания присесть, покорно пошёл за ним.
– Это финифтяная печь. Про финифть слыхивал? – Ломоносов внимательно смотрел на собеседника. Шувалов взглянул на печь уже заинтересованно:
– Знаю, знаю. Шкатулка у меня есть, финифтяная, чудесной работы. Приедешь – покажу. На крышке Ника Самофракийская полураздета летит... Таково, скажу тебе, соблазнительна... – Шувалов с удовольствием прищёлкнул языком.
– Так вот, – по-прежнему серьёзным тоном продолжил Ломоносов. – В сей финифтяной печи я хочу секреты той эмали раскрыть. Чтобы самому научиться оные мозаики составлять и делать картины прельстительные.
Ломоносов качнул мехи финифтяной печи, она тонко загудела, окошечко в ней засветилось, засияло раскалённым белым светом. Немного подождав, он щипцами вытащил из печи один из нескольких тигельков, стоящих в огне, и опрокинул содержимое в ячеистую форму.
Огненно сияя, растеклась по форме красноватая масса, на глазах охлаждаясь и застывая красивой, оранжево-жёлтой, поверхностью, глянцево-тёплый тон которой так и хотелось погладить рукою. Шувалов даже руку протянул, чтобы потрогать, да Ломоносов резко пресёк его:
– Ты что? Нельзя же, горячо!
– И какие краски в сих формах ты отливать надеешься?
– Все! – твёрдо ответил Ломоносов. – Надеюсь все краски и любые их оттенки делать. Чрез слитие жидких материй разные цвета произвести можно. А для этого надо научиться химию через геометрию вымерять, через механику развешивать и через оптику высматривать. Вот тогда и желаемых тайностей достигну. Но то ещё не скоро будет, работать надо много. Вот почему я ныне тут днюю и ночую. Правда, для науки и самой длинной жизни мало.
Покачал Шувалов головою, не всё понимая, но уважением проникся ещё большим:
– Ты, Михайло Васильевич, больно сильно-то здесь себя не истязай. Нужен ты и для других дел. Вот приезжай-кось ко мне. Угощу вкусно, поговорим, а там, может, и к Елизавете Петровне заглянем.
Хоть немного не по себе стало Ломоносову от такой фамильярности по адресу государыни, но потом, качнув головой, усмехнулся и про себя подумал, что всякий к своим вершинам стремится.
С гордостью глядел Ломоносов, как набирала силу, крепла, расширялась Россия. Азовские походы Петра угомонили крымчаков, и потому богатый южнорусский чернозёмный край, дотоле пустовавший из-за набегов крымских орд, постепенно заселялся окраинным казачеством. На время утихомирилась Туретчина, не слыхать шведов, затихли Польша и Литва. Мужал, давая всё боле железа и прочих ископаемых, Уральский край, а грядущая за ним Сибирь сулила Российской державе такие просторы, каковые другим и не снились. Иноверческие народы вливались в державу, ища под её крылом защиты и покоя, а насильного крещения, дабы обрусить их, никому не было.
В каждое из посещений апартаментов графа Шувалова, когда Ломоносов непривычным для себя барином приезжал к тому в присылаемой золочёной карете, чаще всего говорили серьёзно и о важном. После обильного угощения, от которого Ломоносов не отказывался, ибо поесть любил, Шувалов однажды прозрачно намекнул, что неплохо бы государыне императрице величественную оду преподнести.
Тут уже не то что с одой наследнику Петру-Ульриху, тут иначе, как-то сразу решил Ломоносов. И потому согласно кивнул и, не мешкая, ответил:
– Давно о том думаю. Дщерь Петра Великого сама насквозь русская и верно, по-русски державой правит, величию России способствуя. Многие её дела ко благу ведут. Потому напишу. – А про себя подумал: «Не то хорошо, что Елизавета сама хорошо правит, а то хорошо, что не мешает. Не мешает многим русским людям истинную пользу государства блюсти; чужаков же и дураков до кормила не допускает. Потому-то и идёт всё ныне слава богу ладно и гладко. Подоле бы так!»
Помолчал немного, как бы обдумывая дальнейшую речь, потом сказал:
– Вот слушай, как я написал о России:
Россия, вознося главу на высоту,
Взирает на своих пределов красоту:
Чудится в радости обильному покою...
Шувалов даже охнул и замотал головой от удовольствия:
– Легко ты пишешь, Михайло Васильевич. Да как ладно льётся... Вознося главу!.. Высота, красота... Молодец!
Ломоносов прочёл ещё:
Воззри на горы превысоки,
Воззри в поля свои широки,
Где Волга, Днепр, где Обь течёт...
Шувалов слушал и глядел на Ломоносова, не решаясь и не желая прерывать его, а тот увлечённо, словно перед народом, читал:
Российска тишина пределы превосходит
И льёт избыток свой в окрестные страны...
Воюет воинство твоё против войны;
Оружие твоё Европе мир приводит!
Дочитав, пояснил:
– Широко распространилась держава, предки начали, мы продолжаем. Да, продолжаем! Слыхивал, что корабли Беринга и Чирикова привезли[108]108
Беринг Витус Ионассен (Иван Иванович) (1681—1741), Чириков Алексей Ильич (1703—1748) – мореплаватели, офицеры русского флота, руководители Камчатских экспедиций 1725—1730 и 1733—1741 гг. В 1741 г. на пакетботе «Святой Павел» Чириков первым из европейцев достиг побережья Северо-Западной Америки.
[Закрыть]?
Шувалов, будто отрываясь от каких-то внутренних созерцаний, неохотно наморщил лоб, вспоминая:
– Было что-то, просились капитаны с оных до государыни. Вроде бы не приняли их...
– Было, вроде!.. Эх ты! А они флаги Российской державы в неизвестной дотоле верхней Америке установили! И то сообщение императрице привезли! – Ломоносов недовольно сморщил губы и, укоряюще глядя на Шувалова, покачал головой.
– Непременно узнаю ещё о них. И если всё так, сам подведу их под высочайшие очи, – непривычно для себя смущаясь, ответствовал Шувалов. И почти просительно, что удивило бы любого, кто знал вельможу, произнёс: – Но ты уж, сделай милость, читай ещё...
– Ещё?.. Об Америке не написал покуда, а вот о соседстве с хинами, китайцами то есть, кое-чего есть. Слушай. Вот какова наша Россия: