355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мелихов » Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот » Текст книги (страница 1)
Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:32

Текст книги "Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот"


Автор книги: Александр Мелихов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)

Мелихов Александр
Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот

Александр Мелихов

ГОРБАТЫЕ АТЛАНТЫ, ИЛИ НОВЫЙ ДОН КИШОТ

* Дары нищего

* Так говорил Сабуров

* На огонек

* Но солнце южное, но море!..

* Без места

* Новый Дон Кишот

* Оттепель

Дары нищего

Уж до того жалко было свободного библиотечного дня – листать эти "научные рекомендации для управления трудовым коллективом", сиявшие глубочайшим познанием человеческого сердца: "трудовые потребности и интересы личности", "морально-политические установки"... "Формирование трудовых интересов личности", кое "является процессом сложным и длительным"... Зато нет преград руководителю, который будет: 1) соблюдать чувство меры в поощрениях и наказаниях; 2) умело использовать индивидуальный подход к подчиненным, – всего 8973 пункта, и все о том же: руководить надо умело, правильно, справедливо и разумно. Но в этом бесстыдном пустословии кроется одна ненавистнейшая идея: начальник умнее подчиненного, честнее и даже психологически тоньше. Однако особый приглянувшийся абзац Сабуров с сатанинской усмешкой передрал для вводной части.

А в содержательной части Сабуров намеревался написать что-нибудь попроще и побыстрей – но чтоб нельзя было придраться. Делывал он работы экстракласса, делывал, премного вами благодарны, сыты-с по горло-с! Вот каково было бы, скажем, матери увидеть свое любимое дитя в каком-нибудь приюте, в туальденоровой рубашке не по росту, с остриженной налысо головкой в пятнах зеленки... Мамаше, пожалуй, было бы легче перейти на ежеквартальные аборты.

Он, Сабуров, и перешел на аборты, – не давал особо раззудиться своему творческому плечу.

Даже и толковые клиенты судили с точки зрения своего каравая: похвалили бы Моцарта за то, что его симфония способствует привесу поросят... печной горшок тебе дороже! Красота, Красота – вот что главное в сабуровских сочинениях, а не презренная польза: дух у читателя должно захватить от радости, и морда сама собой разъехаться в улыбку! Нет, своевременный аборт – залог здоровья. Вот вам постановка совсем прозрачная: как убрать из коллектива столько-то членов, вместе с которыми ушло бы максимальное количество неприязненных отношений. Рядовая задачка из теории графов, но – вчера вечером ему удалось удержать свою мысль на поводке, и где-то в районе половины третьего, против воли – будто его положили спать с нелюбимой женой – он все же произвел на свет метод сведения этой задачи к задаче выпуклого программирования.

Прием, как на грех, снова получился изящным, значит, снова придется исполнять каприс Паганини перед слепо-глухими. Правда, можно будет опубликовать еще одну кощунственную статью без ссылок на эпохальные труды Колдунова, которые, подобно Корану, заключают в себе альфу и омегу всей земной мудрости, и снова будут поговаривать, что у тебя где-то там, в горних высях, имеется некая лапа. И все же... Сколь ни приятно взволновать желчь завистливых тупиц, все же – увы: творчество "стимулируется" только восхищением. Оно закиснет, если коллеги восхищаются исключительно начальством, а уважают лишь собственные кишки: с каким волнением переписывается каждая новая диета! И тогда нужно вообразить, – и потеплеет на душе, – как отправишь журнальный номер со своей статьей милым скромным старичкам-пенсионерам, хранящим самое полное в мире собрание твоих сочинений, и отец внимательнейшим образом прочтет весь твой труд от названия до списка литературы и скажет с восхищением: "Ну, ни единого слова не понимаю!", а мать только перелистает и вздохнет: "У Андрюшеньки что-то все неспокойно на душе – так я за него волнуюсь..." – "До чего ты любишь выдумывать!" – с досадой за омраченную идиллию возразит отец.

Ну, ладно, ладно, не разнюниваться: это штука очень опасная, отнимающая сразу и щит, и меч, вернее, жало. Любопытно, что Наталью радовать своими открытиями хочется не слишком – ее уже ничем и удивить невозможно. Если бы он завтра написал концерт для скрипки с оркестром, который с триумфом обошел бы все концертные залы мира, она только пожала бы плечами: кому же, мол, и писать скрипичные концерты! (А Лида каждый раз восторгается...)

Наталья вспоминалась с чувством некоторой неловкости – из-за сплетен по поводу Лиды он как бы "виноват" перед ней... (Что значит – провинциальная дыра: увидели их вместе в музее – и... впрочем, на шею-то ему она в тот раз бросилась, хоть и платонически... Но звонить жене!..) Но рассудим здраво: Наталья обеспечивает ему кое-какой физический комфорт, без которого он может и перебиться, а ей ее же труды по обслуживанию семейства обеспечивают возможность ощущать себя нужным человеком. (А он-то знает, каково быть ненужным.) Но главное – она может рассказывать ему о своих сражениях и получать отпущение грехов: у нее есть божество, благодаря которому она достигает заветной мечты каждого: возможности жить без сомнений. А он, сам являясь божеством, такой возможности не имеет. Впрочем, он нуждается не в оправдании своих поступков, а только в их эстетизации.

В любви выигрывает побежденный. Но побеждать побежденного уже неинтересно? Тебе нужны непобедимые – сослуживцы, например? Их любви ты жаждешь? Впрочем, не нужно брать грех на душу: кто уважает науку – тот уважает и Сабурова. Только здесь очень мало кто уважает науку – ведь старшее поколение Колдунов вскормил сакраментальным принципом "незаменимых у нас нет": только Колдунов назначает в таланты, в теноры, в острословы, в праведники и в красавцы – и он тоже властен разжаловать как из теноров, так и из красавцев. Но вот прошли годы – и вновь начинает просачиваться циничная, проникнутая безверием молодежь (Лида, Лида...), в глазах которой талант остается талантом даже после того, как начальство отвратит от него благосклонный взор. И за это Сабуров питал горячую благодарность к юным циникам и нигилистам (первоначальная его симпатия к Лиде была того же рода), которые даже не догадываются о его чувствах, потому что очень уж робко ищут его взгляд при встрече, чтобы поспешно поздороваться, и слишком уж торопятся проникновенно ответить на самый пустяковый вопрос. Зато сразу соглашаются с ним работать даже на откровенно подсобных ролях, тогда как ветераны, чью привязанность Колдунов приобрел тем, что объявил всех равно выдающимися (выдающимися из чего?), согласны заниматься исключительно творческой работой, годами мусоля каждый свою строчку из какого-нибудь колдуновского труда и – совершенно искренне, вот что замечательно! – ни в грошь не ставя ничего, что произросло бы не из колдуновского семени и не было высочайше им одобрено.

Это даже удивительно – за четверть века не выросло ни единой работы, хотя бы с проблеском дарования, – ведь не отбирал же Колдунов свои кадры специально (да так безошибочно и не отберешь!). У самого Колдунова его двух с половиной пядей во лбу все-таки не отнимешь, а тем более – энергии, – у наследников нет и этого. Неужто всего лишь потому, что ему нужно было завоевать, а им – подладиться, расположиться на уже построенной служебной лестнице?

Когда на всех плакатах стратегической целью провозглашалась "плюс химизация", Колдунов – молодой еще, в сущности, парень – не стал держаться за рутинный образ академического педанта в пенсне, а ринулся в самую гущу событий – выступал, обосновывал, возглавлял, присоединялся, в соавторах у него ходили директора комбинатов и передовых совхозов, и даже один заместитель министра. А находясь на гребне, не поколебался покинуть добытую с бою столичную квартиру со столичной пропиской и отправиться за званием членкора, которым его все-таки обошли, на край света, – для России семнадцатого века это была бы даже заграница (хотя в пятидесятом году появилась археологическая монография академика Коржавина, доказывающая, что обезьяна, проживавшая здесь в четвертичном периоде, уже обладала всеми антропологическими признаками русского человека), – чтобы воздвигнуть новый научный центр и провозгласить его – среди взятых под свою руку племен – победителем отставших от прогресса Кембриджа, Геттингена и Сорбонны. Это гениально: не пытаться соответствовать чужим критериям, а создать свои, – в колдуновском институте Нобелевская премия значит куда меньше, чем похвала Колдунова (а точнее, ничего не значит). И теперь люди, получившие ученую степень из его рук, занимают видные посты от Москвы до самых до окраин: химизации приходят и уходят – степени и должности остаются, – второй ступенью карьеры Колдунова была уже экология – борьба с последствиями химизации. А теперь он, похоже, одной осьмушкой ягодицы пытается оседлать перестроечную новинку – "человеческий фактор".

Колдунов ухитрялся торговать даже горами и реками, озерами и островами, – в здешних краях сохранилось довольно много экологически девственных местечек, и люди даже очень солидные не отказывались проехаться на конференцию в этот дальний край, – куда за валюту возят интуристов, чтобы попредседательствовать на пленарном заседании, а потом с недельку понаслаждаться пейзажами и ухой, шашлыками и закатами, а главное властью над этими могучими, но неосмысленными стихиями.

Благодаря этой мудрой политике, институт Колдунова выходит на первое место в регионе по числу кандидатов и докторов на душу населения, не хватает лишь одного – дарований. Лишь среди самой молодой нигилистической поросли (и Лида...), недостаточно почитающей колдуновскую лестницу, ведущую к солнцу, начинали там-сям посверкивать маленькие божьи искорки, словно метеорчики, залетевшие из другой галактики в местное небо. Сверкнут и, зашипев, гаснут в провинциальном болоте: здесь положено светиться только местным гнилушкам, а солнце у нас – одно, другого нам не надо.

Узость кругозора, изоляция – непременное условие счастья. В мире гениев каждый оригинален, каждый ведет собственную партию, и весь этот разнобой ты берешь себе в душу, и вместо соло она начинает звучать оркестром, уже не имеет единственного твердого мнения по всякому поводу, как это бывает у счастливых людей, но, напротив, нет на свете ничего, в чем одна частица твоей души не нашла бы капельку истины, а другая – капельку лжи. А мир, очерченный Колдуновым для своих подданных, так мал, мил, ясен и уютен, что напоминает кухоньку, в которой ты с любящими родителями ребенком пил чай. И очень мудро поступают обитатели этого мирка, не позволяя расширять и размывать его границы всяким оригиналам и анархистам.

А кроме того, стремясь уничтожить в зародыше всякую оригинальность, они сохраняют заложенное Колдуновым равенство, оберегающее их от сомнений и зависти. Колдунову удалось преодолеть самое глубокое и обидное из неравенств – умственное, – ведь если ты бездарен, то это уже навсегда. Кроме того, вынуждая посредственность поклоняться таланту, ее тем самым заставляют кланяться откровенно дутой величине, какому-нибудь титулярному советнику, написавшему какую-нибудь дребедень, вроде "Буря мглою...". Ясно ведь дураку, что ничего особенного в этих словах нет, – притворяются только, чтобы унизить пообиднее. Калигула с этой целью заставлял кланяться, по крайней мере, откровенному коню... "Прогрессивная интеллигенция нынче носится с демократизацией – но мне-то никогда не будет места на вашем демократическом пиру. Никакое наипрогрессивнейшее большинство никогда не будет понимать Красоту, посредственности всегда будут держаться за колдуновское общество равных возможностей, не зависимых от дарований".

(А Лида неотступно присутствовала где-то на краешке каждой его мысли... Что говорить, приятно, когда тебя обожают, обладание душой неизмеримо сладостнее, чем банальное обладание, в сущности, неподвластным тебе телом.)

Надо было приступать к письменному изложению. Стыдно признаться, но он подумал об этом с неким предвкушением, – когда делаешь что-то по велению, так сказать, собственного сердца, никогда нет уверенности, что все ты исполнил до конца: лишь чужое одобрение способно избавить нас от сомнений. Увы, ему, Сабурову, тоже хочется повиноваться чему-то высшему, служить кому-то зримому: желанной свободе всегда сопутствует одиночество... Свобода – это неприкаянность. Запомнить для отчета: страх человека перед сомнениями и одиночеством тоже можно использовать при управлении "трудовым коллективом". Каждый втайне мечтает быть автоматом, управляемым извне.

Удовольствие от работы – это, в сущности, любование собственной силой или собственным мастерством. Или даже одобрение воображаемого ценителя?..

Теперь можно прогуляться на кухню согреть чайку (солнце заливает кухню таким ярким летним светом, что газовое пламя почти незаметно, приходится осторожно пробовать рукой, на месте ли оно), а пока чай греется, потянуться всласть (а Лида словно бы любовалась откуда-то столь простодушным времяпровождением великого человека). Сабуров и сыновья заваривают один и тот же чай и в пятый, и в десятый раз, выжидая, кто не выдержит первый, а Наталье и в голову не приходит дожидаться, чтобы кто-то что-то сделал вместо нее, – раз-два – в пять секунд все готово, а она и не заметила, что положила конец упорно-молчаливому состязанию трех лодырей.

За бывшим в употреблении чайком (попахивает болотцем) можно сделать новые прикидки. Стоило бы забавы ради вывести все поведение человека в коллективе из двух склонностей – к деньгам и к подражанию. Было бы неплохо показать, что сложность социальных процессов просто физически неподъемна для среднего ума, и больше уже не сердиться на людскую глупость, – не сердимся же мы на свиней, что они бросаются к корыту, топча друг друга и собственную пищу: ведь на людей сердишься только оттого, что имеешь о них завышенное мнение, – обида есть обманутое ожидание. Не имей ожиданий – не будет обид.

Сабуров прогулялся на балкон. Лето в здешних краях всегда приходит поздно, однако на солнышке, в затишье кажется, что оно уже наступило. Между домами, поодаль от квартала, словно новогодняя елка, пестреет и серебрится кладбище, на современном господствующем наречии, канцелярском, гениально обозванное комбинатом. Обитателям Научгородка предоставлены ну решительно все мыслимые удобства...

Хотя Сабуров точно знал, что Наталья считает делом чести обеспечить великому человеку условия для творческой работы, время от времени он все же предпринимал какую-нибудь хозяйственную акцию, возвращавшую ему душевное равновесие и вызывающую у жены прилив умиления, особенно если он что-нибудь перепутывал. После полуминутного мысленного поиска Сабуров вспомнил, что Наталья несколько дней назад уложила в сумку белье для прачечной. Путь в прачечную пролегал мимо пивной точки, где не было пива, но народ, расположившийся на ящичной таре и просто на первой травке, обставившись бидонами и канистрами, дожидался не просто терпеливо, а как бы даже с удовольствием: ясная, достижимая цель на некоторое время осветила их жизнь высшим смыслом.

– Я с без двадцати девять стою! – старожилы всегда норовят возвести свой стаж в достоинство: очередь, растянувшаяся на десятилетия, наверняка разделила бы людей на благородное сословие и плебс. В таланте у нас видят не более чем попытку влезть без очереди.

Приемщица и выдавальщица в прачечной встретили Сабурова, как всегда, очень приветливо. "Это хороший клиент, никогда ни к чему не цепляется", – дружно принялись они убеждать друг друга, завидев его с раздувшейся сумкой. Сослуживцы Сабурова были бы удивлены, если бы увидели, до чего он прост и мил с этими милыми старушками: они и не обязаны были ценить его дарования, а сослуживцы – обязаны!

(А мысль Сабурова тем временем потихоньку крутила и вертела, и оглядывала с разных сторон еще один вопросец: каково будут воздействовать друг на друга в коллективе один умник с десятком дураков – в едином стремлении к единомыслию.)

Потом, наслаждаясь чувством рачительного хозяина, – человека, занятого несомненно нужным и выполнимым делом, – он снес в ремонт туфли. Оказалось, что резина для подметок давно снята с производства и даже забыт секрет ее изготовления. Однако тертый Сабуров проскользнул прямо к мастеру – "только спросить" (проскальзывать было бы унизительным, если бы он не притворялся, что делает это ради забавы), и – подметки были вырезаны и подклеены за две минуты и два рубля. Только не надо в прямых контактах – горизонтальных связях – усматривать спасение мира – стремиться вместо истины к ясности, как это исторически присуще прогрессивному интеллигенту.

Ради лишающей покоя любви к разнообразию он возвращался домой другой дорогой. Сразу же за углом на него уставилась – среди светлых окон пустая черная глазница на первом этаже. По согревшейся спине пробежал холодок: вот, значит, где...

Несколько дней назад Шурка прибежал возбужденный (но и заметно струхнувший) с рассказом, что где-то в их квартале сгорел старик.

– Как "сгорел"?

– Горстка пепла осталась, – процедил старший братец Аркашенька.

– А ты заткнись идиотина не горстка пепла а на носилках вынесли под простыней рука белая такая болтается...

Он и сам был бледный и тараторил, стараясь, для собственной бодрости, напугать других. Общественное мнение склонялось к тому, что пока старик сидел в ванне (там его и нашли), на кухне каким-то образом загорелась занавеска – от невыключенного газа, что ли, – от занавески шкафчик с книгами, сгоревший практически дотла, а от книг еще что-то синтетическое, ядовитое, отчего старик, вероятно, и задохнулся.

– Пожарники все прямо из окна выбрасывают некоторые пацаны начали подбирать я одному по морде дал шакалу а клюшек там штук двадцать он раздолбанные клюшки собирал а потом всем предлагал и мне предлагал, а я тоже не взял кому они сдались пацаны говорили что у него портрет Гитлера висит мы с Бобовским давно еще подсадили и посмотрели ничего у него не висит только Лев Толстой и еще какой-то с бородкой может он сам только плохо было видно не разглядеть...

Это еще что: одна дуруша из института энергетики рассказывала, что старец этот зазовет, бывало, маленьких девочек и смотрит – понимаешь? смотрит. Сабуров несколько раз встречал этого старика, шествующего неспешной поступью патриарха, увенчанного желтоватой седой гривой. Борода, той же желтоватой, словно бы прокуренной седины, внушительно возлежала на обтрепаннейшем черном пальто, мохнатые петли для пуговиц больше напоминали рваные пробоины на боевой шинели, а пробивавшийся из них белый ватин старик закрасил чернилами, простодушно рассчитывая, что человеческий глаз неспособен отличить синее от черного.

Последний раз Сабуров встретил его в гастрономе, – тот ласково требовал книгу жалоб, чтобы вписать в нее благодарность, а сметанная леди клялась всем самым святым, что книгу забрали на проверку. Было слякотно, стариковские ботинки и лоснящиеся брюки были забрызганы грязью, но в глаза Сабурову бросились странные переливающиеся носки старика. Вглядевшись, он с изумлением обнаружил, что это полиэтиленовые мешочки, – колумбово решение! Для будущего отчета: чтобы оставаться членом коллектива, необходимо видеть себя со стороны – глазами, так сказать, коллектива. Чудаковатость – это и есть неумение видеть себя чужими глазами.

И вот от чудаковатого патриарха осталась кучка ломаного обгоревшего барахла, нелепые клюшки, скорчившиеся в огне книжные переплеты... Погибнуть на костре из собственных любимых книг – лучшей смерти Сабуров не мог бы для себя изобрести. Но этот кухонный столик, припавший на подломившуюся ножку, эта тумбочка – не тумбочка, стул с металлическими трубчатыми ножками явно общепитовского происхождения (не хотелось рассматривать, но подловатые глаза уже все обежали, чего-то выискивая), луковица, кастрюля с половником, к половнику присохла капуста из щей... Содрогнувшись, Сабуров поспешил пройти мимо.

Он всегда завидывал людям, воспринимавшим смерть не в космическом ее значении, а в обыденном, житейском – как переезд, скажем, на новую квартиру: известные хлопоты, завершающиеся хорошей выпивкой и закуской на поминках. Ему же всякая будничность, сопутствующая этому грандиозному явлению, представлялась едва ли даже не более чудовищной, чем сама смерть – эта деловитость в обсуждении венков, расцветки гроба, с его кокетливыми рюшами и роскошным переливающимся нутром, достойным принять в себя парфюмерное либо ювелирное изделие! Эти пресерьезные обсуждения, высокое ли, сухое ли место выбрано, чтобы зарыть труп, – ведь это так важно! Впрочем, что терять тем, у кого нет личности!

Оказалось, успел вернуться из школы Аркаша – первенец, надежда, с позволения выразиться, и опора, наследник и, так сказать, преемник. В обычной своей позе, разбросав по полу бессильные ноги, раскинулся на диване, близ которого был застигнут сразившим его наповал параксизмом лени. У бессильно откинутой руки завалился набок расстегнувшийся портфель, из которого текут книги, тетради, ручки, линейки, циркули и карандаши: у Аркашеньки нет сил каждодневно выкладывать ненужные вещи – он предпочитает таскать их все без разбора. Нет у него сил и проверить, имеется ли уже в его портфеле изобилия линейка или циркуль – он предпочитает на всякий случай сунуть еще по экземпляру, а попадется Шуркин – не беда, пусть пошумит, он тоже относится к Аркашиным вещам по-родственному, без лишних церемоний.

Конечно, таскать такую раздувшуюся торбу тоже требует усилий, но самых легких – бессмысленно мускульных, а не самых трудных – сознательно волевых.

Поза его отпрыска, как нельзя лучше символизировавшая крах педагогических надежд и усилий Сабурова, разом оттеснила все еще стоявшую перед глазами очень уж неприкрашенную картину человеческого исчезновения.

Дернув углом рта от просительной нотки, проскользнувшей в натужной бодрости его приветствия, Сабуров прошел в свою комнату, до возвращения Натальи – часов, значит, до девяти-десяти – служившую его кабинетом (смех и грех!). Оказывается, задающая тон начальственная бодрость – это от отчаяния: пресечь хотя бы внешние проявления уныния, – начальник вынужден довольствоваться телом, не умея овладеть душой. А сын... Можно зайти к нему через два часа и застать его в той же позе. Вот и сейчас диванные пружины безмолвствовали...

Аркаша появился на свет патологически ласковым и послушным, любил все без исключения одушевленные и неодушевленные предметы, охотно слушался всякого взрослого, которому вздумывалось о чем-то распорядиться, и вступал в доброжелательную беседу с каждым, кому взбредало в голову с ним заговорить. В садике у него постоянно оказывалась внеплановая конфета или яблоко – угостила воспитательница из соседней группы. Но Аркаша неуклонно предпочитал конфете похвалу. Весь в маму. И в папу. Какие-то незнакомые женщины, которых Сабуров никак не мог запомнить, донельзя дружелюбно с ним здоровались и начинали до небес превозносить Аркашку: это будет профессор – столько стихов знает и разных других сведений! Спросишь его: "Аркаша, как дела? Нормально, говорит. Такой умный парень!"

А Зина Борисовна, Аркашина воспитательница, отправляя его в школу, прижимала его к груди и целовала, обливаясь самыми настоящими слезами, что Аркаша воспринимал как должное.

Но в школе – в первой в его жизни канцелярии – его ожидало серьезное потрясение: новая мама не желала его любить только потому, что из-под его пера выходили слишком кособокие члены будущих букв и цифр. Наталья сама бессменная отличница – была ошарашена, что ее вундеркинд носит двойки и тройки. Она вырывалась с работы в школу советоваться с немолодой иссохшей дурушей в плоских кудряшках образца второй половины сороковых и получила мудрый рецепт: контроль и строгость.

Умудренный Сабуров только посмеивался и, вечерами проходя с умненьким Аркашей весьма углубленный и расширенный курс математики, готовил ему нет, не триумф, не настолько Сабуров был глуп, чтобы ожидать триумфа от посредственностей, от канцеляристов, но – щит, за которым Аркаша будет неуязвим. Однако через три-четыре года и умудренного отца ожидало известное потрясение. К этому времени Аркаша уже самостоятельно изучил школьный курс алгебры и тригонометрии, по физике прорабатывал электричество и магнетизм, школьные задачи щелкал как орешки, – но получал все больше четверки, а то и тройки.

Наконец, сломив гордыню, Сабуров отправился в школу объясняться с учительницей и узнал, что существуют правила записи, ОДИНАКОВЫЕ ДЛЯ ВСЕХ, а Аркаша забывает провести то вертикальную черту, то сразу переходит к скалярной записи, опуская векторную, то еще что-нибудь, а ПОРЯДОК ЕСТЬ ПОРЯДОК. Один для всех.

Ничего, разочарован может быть лишь тот, кто очарован, пусть лучше Аркаша сразу узнает, что посредственностям, чьи медные лбы составляют плоть Медного Всадника, нет дела до талантов, им есть дело только до единообразия.

Обычно в интеллигентных семьях гуманитарными способностями называют тупость к точным наукам. Аркаша проявлял гуманитарные способности всерьез: небезынтересно сравнивал "Воскресение" с "Преступлением и наказанием", Гоголя и Чехова знал наизусть, из Шекспира больше всего любил "Гамлета", по всей квартире были разложены забытые им на месте прочтения стихотворные сборники всевозможных классиков, да и писал он без единой ошибки, и грамматическими правилами сыпал, как поднаторевший стряпчий, и получал четверки за то, что вечно путал, какие члены положено подчеркивать прямой, а какие волнистой.

На столкновение с Медным Всадником Аркаша реагировал, в общем, правильно: все меньше интересовался школой и все больше уходил в собственные занятия и запойное чтение, – возвращаясь домой, Сабуров чаще всего заставал его на кровати с книжкой, другая книжка раскрыта на столе, третья на подоконнике в кухне, а четвертая на диване, – ее он читал, стоя на коленях, как и положено стоять перед священным предметом. Но, увы, – Аркаша не ограничился безразличием к школьным делам, а распространил его и на внешкольные. Поэтому занятия с сыном утратили для Сабурова всякую прелесть, а вскоре он и вспомнить о них не мог без раздражения.

А ведь во всех Аркашиных начинаниях были очевидны успехи... Но ему, казалось, не нужны были никакие достижения, если они не приносили ЛЮБВИ. (Интересно, что желание снискать усердием дополнительную любовь папы с мамой Аркаша не обнаруживал, – видимо, в их любви и без того был уверен: неинтересно побеждать побежденного.)

И чтение у него почти вытеснилось общением, причем общением весьма и весьма странным...

Но ведь Сабуров и сам когда-то учился в школе, когда-то и сам был в Аркашином положении, но ушел в мир внутренний, чтоб внешнего не видеть, и вынырнул из него только в университете – вынырнул и вознесся звездой. "И мы пришли, и встретил нас Куницын...". Вернее, старик Семенов нас заметил и, в гроб сходя, благословил. Сабуров слушал его спецкурс по "проблеме Семенова", и Семенов, входя в аудиторию, чрезвычайно учтиво приветствовал всех собравшихся и отдельно, как дирижер первой скрипке, пожимал руку Андрею Сабурову, дружески приподнимавшемуся из-за первого стола.

Академик Семенов был известен, кстати, еще и тем, что читал свой спецкурс много лет подряд, абсолютно не обращая внимания, тридцать человек собралось в аудитории или двое. Но Семенов, возможно, продолжал бы отправлять свои богослужения и в пустом храме. ("Так что же, не только восхищением питается творчество?..)

Уже на третьем сабуровском курсе Семенов рекомендовал в "Доклады Академии Наук" статью девятнадцатилетнего Андрея Сабурова. А дипломную работу Сабуров защищал уже по четырем публикациям, закончив университет на год раньше срока, и сразу же представил ту же работу в Ученый Совет. Знал бы, в какое колдуновское болото ему предстоит шмякнуться с небосвода, не спешил бы, посидел еще два аспирантских года среди людей, умеющих ценить Красоту. Но он еще спешил неизвестно куда, и защита прошла среди таких славословий, как будто это были похороны. (Чуяли...) А Семенов всенародно объявил, что кандидатских работ такого изящества и остроумия ему не встречалось во всей его научной карьере, – начавшейся еще в Императорском Санкт-Петербургском университете.

Словом, он, Андрей Сабуров, вырвался же из школьного болота, а Аркаша почему-то закис. А все потому, что стремиться надо не к симпатиям соседей и сослуживцев, людей посредственных, а к тем, кто восседает на Олимпе. ("А почему же ты сам закис, не имея похвал живых людей?..") Может, дело в том, что он, отец, представлял сыну науку не как служение чему-то сверхъестественно высокому, а всего лишь как прозаическое средство прокормления и безопасности? Его-то самого вели совсем другие маяки... На книжных полках Сабурова-деда, сколько помнил Сабуров-отец, всегда стояли жизнеописания замечательных людей, и маленький Андрюша с самого раннего детства поглощал упоительные рассказы отца о великих людях (лишь через много лет он понял, что это были не рассказы, а сказки). Отец не разбирал характеров и профессий, – у всех великих была как бы одна общая профессия – "великий человек" (только политиков там не было, вдруг подумал Сабуров) – и с равным воодушевлением повествовал о Пушкине, Пастере, Гауссе, Мусоргском, Архимеде, Ньютоне и Рембрандте, и только, опять-таки, по прошествии многих лет Сабуров обнаружил, что отец ровным счетом ничего не смыслит ни в поэзии, ни в биологии, ни в музыке, ни в живописи, ни, тем более, в физике с математикой, – его занимала и приводила в почти религиозный восторг одна общая для всех великих схема: таланты страдают и созидают, а обыкновенные люди преклоняются перед ними и благоговейно возлагают цветы к подножию их памятников. "Ты ошибался, папочка, люди поклоняются успеху, а не таланту".

Однако маленький Андрюша, сам того не подозревая, усвоил, что единственно стоящая жизнь протекает где-то там, среди олимпийцев, а все прочие люди – не более чем тени, призрачно скользящие по историческому экрану, не оставляя на нем следа. Точнее, великие возвышались над историческим потоком, подобно незыблемым утесам, омываемым струями ежесекундно обновляющейся анонимной человеческой массы, которая – волна за волной – навеки исчезает в водопаде времен. Но Андрюша чуял в отцовских рассказах некий намек: если он, Андрюша, очень постарается, то и сам когда-нибудь попадет в ряды неподвластных времени утесов.

Весь поселок, где в то время жили Сабуровы, казалось, также укреплял Андрюшу в этой надежде, – здесь каждая собака знала сынишку доктора Сабурова, которому случалось оказывать медицинские услуги каждой без исключения семье, и обращаться к нему можно было в любое время дня и ночи, и, поднятый из-за стола или с постели, не заговаривая ни о приемных часах, ни о записях на завтра или послезавтра, доктор Сабуров натягивал галоши и, выказывая величайшую обеспокоенность, шагал во тьму вместе с просителем, не знавшим как и благодарить. (Кто бы мог подумать, что этот мягчайший гуманист сочувствует людям так, как другие жалеют животных, а высокое значение придает только тем, кто неподвластен времени!)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю