Текст книги "Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот"
Автор книги: Александр Мелихов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
– Она же поддерживает Лобачева, одномандатного партократа!..
– А надо снова ставить матроса на место буржуйского инженера?!
Внезапно Наталья встретилась с ним взглядом и сбежала с эстрады. Перед ней расступались. "Все слышали? – обличил ее в спину сибирский Гегель. – Они называют нацистами народ, спасший мир от фашизма!" Но Наталья не слышала.
– Что с тобой, ты бледный как смерть?.. – она была так перепугана, что он почувствовал некоторое удовлетворение.
– Скучна мне оттепель – вонь, грязь... В политических битвах вместо пуль швыряются нечистотами.
Суровый сосед пытался понять, какие узы их связывают.
– Я обрезанный, – с трудом заверил Сабуров. – Могу показать.
Сосед оскорбленно отвернулся и потрясающе национально, как бывает только в операх, сплюнул. Сабурову почему-то вспомнилось не вполне понятно что означающее слово "прасол".
– Ты заметил, какие у них у всех рожи противные? – вполголоса спросила Наталья, приблизив к нему свои отметины.
– Нет, – во имя истины делая над собой усилие, выговорил Сабуров. – К сожалению, я не выделил бы их из толпы. Вот только совсем нет интеллигентных лиц – прямо наш Ученый совет.
Наталья ласково-тревожно поманила Сабурова в свою компанию. Ах, какие дивные люди здесь собрались! Один находился под следствием, другой, наоборот, отказался вести следствие, третий с кандидатским дипломом работал токарем, но кое-какие городские новости в его изложении попали в "Московские", – словом, подвигам их не было числа. И вот такие-то титаны не брезговали черновой работой по устройству – о счастье! – первых свободных выборов. Было слегка завидно, так что он понимал чувства Набыкова, который прямо-таки спал с лица, прослышав, что в городе водятся какие-то честные и не трусливые люди: "Все дерьмо наверх всплывает", – дрожащим голосом повторял он. То-то уютно жилось внизу, когда наверху плавало неизменное дерьмо!
Но если отбросить зависть, Сабурову не понравилась только одна их черта: уж очень они были неуязвимы для тех экскрементов, которыми здесь начинялись патроны. Впрочем, бойцы и не должны быть очень уж ранимыми. Потому-то ему и не найдется места среди них.
Они не в состоянии были даже пересказать речи своих оппонентов – еще вслушиваться во всякие бредовые мерзости! В отличие от их противников, у них не было необходимости лгать, поскольку их эмблемы представлялись им и в самом деле реальными и единственно полезными предметами. Они верили в Приватизацию – общегосударственного бронтозавра можно нарезать на миллион частных коров, они верили в Рынок – миллион болванов с кошельками назначат правильную цену Ван Гогу и Сабурову, они верили в Демократию миллион болванов с избирательными бюллетенями решат то, в чем еще ни разу не сошлись мудрецы, они верили в Гласность, в целебность Правды – хотя человек ничуть не меньше нуждается и в льстящем зеркале... Левые гуманисты были уверены, что все должно служить человеку, не догадываясь, что человек сам нуждается в служении чему-то бесспорному. Зато они не сомневались, что человеку необходима свобода, хотя ему желанна лишь свобода поступков, а свобода желаний для него гибельна. Не потому ли они более снисходительны, чем их противники, что они уже сделались автоматами, а те еще только борются за это? Ведь именно левые чувствуют себя правыми, все им ясно: духовное из материального, доброта из выгоды, щедрость из богатства, храбрость из защищенности... И еще они презирали предрассудки – единственный фундамент, на котором можно строить что-то прочное. Твердость духа и сохранить-то нелегко среди разноголосицы свободомыслия, а передать по наследству так и вовсе невозможно...
В Михальском было столько расположения к публике, что Сабурову казалось: супруга своей соратницы он заласкает до полусмерти. Но, видимо, отдельные лица его не возбуждали – только масса заряжала его энергией и дружелюбием. (Каковы сегодня друг с другом вы, такими завтра станут все, предупреждал революционеров Сабуров-утопист.)
И вдруг первым порывом надвигающейся бури по толпе прошелестело и отозвалось в ротонде: "Седых, Седых..." Головой выше всех, рассекал толпу мужчина в расстегнутом полушубке с грубовато-красивым лицом гидростроителя или геолога, привыкшего иметь под своим началом иной раз и уголовников.
Раскатом грома прокатился неумолимый баритон:
– ...Снова потерпеть!.. Привилегии!.. Пусть побудут в нашей шкуре!.. Постоят в очередях!..
Слова "в едином порыве", оказывается, могут что-то и означать. И означали они, что Седых не человек, а эмблема. Значит, завтра он будет объявлен предателем, когда обнаружится, что он человек, а не символ. Мыслитель, сунувшийся из ясности универсальности в неразбериху неповторимостей, тоже обречен обманываться и обманывать, губить и погибать. "Как я".
– Ну что же это!.. – расстроенно вскрикивала Наталья. – Снова "отнять" вместо "сделать"!.. Костя, ты обязательно должен... – ее, как Франческу да Римини, уже уносила необорная служебная вьюга.
Им пришлось спуститься с задних ступенек.
– Коррупция!.. – накатывалось следом. – Мафия!..
– Ты за кого будешь голосовать? – ждет гласа Истины.
– За военного коммуниста – у него же академия за плечами.
– Я тоже. Я как узнала, что он сирота, воспитывался в детдоме... А кому из сегодняшних лидеров ты по-настоящему веришь?
– Тебе. И папе с мамой. Когда у входа в магазин сразу десять личностей, одна другой благородней, запляшут перед тобой: мне, нет, мне отдай свои деньги, для твоего же блага – ты по диплому или по сиротству будешь определять, кому поверить?
– Ага. Ага. Поняла. Надо верить не в личности, а в...
– В демократию, в Россию? Ты замечаешь, что чем вещь ближе нас касается, тем больше мы сомневаемся, дрожим. А чем дальше, туманней – тем тверже в нее верим. Что Шурка завтра выкинет, мы не знаем, а что демократия ведет в рай...
– Ой, Серая Шейка! – Наталья увидела уточку в пруду.
– А почему курица стоит рубль семьдесят пять килограмм, а утка два двадцать? – гвоздь начал укорачиваться.
– Это импортная. А советская – рубль девяносто, – доверчивость надежно охраняет от насмешек.
Сабуров попробовал, не осталось ли от гвоздя отверстия.
– Болит? – встревожилась Наталья. – Лучше бы у меня болело!
– Конечно, лучше, – сердито пожал плечами Сабуров.
– Ничего, мне обещали гомеопатические таблетки.
– И что – от этого исчезнут ложь, тупость?
У выхода из парка два пацана толкали по рублю маленькую газетенку, про Хаимовичей, по инерции подумал Сабуров, но разглядел на дрянной бумаге жирно обведенный силуэт голой женщины, упрощенный, будто в сортире, и густо утыканный кружочками, как пропагандистская карта американскими военными базами. "640 эрогенных зон!" – призывал заголовок. Глубокие, пленительные тайны освобождала оттепель из-подо льда. "А хотите про Ельцина и Раису Горбачеву?" – сутенерски склонился к ним пацан помладше. Тоже растет само собой.
– Сколько теперь для них соблазнов... – с тревогой и горечью пробормотала Наталья. – У обоих ноги мокрые... А у тебя?
И Сабуров почувствовал, что они не просто мокрые, но прямо ледяные. Вот что нас расслабляет – жалость. А сталинизм рождает бессердечие и мужество.
– Тоже мокрые, – признался Сабуров и прибавил капризно: – Лучше бы у тебя были мокрые. – Вспомнился попугай на ветке: тоже замерзает среди оттепели. Среди масс и всегда-то одиноко, но когда они еще и охвачены единым порывом автоматизма, ненавистного Сабурову, как виноград лисице...
Возле дома навстречу Сабурову – намеком или укором судьбы – в последнее время начал попадаться замызганный старикан, – неизменно веселый, даже дураковатый и, в отличие от сгоревшего пророка, всегда чисто выбритый. Однажды Сабуров подглядел, как старик прямо на улице, юмористически морщась, брился всухую, глядясь в магазинную витрину. А вдруг и у него... Старикан проделал обычную свою штуку – прицелился в Сабурова тростью и крикнул игриво: "Если есть лишние деньги – кладите сюда!" – и призывно приподнял свой потрепанный полиэтиленовый мешок с залихватской надписью: "Здравствуй, школа!"
У подъезда стояла "Скорая помощь" – еще чья-то очередь на дыбу подошла. Он ожесточенно шевелил заледеневшими пальцами ног, но – без расслабляющего сочувствующего зеркала – его души это не затрагивало. Предвыборное собрание состоится в ЦОК ЖОРД, прочел он на дверях. Неужели снова он один не знает, что это такое?
Укрепившаяся мания поиска толкнула его к груде книг, сваленных под лестницей. Брезгуя дотронуться, ногой поворошил залежи человеческого духа. Все книги назывались одинаково: "Курс лекций по истории Коммунистической партии Советского Союза", – только одна для разнообразия именовалась "Теорией научного коммунизма". Потягивало мочой. Сик транзит?.. Надолго ли?.. Ох, как будет неохота погружаться обратно в дерьмо... Но если завтра Седых или Корягин прикажут своим витязям перейти к делу – нет уж, лучше жить на коленях.
Дверь в квартиру была почему-то распахнута. Юродивый опаршивевший Кристмас поздоровался и ринулся прочь с дороги с пугающей любезностью прямо-таки распластался по стене, как пожарный на карнизе. Напрягшись, Сабуров шагнул в комнату. Первым знаком беды бросился в глаза белый халат. Потом шприц, всаженный в вену Аркашиной руки. И только потом запрокинутое Аркашино лицо, на котором казались живыми только прыщи. На полу аккуратным кружком – будто в столовой, под коричневым соусом – лежала выблеванная вермишель. Обрюзглый мужчина в белом халате вынул шприц, оставив торчать иглу: из ее круглого ротика выкатилась черная капля – будто раздавленная черничка.
Самым прочным, то есть тем, что делалось автоматически, оказалась корректность – отчасти, впрочем, страусиная: корректным тоном Сабуров пытался убедить Верховного Судию, что ничего особенного не произошло.
– Что с ним такое?! Алкогольная интоксикация! – с бешеным презрением выкрикнул мужчина.
– Как же?.. Откуда?.. Не может быть... – залепетал Сабуров, словно у него не было цели важнее, чем показать белым халатам, что вообще-то они попали во вполне приличный дом и случившееся недоразумение сейчас же разъяснится (а вдруг и судьба этому поверит и поведет дело по другому сценарию – ведь еще ничего, собственно, не объявлено). Сабуров даже кинулся менять декорации – убирать порцию вермишели.
– Его надо везти в стационар, – с ненавистью оборвал эти ужимки мужчина.
– Я уберу, уберу, – поспешно заверил его жалобно-испуганный Кристмас, и у Сабурова мелькнула мысль, что своим хипповским видом, распущенным серпантином волос Кристмас его компрометирует – и Сабуров рассыпался в преувеличенных благодарностях, стараясь показать, что благодарит малознакомого человека.
Появились носилки. Сабуров пробирался впереди, из последних сил то приподнимая готовые выскользнуть рукоятки, то опуская, то наклоняя туда-сюда, более всего опасаясь своей бестолковостью рассердить посланца небес в белом халате.
В "Скорой помощи" было слишком тесно и низко для чего-нибудь большого и высокого – поэтому не было никаких гвоздей.
– Аркаша, Аркаша, – то ласково, то строго, но с неизменным приличием благородного нищего в губернаторской передней взывало скорчившееся у носилок существо, но Верховный Режиссер не поддавался: Аркашины глаза оставались закрытыми. По нечисто-белому, подернутому серым пушком лицу, где жили только прыщи, пробегали судороги – где, казалось, и дергаться было нечему: так у собаки, одолеваемой мухами, в самых неожиданных местах дергается шкура, словно кто-то изнутри хватает ее в кулак.
Родные места: коридор, с прошлого года заляпанный известкой, "желтуха", "краснуха", "прозекторская". Тетрадный листок: "В случае укуса клещом..." – им сюда. Сабуров страшился взглянуть в подернутое рябью Аркашино лицо и не отводил глаз от его испачканных рвотой школьных брюк и носков, выглаженных и заштопанных Натальей, и не укладывалось в голове ни то, что Наталья продолжает где-то существовать, ни то, что носки, как ни в чем не бывало, сохраняют свой домашний, уютный вид.
Провисающий, выскальзывающий из рук Аркаша был уложен на тускло-оранжевую клеенку – такую они с Натальей когда-то подкладывали ему в коляску, где он и спал – кроватку было некуда поставить. Каждому, кто сейчас взглянул бы на Сабурова, сразу же стало бы ясно, что все происходящее чистая случайность.
Чувство вины за то, что он не переоделся, придя из школы, и не вымыл за собой посуду, росло с каждой минутой, но Аркаша знал, что вымыть ее и переодеться так и останется свыше его сил, а избавиться от виновности он сможет единственным способом – бунтом: надо притвориться, что из принципа не делаешь то, чего не делал по безволию. У меня короткий завод, короткий завод, короткий завод, повторял он, пока слова сначала не изменяли смысл ("завод" превратился в промышленное предприятие), а потом и вовсе его утрачивали. За-вод, зав-од, заведующий одиночеством... Он принялся твердить на все лады то одно, то другое слово и с каждым разом одуревал все быстрее. Безволие, лиебезво, вобезлие...
"Волю может заменить автоматизм – автоматам воля не нужна: они все делают так же незаметно, как я дышу, хожу, почесываюсь..."
Долго слушал стенные часы: хм-так, хм-так, хм-так...
Нащупал языком зуб с острым краешком – все, теперь будет не отвязаться, пока не раздерешь язык до болячки. Медленно вытащил из-за пояса воображаемый пистолет, театрально поднес к виску и спустил курок. Голова дернулась и упала на грудь. Потом вставил пистолет в рот. Вспомнил фотографию самоубийцы в учебнике криминалистики – выстрелил себе в рот из ружья: зубы были вывернуты наружу двумя белыми подковками, как бабушкины вставные челюсти. Содрогнулся. Отправился душить себя перед зеркалом: смотрел, как набрякают жилы, пучатся глаза...
Вот оно: к зеркалу он поднялся безо всякого усилия, потому что машинально. Есть же счастливцы, которые всю жизнь так живут – не чувствуя себя.
Слева нос у него довольно прямой, зато справа есть такая деревенская курносинка... Но если прижать пальцем... Приклеить бы чем-нибудь... Долго ухмылялся сатанинской кривой ухмылкой: так курносинка исчезала. Вот так бы и ходить.
Он чувствовал, что еще немного – и он, как на привязи, потащится к кому-нибудь в гости, только бы избавиться от бремени себя самого.
У Игоря Святославовича истерически залилась собака – он вздрогнул до боли. "К но-ге!" – гаркнул идиот-хозяин, и он снова содрогнулся – уже от омерзения. Собрав волю в кулак, сел за стол. Написал x+z и изнемог. Плюс напоминал могильный крестик. Он начал придумывать, как бы разместить на перекладинке год своего рождения, хотя это было явно невозможно. Поднял повыше свободно свисающую шариковую ручку и отпустил, целясь в перекрестие. Не попал, но от стука дернулся всем телом и еле перевел дух. Еще раз не попал, но дернулся уже не с такой болью. А потом вообще уже не вздрагивал, как обстрелянный солдат, пока до него наконец не дошло, что он изгадил казенную страницу – формула была как будто обсижена мухами.
Долго и мучительно решал, оставить так или выдрать страницу. Выдрал. И долго комкал ее, пока не заныли пальцы. Но сил выбросить комок уже не было – так теперь и будет лежать на столе и нарывать, вместе с посудой и школьной формой.
Он взглянул на часы и пришел в отчаяние – еще двух часов как не бывало. Хм-так, хм-так, хм-так...
Хватило сил на последнее средство: вообразить, что он – это не он, а крупный ученый и более того – иностранец. Главное, чтобы не уроки, а что-то серьезное. Высокое?.. В десять минут он расщелкал домашнее задание и взялся за задачник повышенной трудности. Талант тоже делает человека автоматом. Хотя папа не похож на счастливого... И хочу быть автоматом, и презираю...
Могучий, как слон, он ворочал глыбы научных проблем, подхлестывая себя виски. Он принес из холодильника оставшуюся с Нового года едва начатую бутылку и, ожесточенно скребя в густой бороде, сделал смачный глоток. Передернулся, испортил всю сцену. Рассердившись, долго булькал, так что израненный язык едва не всосался в горлышко. Сморщился уже приемлемо – как опытный пьяница. Работа пошла еще интереснее. Буквы начинали плавать, но он держал их под контролем. Выражение гадливости, невольно овладевшее его лицом, лишь помогало вживаться в образ: гениальный ученый был порядочным брюзгой. Рассердившись на ошибку, он с досады делал еще пару добрых глотков.
Обнаружив, что бутылка уже пуста, гений – человек дурного нрава швырнул ее через плечо, стараясь все же попасть на диван, чтобы не разбилась – служанка приберет.
Стул плавал кругами, формулы копошились, как мураши, но работа шла на лад. Голова его начала раздуваться, как воздушный шар, а прежняя, крошечная головка бессильно болталась внутри, в тугом звоне. Уже ничего не было, и его не было – только какие-то отдельные части себя он еще ощущал в разных местах далеко друг от друга...
Внезапно он понял, что сейчас умрет. Его почти не осталось, чтобы по-настоящему понять это, но он каким-то – автоматическим – образом постиг, что нужно позвать Кристмаса – раз тот собрался спасать наркоманов. Ног у него не было, но он все же начал изредка ударяться наружной головой (внутри стук был едва слышен) и несколько раз узнал обои в коридоре, хотя так близко никогда их не разглядывал. Телефон каким-то образом оказался в его руках, и даже номер был набран автоматически. "Дверь будет открыта", – заверял он Кристмаса, не понимая, что тот говорит ему. Долго ползла перед глазами белая пустыня, а потом заслонила горизонт какая-то очень индустриальная башня. Ножка холодильника, с трудом опознал он ее. Но дверь должна быть открыта, напомнил он себе, раз пообещал, надо сделать. Не такой уж он безответственный, сказал он маме.
приличия и кое-что понимать. Страшившая его бледная рябь Аркашиного лица прекратилась, ему показалось, что прыщи тоже начали угасать. Оранжевая клеенка вдруг сделалась зловещей: ружье в первом акте, из которого совершается смертельный выстрел в последнем. А медицинский персонал сгинул безвозвратно.
Тут уже было не до приличий. Сабуров поспешно вышел в коридор, но там и духу больничного не было – он был изгнан без остатка духом краски и побелки, хотя ничего не было ни выкрашено, ни побелено, а только заляпано. Кое-где виднелись болотные огоньки. Сабуров поспешил к раз за разом обманывающему свету, спотыкаясь о какие-то трубы и заглядывая во все двери, но ничего не находил, кроме разбитых унитазов и раковин. Было полное впечатление, что он остался один в брошеном здании.
Преодолевая с каждой секундой нараставшее стремление кинуться обратно и посмотреть, что с Аркашей (но чем помочь?), он уже почти бежал, каким-то автоматическим чудом удерживаясь на ногах среди обломков, – все сделалось неизмеримо страшнее, когда стало некого задабривать. Если бы не спасительная автоматика, он бы только бросался об стены, как кошка, которую смеха ради облили бензином и подожгли. Боже, какое счастье прозекторская!
Свет и чистота – ну, конечно, только таким и должен быть реальный мир, а заляпанные коридоры, в которых он только что метался, разумеется, ему привиделись. Главное, не поднимать панику, разумеется, доктор сейчас придет. Корректным шагом – достойный член достойного мира – Сабуров покинул этот мир и снова оказался в строительном аду: он понял, что ему будет не отыскать Аркашу среди неотличимых друг от друга заляпанных дверей.
И снова он, обезумевшее животное, держался только на автоматике. Конечная цель уже заменилась промежуточной: только бы найти... О счастье: "В случае укуса клещом..." Но, увидев Аркашу, не подающего ни малейших признаков жизни, он сразу понял, что ничегошеньки не добился, – оставалось только выбегать в коридор – не идет ли врач – и стремительно кидаться обратно – может быть, как раз в эту минуту Аркаша...
И гора свалилась с плеч, когда нашлось кому искательно заглядывать в глаза, стараться не мешать, втискиваться в стенку. Машинально смахнув муху – до мух среди снега довела оттепель! – он испуганно застыл, словно в гостях сбросил с колен любимую хозяйскую болонку. Воровато поглядывая на известковые отпечатки своих ног, улучил минутку, когда врач что-то вкалывал, и поспешно стер следы валявшейся у порога тряпкой.
Врач, не по-нынешнему хайрастый – с виду разночинец-сицилист – измерил давление у Аркашиного безжизненного тела и приподнял бровь, словно услышал не совсем то, что ожидал. Установив капельницу, приветливо обратился к Сабурову: "Последите, как он будет реагировать", – и исчез. Сабуров на предложение врача услужливо – автоматически – кивнул несколько раз подряд и лишь потом сообразил, что совершенно не представляет, как ему реагировать на Аркашины реакции. Оставалось только ежеминутно выбегать в коридор и стремглав кидаться обратно. Когда тревога вырастала до невыносимой степени, он бежал разыскивать приемный покой и каким-то чудом – благодетельная автоматика! – находил и, что еще более удивительно, находил дорогу обратно. Так и мелькало: желтуха, краснуха, прозекторская – прозекторская, краснуха, желтуха, "В случае укуса клещом..."
Наконец Аркаша открыл глаза, приподнял голову, и его начало рвать. Судороги пытались вывернуть его наизнанку, но с губ только тянулись янтарные сосульки – оттепель. Сабуров с радостной надеждой смотрел, как набухают жилы, как надувается лицо в багровый цвет – цвет жизни...
В эти судьбоносные дни...
– Вы не слушаете зарубежные голоса? – спросил сицилист. – Зря. Сопоставишь с нашими данными... Но обо всех таких случаях мы должны сообщать в комиссию по делам несовершеннолетних, – и Сабуров остро почувствовал вульгарнейший запах перегара: Аркаша из благородного тяжелого пациента превратился в пьяного нечистого подростка. Пришлось лепетать, что все происшедшее – чистая случайность, что Аркаша даже висит на Доске почета (Аркаша пытался поддержать его пьяным мыком, лишь подчеркивающим безобразие картины).
Тем не менее сицилиста – славного малого – удалось склонить к измене служебному долгу, – он даже вызвал машину.
– Ну что, будешь еще употреблять? – добродушно спросил сицилист. Давленьишко-то у тебя было уже того... пятьдесят на тридцать. Уже почки не работали.
На улице было черным-черно – дело шло к утру, но, к удивлению Сабурова, на улице попадались прохожие, и, с трудом вспомнив, как пользоваться часами, он разобрал в отблесках циферблата, что еще нет одиннадцати. Машину то и дело заносило – оттепель. Но – никаких гвоздей.
Кристмас не соврал – дома был полный порядок, Наталья с Шуркой мирно сидели на кухне. Сабуров уложил вырубающегося Аркашу на постель и явился к очагу. Обстановка оказалась не такой уж мирной: Шурка читал вузовский курс химии с выражением закоренелости на огненной физиономии, а Наталья под кооперативным портретом Высоцкого (укол ревности) безнадежно смотрела на пасьянс из продовольственных талонов, разложенных на статье "Изучайте свою фигуру" из какого-то женского журнала. Схематичные разновидности женских фигурок бугрились от высохших слез, словно журнал побывал под дождем. Стигматы на ее лице сверкали, как рубиновые звезды. На подоконнике, в большой миске кисла освежеванная морковка – отмокала от нитратов. Морковки были гигантские, как огнетушители.
– Он пришел пьяный...
– Пьяный сразу!.. Сколько я там выпил!.. На тебя бы так наезжали!.. У Антона, – Шурка обратился к Сабурову как мужчина к мужчине, – баба попала в роддом (он произнес так, будто она попала под машину), он наквасился, слезы размазывает: ладно, говорит, не пей. Но я тебе парилку устрою – все его знакомые, где меня встретят, должны давать мне по морде.
– Андрюша, – Наталья в порыве бескрайней искренности прижала руки к груди, – я согласна была бы платить в... три раза дороже, только бы жить отдельно от этих...
– От народа?
– Я для народа готова день и ночь работать!!! Но чтобы моего сына спаивали или избивали... или похабщину в лифте читать – какая народу от этого польза! Ну скажи, ну какое правительство в этом виновато?! И крем, главное, дефицитный...
Сабуров тоже видел эту фигуристую, как на торте, надпись в лифте, выдавленную из тюбика. Узорочье письма особенно подчеркивало незамысловатость содержания.
Взрыв Наталью, как обычно, успокоил, она снова погрузилась в талонный пасьянс:
– Сколько их развелось... Уже не помню, какие отоварили, а какие потеряли. Надо базу данных строить.
Талоны ей, казалось, только прибавили уюта. Сабуров подавил соблазн рассказом про Аркашу прервать ее благодушные философствования: "Что нервирует – выбор. А нет ничего – и идешь спокойно. Повезло сегодня: чай попался не по сто граммов в пачке, а по сто двадцать пять. И еще бог послал кусочек сыру. Не пойму: это сыр сделался такой противный или мы от него отвыкли? Все проедаем, – с гордостью заключила она. – Я на твое пальто уже смотреть не могу. Но, – строго остановила она себя, – свобода дороже! Я в очередях себе все время говорю: а я выдержу, не пожелаю обратно в стойло. Да и не очереди страшны, а жулики, склочники – и там на копейку стараются выгадать. А в хорошей очереди... Шурик, ты слышишь?"
– А? – Шурка ошалело оторвался от учебника Глинки и, вспомнив услышанное, приосанился: – Мне на это теперь начхать – меня только наука интересует!
– Нет, надо создавать благотворительный фонд для бедных. Мы бы каждый месяц сдавали рублей по пятьдесят. Да, еще какая везуха: ветчину в "Руслане" выбросили. Я сначала обалдела, а сейчас поняла, почему ее выбросили – приванивает немножко. Но если запечь с сыром – будет незаметно. Пальчики оближете.
Натальино приятие жизни раздражало Сабурова. Но только так и можно быть добрым: делиться без надрыва можно только удачей...
Телефон. Тебя, раздраженно кивнул Сабуров – он-то никому не нужен.
– Здравствуйте, Николай Сергеевич, – обрадовалась Наталья. – Да, да, я слушаю, – вскоре была вынуждена признать она. – Конечно, лучше между нами. Спасибо большое, Николай Сергеевич, – от всего разбитого сердца поблагодарила она.
Пришлось запереться с нею в комнате, чтобы узнать, что случилось. Бедная Лиза вышла за Бугрова... Все-таки умеет сопеть, причесываться... Все у него как у всех... Помешался... Только про половую жизнь и противозачаточные средства... Какая-то идиотская программа... Вычислял, какого пола будет младенец... В распечатке слово "менструация"!..
– Ведь мы не должны давать ни малейшего повода! – вскрикивала Наталья. – Помешался на менструациях! – она едва успела понизить голос на этом слове, которого вообще-то терпеть не могла. – А может, не утрясать? Пусть партийцы посмотрят на своего серьезного, партийного...
Из Аркашиной комнаты раздался замирающий стон. Наталья побелела – не все ей отсиживаться за своей работой...
Судорогам удалось выкрутить из Аркаши еще одну ложку жидкого янтаря. Потом еще одну. Шурка, испуганно сверкая глазищами, гремел тазами. Перегаром разило, как в вокзальном шалмане.
О ночь мучений... Но – никаких гвоздей: он действовал, как автомат, а потому, забежав в туалет, испытал только облегчение – как сладко вылиться горю ливнем проливным.
И вдруг с неземной ясностью понял: самое лучшее, на что он был способен, он похоронил в себе – даже от себя самого. Когда до него дошло, что все задушевнейшие свои создания ему все равно придется представлять по начальству, – что-то в нем зажалось навеки – так, самого факта существования Адольфа Сидорова оказывалось достаточным, чтобы повергнуть его в бесплодные корчи перед услужливо разинутой пастью писсуара.
"Меня принесли в жертву совершенно зря: Одинаковость, Изоляция и Неизменность все равно уже издохли и смердят (еще посмотрим, как вы без них проживете), объявляется ставка на разнообразие, на открытость, на талант. Хотя бы на словах. Но мою-то жизнь все равно не вернешь..."
Наталья, бессильно присевшая у стола, оторвалась от машинального (то есть счастливого) почесывания своих стигматов, испытующе вгляделась в него и что-то вспомнила: принялась, будто в цирке, одну за другой извлекать совершенно одинаковые картонные коробочки с оттиснутыми чернильными цифрами, приговаривая: гомеопатия... очень древняя... только надо верить, а то так никогда не выздоровеешь... первую и третью под язык до еды, вторую и пятую на язык через два часа, первую и четвертую...
Сабуров был воспитанным человеком, поэтому он не швырнул коробочки ей в лицо, а аккуратно сложил в мусорное ведро. Наталья, не обижаясь, извлекла их обратно:
– Ничего, я тебя еще приучу.
Они с Лидой шли от университета к Среднему проспекту по улице неописуемой красоты, а когда его что-нибудь вдруг не вполне устраивало, он вносил поправки с божественной простотой и божественным размахом. Если классицизм Кваренги вдруг казался ему тяжеловатым, он лишь вглядывался построже, и являлось что-то вроде Камероновой галереи – только еще изящнее, выше, воздушнее. А когда он обращал внимание, что не видит ничего барочного, являлось уж такое пышнейшее барокко, рядом с которым Растрелли выглядел бы аскетом. Любвеобильными жестами он показывал свои владения Лиде, и на душе было до того легко, что он даже удивлялся, почему так не бывает всегда, если это так просто. Семенов только что рекомендовал его статью в ДАН (Доклады Академии Наук), но это была студенческая поделка в сравнении с тем, что клубилось в его душе, и Лида прекрасно это знала. Он осторожно взял ее за хрупкий локоть (сердце замерло от нежности) и почувствовал неловкость, что пускается на столь школьнические ласки при эдакой лысине. Впрочем, он же еще студент. А увидят дети ничего такого, брать под руку он имеет полное право. Наталья же вообще должна быть довольна, что он так счастлив, агрессивно подумал он, и когда проснулся, почему-то обиднее всего показалось то, что даже и улицы подобной нет на свете. Неужели это был занюханный Биржевой переулок, где грузовики, рыча, непрестанно тычутся в разинутые ворота, из которых вытекает какая-то жижа и которым вечно требуются загадочные галтовщицы и каландровщицы?
Похороненные дарования разлагались где-то в глубине, отравляя его, как труп отравляет воду. Невеста в первую же брачную ночь от ревности или обиды бросилась в колодец, и никто не знает, куда она исчезла только лошади стали отказываться от воды, пятиться, фыркать... Еще вчера воплощение счастья и надежды, сегодня – склизкая отрава.
Наталья осторожно встала – жить не так уж необходимо, но необходимо плавать по морям – и Сабуров забыл о ней. Но когда она тяжело плюхнулась обратно, снова вспомнил. "Почему не на работе?" – он еще не пришел в себя, но яд для ее служения Васям-Марусям оказался наготове. Голова кружится? Так полежи – на что и служебное положение, если им не злоупотреблять. Но когда она действительно легла, от удивления с него и одурь отчасти слетела. Он перебрался через нее и схватился за голову, чтобы не успела расколоться. Утром всегда ужасаешься, что предстоит прожить еще целый день, но потом, к сожалению, расхаживаешься, и место физической боли и разбитости заступает тоска. Но сейчас голова раскалывалась на пять с плюсом и не позволяла сознавать, что произошло с его судьбой.