355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мелихов » Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот » Текст книги (страница 2)
Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:32

Текст книги "Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот"


Автор книги: Александр Мелихов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)

За разъяснениями по любому мало-мальски сложному вопросу – из политики или из кроссворда – шли опять же к доктору Сабурову, и никто не уходил с пустыми руками. В поселке было два промышленных предприятия: лесопилка и фабричонка, на которой штамповали пластмассовые игрушки и пуговицы, впрочем, тоже только и годились, что на игрушки какому-нибудь совсем еще не вошедшему в ум младенцу, – да и то нужно было зорко следить, чтобы он их не проглотил. Так что никто здесь и не помышлял тягаться образованностью не только с доктором, но и с его удивительным сынишкой, тараторившим наизусть "Мойдодыра" с "Кошкиным домом", а также необычайно продолжительные куски из "Сказки о царе Салтане" и "Сказки о золотом петушке". И когда он звонко восклицал: "И засем тебе девиця?", – слушатели помирали от смеху.

Таким раритетом, как доктор Сабуров с его семейством, гордилось даже начальство и дарило доктора своей благосклонностью за то, что он ничуть не кичился образованностью, а кроме того, решительно ни на что не претендовал. Маленький Андрюша, играя "в дворец", всегда выстилал пол позолоченными папиными грамотами, – мама предупреждала только, чтоб он как-нибудь не наступил на любимый профиль Сталина, коим венчалась каждая грамота.

Когда Андрюша пошел в школу – и учителя, и ученики уже прекрасно знали, что ему предстоит особая дорога, и он тоже это знал, и, принимая положенные ему пятерки, ничуть не зазнавался, готовый делиться с каждым встречным дарами, доставшимися ему по наследству.

Но потом отец почему-то согласился переехать в областной центр, и там как-то очень быстро обнаружилось, что он не мудрец, а чудак, и даже галоши его начали вызывать насмешку вместо умиления: если твоя душа живет чем-то неземным, телу лучше обитать или прямо на небесах, или уж в земной толще, но никак не посередине – посреди посредственностей. Андрюша тоже был очень удивлен, когда, выслушав его ответ по химии, учительница спокойно кивнула: "Хорошо", и поставила ему – что бы вы думали? – четверку. А потом такую же четверку он получил по физике. А потом по литературе, – он стал учиться на пятерки-четверки: автоматические пятерки по праву наследования здесь полагались Нинели Крупицыной, про которую каждый новый человек спрашивал, не дочь ли она Крупицына. Андрею впервые со всей отчетливостью открылось, что звание мальчика с будущим уже не принадлежит ему по наследству. И, подобно древним витязям, перед боем отправлявшимся к святым мощам, Андрюша стал зачитываться жизнеописаниями великих, как другие в его годы зачитываются Майн Ридом. А набравшись сил в общении со святыми, он брался за учебные пособия с благоговением и воодушевлением раннехристианского отшельника, берущего в руки веревку для самобичевания. Книжки по физике и математике, – время требовало физиков, а не лириков, – он читал с удивительным чувством, с каким, возможно, читались бы священные книги, написанные в жанре детектива.

Он очень скоро перерос всех в школе, потом в городе, а потом занял призовые места даже в республиканской олимпиаде, сразу и по математике, и по физике. Однако в школе вместо восхищения он вызывал лишь удивление как некая диковинка, как сиамский близнец, куда-то запрятавший вторую свою половинку.

Школа считалась негласно привилегированной, – в ней обучались отпрыски местной знати – семейства Крупицыных, семейства Головановых, семейства Божецких, воспринимавшие остальное человечество, как, вероятно, римские патриции воспринимали мир варваров – нисколько им не интересуясь и, тем более, не нуждаясь в его признании. Здешние солидные юноши шли в местный пединститут, на исторический факультет, если они намеревались пойти по идеологической части, или в местный политехник, если готовились в хозяйственные руководители. Для них эти институты и были открыты, точнее пробиты, а о всяких-разных столицах здешний чиновный люд помышлял гораздо меньше, чем пятилетний Андрюша Сабуров в своем поселке думал о Сорбонне и Кембридже.

Здесь преотлично понимали цену звонким фразам насчет того, что нужно чего-то там искать, дерзать и проч., – здешние, с младенчества солидные люди тем лучше знали цену звонким фразам, что фразы эти произносились с трибуны их родителями. Потребность дерзать у них удовлетворялась возможностью дерзить (в пределах негласных норм), распить бутылочку, перекинуться в картишки, притиснуть девочку, – словом, в занятиях, которые у молодых считаются залихватскими, а у взрослых – утробно-жлобскими.

Обладатели абсолютных ценностей, они были так же счастливы, как обитатели колдуновского болота, потому что и для них граница области была границей вселенной. Даже шмотки у них напоминали униформу и ни на ком, кроме них, не встречались.

Но Сабуров быстро почуял, что не от этого отборного отребья ему нужно ждать признания, что царство его не от мира сего, что его круг – великие покойники, – а вот Аркаша тянулся к живым... Неужели он извлекает какую-то "любовь" из общения со своими ублюдками?

Ага, вот и они – легки на помине. Один звонок – это к Аркаше, – мигом поскакал открывать, как никогда не бросался на его или материн зов. Да и Шурка вовсе не спешит к дверям на свои условные два звонка, – к нему-то ходят в день человек по двадцать-тридцать, к каждому не набегаешься – то мальчуган из детского садика: "Сулик дома?", то громила с бородой и львиным рыком: "Александра позовите". И Шурка встречает их каким-то неслыханным манером: открывает дверь, и – тишина. Тишина, тишина, тишина, потом – хлоп – дверь закрылась. Все. Визит окончен.

А когда открывает дверь этот дуралей Аркаша, сразу слышится его радостный захлеб и односложное бульканье в ответ. Этак никогда не будут тебя ценить.

Когда за Аркашей захлопнулась дверь, Сабуров, вместо безмолвствования диванных пружин, начал слышать Игоря Святославовича, соседа сверху, электрика из сабуровского института. Невольник традиции, князь Новгород-Северский старался смыться с работы пораньше – и оказывался почти раздавленным неподъемной грудой свободных часов, и конечности его в предсмертных конвульсиях хватались то за ножовку и молоток, – и тогда он до глубокой ночи что-то заколачивал и пилил визжавшую, рычавшую и хрипевшую фанеру, – то за бутылку, и тогда до утренней звезды он ругался с женой. Однажды Сабуров, перечитывая ночью "Доктора Фаустуса", расслышал, как на Игоря Святославовича орала его Ярославна: "А еще культурный человек, в институте работаешь!"

Слышно было, как он топает из комнаты в комнату, перекатывает какие-то тяжелые предметы. Потом уселся за дочкино пианино – культурный человек! – и принялся настукивать "чижик-пыжик, чижик-пыжик, чижик-пыжик, чижик-пыжик". Отстукав раз двести, перешел на классику, – он каким-то чудесным образом разучил первую фразу из "Лунной сонаты", но правильно брал лишь несколько первых тактов, а потом врал немилосердно и притом каждый раз по-новому. В литературном роде это звучало бы примерно так: "Буря мглою небо кржимнопрдымбам", "Буря мглою небокторпымбум", "Буря мглондорбырмым", "Буря мглындарбар" – раз, этак, сто – сто пятьдесят. Потом без грубых уродований, а лишь с упрощениями: "Бурь мгло нб крт", "Бурь мгло нб крт", "Бурь мгло...". Ого, что-то новенькое: начал выстукивать "Похоронный марш" одним пальцем.

Минут через сорок, оторванный от клавиш внезапным приливом воспитательского усердия, принялся вместе с дочкой разучивать стихотворение, угрожающе восклицая: "Люблю грозу в начале мая!!!"

Потом загудела вода в ванной. Хорошо бы, утопился... Вдруг в квартире стало как-то не в меру уютно. Зловещая идилличность создавалась весенней капелью в коридоре – там уже стояла большая лужа, а на потолке повисли перлы дождевые...

Игорь Святославович открыл лишь на третьем звонке – он что-то пилил. Вода из ванной уже переливалась через порог.

Выключив воду, Игорь Святославович, словно жертва кораблекрушения, принялся лихорадочно вычерпывать воду тазиком и выливать в переполненную ванну, где, показалось Сабурову, мокли какие-то дохлые звери. Но, вероятно, это были только шкуры.

– Вот сволочи, ну сволочи, – совершенно неожиданно ругался Игорь Святославович, в поисках сочувствия обращая к Сабурову набрякшее лицо. Совсем гидроизоляции нет: вылей хоть стакан – весь внизу будет. Хозяин, Хозяин нужен!

"Верно, без Хозяина ты просто не знаешь, на что себя употребить. Впрочем, все мы хотим быть управляемыми извне".

Подтерев пол в коридоре, Сабуров попробовал снова взяться за свои записи, но тут вернулся из школы Шурка, по обыкновению запоздав часа на два – на три.

– Па, ты здесь? – жизнерадостно взывает он. – Привет!

Привет, привет... Сабуров вышел полюбоваться, как Шурка пыхтит, стаскивая ботинки, – он готов корячиться хоть полчаса, чтобы только не развязывать шнурки. Сабуров в своих неспешных раздумьях над поведением человека в коллективе прочел книжку о поведении обезьян и узнал, что они делают только такие усилия, которые хотя бы чуть-чуть да приближают к цели: даже самая умная обезьяна подтаскивает стул к висящему банану лишь на такое расстояние, чтоб можно было еле-еле допрыгнуть, из ящика выкладывает ровно столько камней, чтобы еле-еле дотащить.

Шурка принялся стаскивать брюки, извиваясь в каком-то сладострастном восточном танце, – это чтобы не расстегивать нижнюю пуговицу. Волосы фонтаном бьют из его буйной головы. Но затылок с недавних пор коротко острижен – мода.

Сабурову не наскучит хоть два часа рассматривать Шурку, хоть сутки напролет следить, как у него складно шевелятся губы и вращаются ярчайшие глаза. Только верхняя губа у него как-то необычно потолстела, и глаза слишком разного размера, и веко на том, что поменьше, совсем фиолетовое.

– Ты что, опять дрался?

Стоит ли вспоминать о таких пустяках! Он ехал в автобусе, а какой-то пацан с тротуара показал ему кулак. Пришлось вылезать из автобуса и бежать обратно, а их оказалось даже двое. О том, как он кого-то побил и как его побили, он рассказывает с одинаковым удовольствием: он мне как даст, – я – дзыннь! – об столб затылком, а тут сбоку другой рраз... А прогрессивная интеллигенция еще не верит, что человек способен на бескорыстные поступки, – да мир переполнен бескорыстием!

Когда Шурка раздевается, особенно заметно, что детская упитанность уже оставила его – проступили ребра, мослы. Сабуров еще ни разу не сумел дождаться, чтобы ему наскучило наблюдать за удивительно ладными линиями Шуркиного еще небольшого тела, за легкостью и точностью его движений. Вот он, будто на лыжах, проскользил на кухню (ему невыносимо терять время на такую глупость, как ходьба), гремит кастрюлями, хватает куски холодных кушаний – обезьяны еду не разогревают. А Аркаша, если его спросить, хочет ли он есть, непременно ответит: "Не хочу", а через пять минут, усладив душу отказом, принимается за еду и ест едва ли не брезгливо, как будто потихоньку принюхивается.

Телефонный звонок. Шурка молнией ухватывает трубку, беседует на свой обычный лад – молча слушает, а потом произносит единственное слово: "Угу". Пьет из-под крана и мчится в комнату, тут же вылетает обратно (у Сабурова зарябило в глазах), барахтаясь в своем любимом "стебовом" свитере почти до колен (вымолил, чтобы Наталья связала), отыскал, наконец, выходное отверстие для головы, подпоясался, чтобы походить на средневекового рыцаря, – таково требование местной молодежной субкультуры. Со стоном непомерного усилия натянул нерасшнурованные ботинки, вдруг вспомнил:

– Да, если чувак такой с бородой придет за пластом, скажи: пусть треху гонит, тогда будет пласт!

– А с лестницы спустить никого не надо?

– А у нас в сухофруктах завелись жучки. Я вчера взял одну сухофруктину, а оттуда как из муравейника – фрр...

Перед зеркалом послюнил волосы на висках и закрутил их в две остренькие висюльки – это тоже из молодежной субкультуры – и кубарем покатился по лестнице, – обезьяны не ждут лифта, потому что в ожидании нет ощутимого движения к цели.

Во дворе, завидев Аркашу с компанией, мгновенно перешел с бега на пресыщенную развалочку. С каждым поздоровался за руку – лениво, глядя куда-то мимо, и они суют ему полудохлую руку точно так же, – в этом бесстрастии особый шик. Как у китайских мандаринов. Отошел вразвалочку в своей кольчуге, но продолжительной вальяжности не выдержал и ударился рысью. А Аркаша остался с предметами своей любви. Странно – а иногда и жутко даже – видеть среди этих уродов такое тепличное растеньице.

Михеев Степан в прошлом хулиган настолько знаменитый, что слава его давно достигла даже чуждающихся всяческой суеты ушей Сабурова: то школа взяла его на поруки, то отдала обратно, то выдвинула для него общественного защитника, то, наоборот, обвинителя, пока он, наконец, не сел по-настоящему за хищение государственного имущества, отличающееся особой дерзостью и цинизмом.

В школе Михеев носил непритязательную кличку Михеич, вполне сгодившуюся бы для старичка-сторожа, и, вернувшись к мирной жизни, Михеич действительно обратился именно к этому роду деятельности, однако кличка его – наконец-то сделавшаяся уместной – почему-то переменилась на более шикарную, как все западное: Стив. Что ж, будем надеяться, что Стив станет охранять казенное имущество с той же дерзостью и цинизмом, с какими он когда-то на него покушался.

По выдвинутой челюсти Стива и надменно вскинутой голове видно было, что он полностью сохранил свой горделивый нрав. Ветер шевелил его густые светлые волосы, тяжело, как портьера, ниспадающие на плечи, – ни дать ни взять викинг на носу корабля. Сабуров ни за что не рискнул бы покуситься на народное добро, на страже которого стоит такой боец.

А вот вообразить Кристмаса на страже чьего бы то ни было имущества немногим легче, чем самого Иисуса Христа. Его экстерьер просто вопиет о безразличии ко всему земному (собирайте сокровища на небесах!): латаные-перелатаные – но все же фирмовые – джинсы, стоптанные облезлые кроссовки, – но впечатление усилится десятикратно, если знать, что этот же наряд составляет и зимнюю амуницию Кристмаса. Длиннейшие волосы его "хаер" по-ихнему – сами собой разбиваются на полтора десятка жиденьких рыженьких прядок, завивающихся, как серпантин на новогодней елке. Кристмас и весь какой-то обвисший, как будто он и вправду не стоит, а свисает с чего-то (не с креста ли воображаемого?). Когда на его робкий звоночек открываешь дверь, всегда обнаруживаешь его не сразу же за дверью, а метрах в трех-четырех, у лифта: если папы-мамы обругают – он сразу же и исчезнет.

Однако и он ночами стоит на страже народного достояния и ни о какой иной карьере не помышляет. Зато третий собеседник Аркаши, Гном, мечтает именно о духовной карьере, которая, на первый взгляд, гораздо больше подошла бы Кристмасу, а не смехотворному, склонному к шутовству коротышке с окладистой бородищей и востренькими глазками, перекатывающимися, как шарики (которые по инерции продолжают перекатываться, когда он на мгновение перестает вертеть головой). Сабуров однажды наблюдал, как трлллейбусный контролер требовал у Гнома проездной билет – за три секунды Гном исполнил целую пантомиму: ужас (хватается за голову) сменяется надеждой (отчаянно хлопает себя по карманам) и завершается лучезарнейшим счастьем (билет предъявлен).

Этот болотный попик уже дважды проваливался на экзаменах в духовную семинарию, а пока, в ожидании епитрахили, щеголяет в облегающих хромовых сапогах, галифе и кожанке (нечто из времен гражданской войны), а поверх всего – фуражка с желтым швейцарским околышем. В миру он занимает более высокое положение на социальной лестнице по сравнению со Стивом и Кристмасом – он оператор котлотурбинной установки, проще говоря – кочегар.

Взлетит когда-нибудь эта кочегарка на воздух с таким оператором, а с нею вознесется и болотный попик, – хорошо бы, и прочие исчадия Научгородка оказались в тот миг у него в гостях. Ой, грех, ой, грех про такое придумывать, но... кто из смертных не пожелал бы осушить болото, которое засасывает его дите, – пусть даже и пострадает болотная нечисть.

Когда смотришь на них, такое заурядное, мещанское негодование поднимается в груди: "молодые парни, а работают на стариковских должностях, шутов гороховых из себя изображают" – и все остальное, – а в ненавистной посредственности начинаешь видеть надежду и опору. Да, да, в пристрастии людей ко всему общепринятому, в ненависти к каждому, кто на них непохож, начинаешь видеть материк, на котором только и может покоиться цивилизация, – материк этот есть норма, стандарт, благодаря которому люди имеют сходные мнения и вкусы, а потому могут служить взаимозаменяемыми деталями общественных механизмов. Нельзя было бы построить ни одно здание, если бы каждый кирпич лепился как кому вздумается, – иной раз даже треугольным или круглым.

Так воспоем же гимн посредственности – золотой посредственности, хранительнице НОРМЫ! И пусть она в своем неприятии всякой оригинальности способна отторгнуть от себя не только Стива и Гнома, но также и Пушкина, и Сабурова, – что делать: лес рубят – щепки летят, поддержание стандарта требует выбраковки отклонившихся от нормы изделий. Бриллиантовая посредственность, выпалывая из своих рядов всевозможные аномалии, в своем санитарном усердии не имеет возможности распознать среди уродцев норму завтрашнего дня, – вот завтра она и станет ее оберегать, если сегодня не сумела уничтожить. "Я с вами, с вами, золотые и бриллиантовые мои сослуживцы! Когда я вижу истинно инородные, истинно нестандартные детали в нашем с вами общественном механизме, я начинаю понимать, что и я точно такой же, как вы, на девяносто девять и девятьсот девяносто девять тысячных процента и лишь на ничтожную, ничего не стоящую крупицу оригинальности отличаюсь от вас. Выберите среди вас самого тупого и добропорядочного, и я облобызаю его, как некий святой лобызал гнойные язвы прокаженного, а потом, подобно блудному сыну, припаду к стопам Колдунова отца народа и хранителя равенства, то есть Нормы – главнейшей из святынь. Пусть разнообразие – источник прогресса, зато Норма – источник стабильности и взаимопонимания. Источник Покоя, то есть счастья".

Сабуров без всякого юродства сейчас предпочел бы, чтобы Аркаша был заурядным, но нормальным человеком. Но не из-за его ли, Сабурова, всегдашнего презрения к посредственности Аркашу совсем не интересуют нормальные люди, а тянет все к каким-то диковинкам?

И откуда только наплодилось этих уродцев на их с Натальей голову! Как будто мутации какие-то посыпались... Своим рождением Сабуров захватил эпоху культа личности, детство провел в эпохе волюнтаризма, молодость пришлась на эпоху застоя, а зрелость свою он намеревался провести в эпохе гласности – такой вот он поживший и повидавший. Однако лишь в Стиве Михеиче он еще находит некоторое сходство со старыми добрыми образцами: отца нет, мать выпивоха, сын хулиган – все как у людей. Но в старое доброе время этот достойный сын своего неизвестного отца не стал бы водить дружбу с такими мозгляками, как Аркаша и Кристмас. И не стал бы читать "Афоризмы Конфуция", которые ему снес Аркаша. Он, конечно, скорее всего и прочел-то не больше двух страниц, прежде чем потерять, но ведь вскормленный сырым мясом хулиган старого доброго времени почел бы за низость даже и притронуться к подобной протертой кашице для беззубых старцев и младенцев.

А Кристмас и болотный попик еще диковиннее, – и следовательно опаснее! – потому что происходят из семейств вполне благополучных, а у Кристмаса отец еще и полковник, которого дружки Кристмаса называют полканом, ничуть не стесняясь присутствием Кристмаса, а тот и не думает обижаться. Каково, должно быть, созерцать заросшего оборванца-сына старому служаке, вероятно, сажавшему солдат на губу за косо пришитый подворотничок!

С полгода назад Сабурову позвонила мамаша Кристмаса и безо всяких этаких подходцев и экивоков затараторила, как базарная торговка:

– Имейте в виду, если ваш сын что-нибудь купит у Максима, я вас привлеку! Имейте в виду!

Пока до Сабурова доходило, что Максим – это не кто иной как Кристмас, мамаша тараторила все быстрее и быстрее, словно ее ожидал тысячный штраф за каждую минуту промедления.

– Мы ему все покупаем, а он все распродает, все пластинки эти идиотские покупает, я ему пальто гэдээровское за двести семьдесят шесть рублей купила, а он его за тридцать продал, я ему джинсы простые за сто двадцать купила, джинсы вельветовые за восемьдесят два, а он их за пятьдесят продал, часы электронные за шестьдесят три рубля за пятнадцать продал, "дипломат" за двадцать четыре – продал за шесть, куртку "танкер" японскую за сто восемьдесят три – продал за шестьдесят, куртку из натурального хлопчатника на натуральном ватине... сапожки зимние итальянские... кроссовки югославские...

Сабуров ошеломленно слушал этот истерический отчет вылетевшего в трубу комиссионного магазина и, когда горестный прейскурант был наконец исчерпан, он только и сумел произнести:

– Теперь я понимаю вашего сына.

По-человечески всех можно понять, но Сабуров не может причитать, как Наталья: "Бедные, бедные дети!" – ему своего ребенка надо спасать. Жаль, конечно, что у родителей Кристмаса не нашлось других средств завлечь его душу, кроме электронных зимних сапожек гэдээровских из шведского хлопчатника натурального на синтетическом ватине югославском, – но нельзя же, чтобы он тащил на дно и других! Потому Сабуров и старается показать Аркаше, что его коллеги по секте сторожей нисколько не загадочны: они претендуют на незаурядное место в обществе, не обладая незаурядными данными, а потому предпочитают жить вообще вне социальной лестницы, только бы не занимать подобающее им место в ее середине.

Но – увы! – любовь слепа. Аркаша только супится и бормочет: "От них хоть иногда что-то небанальное услышишь, а ваши буржуйчики все одинаковые, как гвозди". – "Гвозди хоть в стенку вбить можно. У нас сторожей скоро станет больше, чем имущества". – "У тебя у самого на работе одни бездарности, у мамы половина дураков да еще карьеристов, подхалимов, а мои сторожа хоть не лезут в ученые, в начальство". И вгоняют в гроб даже родных своих, а бездарности и карьеристы очень часто бывают нежными и заботливыми папашами. Кстати, и дети бездарностей и карьеристов, скорее всего, не станут таскать любимые отцовские книжки ради призрачной надежды угодить своим немытым кумирам, которым ничего не стоит пустить любой шедевр, добытый Сабуровым путем долгих поисков и немалых расходов, на растопку или подтирку. Чего-чего только им Аркаша не перетаскал: "Афоризмы Конфуция" китайские натуральные, семь рублей, драмы Пиранделло итальянские синтетические, двенадцать рублей, "Доктора Фаустуса" фээргэшного, восемь рэ, Сартра французского почти неношенного, девять рэ...

Вот и сейчас он вертит головой от одного ублюдка к другому, и в глазах его детский восторг и – так вот почему так нестерпимо на это смотреть! – ЛЮБОВЬ. Любовь, с которой он никогда не смотрел на тебя. Так это, оказывается, просто-напросто ревность, ррревность раскаляет твою ненависть к бедным уродцам, и ты только притворяешься, будто они противны тебе из-за их никчемности, – ведь всяких там спекулянтов, карьеристов и бракоделов ты не удостоиваешь своей ненависти – брезгливости, разве. А кроме того (только бы не нарваться на какое-нибудь некрасивое знание о себе), карьеристам, спекулянтам и бракоделам ты нисколько не завидуешь. А Аркашкиным монстрам – завидуешь, потому что у них в самом деле есть то равнодушие к мнению окружающих посредственностей, которое ты сам только декларируешь. Вспомни, как ты бесился, когда в течение нескольких лет тебе, Сабурову! – пришлось числиться младшим научным сотрудником: у Колдунова всем, кроме приближенных, все выдается в порядке очереди – Сидоров, Сидоркин, Сидорчук, Сидорчуков, Сидоренко, Сидоренков, а только потом уж Сабуров. Лишь наглядевшись на Аркашиных дружков, он начал подозревать, что вместе с равнодушием к мнению толпы и начнет плодиться оригинальность, переходящая в уродство: толпа, при всей ее туповатости и тугоухости, хранит в своих упрощенных мнениях и вкусах огромную массу необходимейших вещей... И все же – что у этих уродов общего с Аркашей? И друг с другом? У юродивого Кристмаса со свирепым Стивом и вертлявым Гномом? Заметно только общее пристрастие к иностранным пластинкам в сверхрасписных конвертах. Музыку какой-то утонченной, по их мнению, струи (только кретины путают ее то с тяжелым, то с металлическим, то еще с каким-то там роком!) – музыку эту они возвели из служебной услады в некую разновидность религии: слушают ее поистине со сладкой мукой и благоговением, страдальчески раскачиваясь, что особенно раздражает. Потому-то, должно быть, возле их алтаря – проигрывателя – могут собираться и львы, и кони, и трепетные лани, как в церкви могли молиться рядом раззолоченый барон и нищий оборванец.

Воспаленная фантазия охотно подсказывает идиотические реплики, которыми могли бы обмениваться члены братства сторожей.

– Питер Болен и Фредди Уммер перешли в группу "Матхер энд фатхер".

– Им сейчас хорошего ударника не хватает.

– Чего?! Болен сейчас самый крутой ударник. Он себе зуб бриллиантовый вставил. Сверкает такой!

– У него третья жена с иглы не слазила.

– Он ей, когда разводился, подарил золотой диск.

– А первой – дважды платиновый.

– В кайф!

– На последнем хит-параде победил "Модерн токинг".

– Все, кранты. Джон Лопни и Боб Корни на личном самолете гробанулись.

– Не на самолете, а на личной яхте.

– С кинозвездой.

– С двумя.

– С тремя.

– Джон Лопни себе в вену золотой клапан вделал – наркотой шмыгаться.

– А у Боба Корни были очки с видеомафоном. Извращаются!

Сабурову стало даже любопытно, до каких клевет способно дойти его раздраженное воображение, если спустить его с цепи. А ведь его бы далеко не так раздражало, если бы Аркаша и его болотные пузыри устраивали свои молебны вокруг общепризнанных Бетховена или Баха, хотя...

"Совсем не исключено, что среди ихних Фуфлойдов есть какой-то завтрашний Бетховен, но я этого не желаю и знать, пока их не начнут гонять по телевизору!"

То есть по отношению к новой музыке ты тоже ведешь себя, как человек толпы, и, возможно, Аркаша за это испытывает к тебе те же чувства, которые сам ты испытываешь к своим сослуживцам.

Неразрешимая трагедия: заурядные людишки не умеют оценить твои сокровища и готовы запросто втоптать их в грязь, даже и не почувствовав, что под копытцем что-то хрустнуло, – но – увы и ах! – любовь-то к сокровищам своим ты приобрел через людей тоже не слишком примечательных.

Имена Пушкина и Пифагора ты впервые услышал от людей самых заурядных. Сам доктор Сабуров, зарядивший тебя мечтой о чем-то поднебесном, тоже был недальнего ума, – иначе его благоговение перед великими не могло бы гореть столь чистым, непрактичным пламенем. Твердолобость толпы позволяет ей в течение целых веков хранить истины, которые удается вырубить на ее гранитном лбу гениям, коих ей не удалось уничтожить за несходство с нею. А ее склонность к общепринятому заставляет ее распространять усвоенные истины и вкусы – значит и вкусы гениев – до последних пределов вселенной.

Но думать о посредственности без вибрации в пальцах Сабуров все-таки не мог. Он тысячу раз мог бы простить пренебрежение к своей телесной оболочке, но – не к своему таланту. Лида это очень хорошо поняла. Лида... прелестное существо... но, в общем, конечно же, заурядное... от заурядных папы-мамы... Чудеса да и только – и заурядность, оказывается, может рождать любовь к высокому, восхищение чужим талантом.

Про служившую ему Наталью на этот раз он вовсе не вспомнил.

Два решительных звонка. Это к Шурке, Антон. Тоже из нестандарта, но привычный до того, что душа радуется: мать – судомойка, охотно попивающая с отцом – работягой-закладушником, и у Антона в его шестнадцать неполных лет физиономия топорная, как у сорокалетнего алкаша, только боевой расцветки в лиловых тонах недостает. Одежка, как в старые добрые времена, явно с чужого плеча, резиновые сапоги с загнутыми голенищами тоже с чужой ноги. В нынешнее развращенное, изнеженное время мало после товарища Сталина осталось охотников таскать в жару сапоги – просто облобызать хочется. Живы еще, живы хранители традиций – папаша Антона и по квартире расхаживает в резиновых сапогах.

Он и детей воспитывал старым добрым манером – за каждый проступок колошматил смертным боем, и в результате закаленный Антон сделался самым бесстрашным среди хулиганов Научгородка, а его младший брат, напротив, делал пакости только тогда, когда был уверен в полной безнаказанности, так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат. В Антоне папаша выковал себе достойного преемника – и соперника: мордобой у них теперь заканчивается примерно вничью.

Шурку можно принудить к очень многому, уменьшая выделяемую ему пайку любви. Но теми, кто в ней не нуждается, управлять невозможно. Однако суровый отец Антона, потерпев полное фиаско во всем, что воспитывал целенаправленно, сам того не заметив, воспитал в нем ценнейшее для руководителей качество – ответственное отношение к работе. С самого лютого похмелья, сизый, еле живой, папаша поднимался в полседьмого, с трудом одолевал несколько чашек холодной воды из-под крана и брел на свою автобазу, невзирая на погоду и состояние здоровья, негодуя лишь на отмену мудрого сталинского закона об уголовном наказании за прогулы и опоздания. Руководитель, повтори этот подвиг!

"Это же работа" – неотразимая для Антона магическая формула. Неосознанные табу – не есть ли они единственно прочная основа общественного поведения?

"Антон – Витя – навестить сегодня же", – засигналила цепочка стыда.

Позапрошлой осенью Шурка по обыкновению затемпературил, и врачиха, которой он надоел еще в прошлом году, настояла на госпитализации пусть, мол, его обследуют как следует, то есть нашпигуют антибиотиками, чтоб температура спала на недельку-другую – главное, мерьте пореже.

Компания в тот раз подобралась действительно теплая, – все с субфебрильной температурой. Днем они пялились в телевизор и резались в самодельные карты, а ночью похищали пустые пузырьки и колошматили их об стены в своей палате. От этого подкроватная полутьма загадочно поблескивала и переливалась.

Чтобы избавиться от соглядатайского родительского глаза, на дверях детского отделения с последней холеры висела табличка: "Карантин", – золотом на черном стекле над явно временной жестянкой "Детское отделение". Карантин давал возможность особо чадолюбивых родителей привлекать к разным черным работам (за час работы – час общения с дитем).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю