355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мелихов » Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот » Текст книги (страница 16)
Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:32

Текст книги "Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот"


Автор книги: Александр Мелихов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)

– А когда он за других по двадцать четыре часа за дисплеем сидит, слепнет – это ничего? И... а кто вам сказал?

– Ты же за себя никого не оставила. Мы подумали и назначили Бугрова член партии, серьезный парень.

"Серьезный"... Единственный параметр, который им доступен.

– А почему не Сережу?

– Керженцева? Что у тебя как в детском саду – Сережа, Вася... Твой Керженцев в машинном зале руку директору через плечо подал!

На лице Дуткевича было написано восторженное "во дает!".

– Да, с бездельниками вам проще – они стараются почтительностью взять. А Бугрову я голову оторву.

– Чтоб он саботажников покрывал? Я сам у него затребовал данные по овощебазе. Павел Арсентьевич, давай к нам, – вдруг окликнул он с партийным дружелюбием.

Бурштын, кадровик, охотно заковылял к ним с той же пайкой – бурый чай с чугунным кексом, – личико стекло книзу, оставив сверху иконописный облик костяного старичка-великомученика, внизу же образовав многоярусное жирное жабо, мотающееся при каждом шаге, как коровье вымя. Поздоровавшись, как всегда, посверлил ее своими бесцветными глазками, будто знал что-то компрометирующее.

– Объясни ей, Павел Арсентьевич, – задушевно обратился к нему Дуткевич, заметно гордясь своим простым партийным "ты", обращенным к человеку, перед которым распахнуты настежь если не души, то анкеты. – Бугров наш парень?

– Да-а... – государственно хмуря лобик, протянул Бурштын и вдруг озабоченно переспросил у нее: "Как?" – чтобы она не расслаблялась, а держалась начеку, – и продолжал барственно: – Молодец: всегда причесанный, бодрый.

– А вот она, – Дуткевич подмигнул, словно делал ей что-то приятное, вот она хочет Бугрову голову оторвать за то, что он Лузина не стал покрывать, доложил мне честно.

– Ну... – Бурштын разочаровался в ней. – Это уже получается просто какое-то "черт побери"! Я не случайно употребил эту русскую пословицу "черт побери": вы не должны, как руководитель, вбивать клин между вашими подчиненными и партийным руководством. А то, понимаете, ставите парня между Сциллой и Харбидой!

– А Лузина продраить с песочком?

– Хорошая дубинка в период становления личности еще никому не помешала.

Бурштын заулыбался с мудрым стариковским лукавством, но ее от его улыбочек всегда брала жуть: когда она воображала его голову изнутри, ей представлялось что-то темное. С Дуткевичем все ясно: голова у него внутри идеально пустая, c овальными полированными стенками. А у Бурштына тьма, тьма...

– Если вы его вздумаете драить, он уволится, – задрожавшие пальцы под стол.

– На партию обиды вздумали строить? – грозно сдвинул бровки Бурштын. – Ну ничего, мы ему объясним, что незаменимых у нас нет!

– Это у вас незаменимых нет. А у нас – есть!

– Так ты... ты... – Дуткевич заметался внутри своей полированной головы. – Так ты против партийного руководства?

– Я против того, чтобы невежды и бездельники унижали профессионалов, – и больше ничего!

Она обращалась только к Дуткевичу – какое-то неколебимое "в своем праве", исходившее от Бурштына, все же наводило на нее неодолимую жуть. Она едва решилась взглянуть в сторону этой тьмы – и обомлела: в бесцветных глазках стояли слезы.

– Не думал я дожить, – с искреннейшей горечью выговорил Бурштын, что буду слушать откровенную антисоветчину... – и заковылял к выходу, оставив пайку нетронутой.

– Павел Арсентьевич, Павел Арсентьевич! – с бесконечной любовью воззвал к нему Дуткевич и бросился вдогонку – преданнейший сын. Лишь у выхода послал ей грозный упрекающий взгляд: вот, мол, любуйся! И трепещи! Ах, "трепещи" – так и отправляйтесь ко всем чертям! Но что удивительно Дуткевич (вместо души – пар) тоже искренне оскорбился! Да, они и в самом деле считают нас своей собственностью...

И вдруг почувствовала такую нежность к своей дорогой лабораторийке, за то, что никто там и не собирается зарабатывать кусок хлеба с маслом пустозвонством или холуйством!.. На лабораторных праздниках она всегда произносит тост: "Мне очень повезло – я работаю с порядочными людьми". И люди хотят, хотят, чтобы именно это в них хвалили, чтобы они не чувствовали себя дураками рядом с прохвостами. Мошенничать у них не будет даже суетная Возильщикова какая-нибудь, для которой мир набит вещами, как для Натальи – людьми. Года два назад раскошелилась на хрустальную люстру, а потом со страху – вдруг кто с улицы позарится! – целый год прятала свое сокровище под кроватью.

Трофимова вообще всю жизнь провела на кончиках пальцев, словно полуудавленник в какой-то китайской казни: сначала дача пила из них соки, теперь машина... В столовой берет только два-три винегрета с горкой черного хлеба, вяжет на продажу, в отпусках ездит проводницей в поезде. Как-то в продуктовый заказ – редкая удача! – вместо вареной колбасы им сунули ветчину. Так Трофимова чуть не поседела с горя: на целых восемьдесят копеек дороже! Но чтобы прибегнуть к каким-то нечестным средствам...

Как им всем хорошо за ее спиной: не надо юлить, ладить с начальственным дурачьем. Она бы и с Бурштыном ладила, какой он ни есть, и с Дуткевичем – только бы дали работать. Так не дают же! Ну как такое стерпеть? Хотя вообще-то она страшная трусиха: когда умер Брежнев, она, встречая на улице милиционера, на всякий случай делала печальное лицо. Шваркнуть бы все оземь!.. Подумать страшно, каково было Вавилову – гению! – оправдываться, ладить с дикарями, – а ведь тогдашние бояре еще и в тюрьму могли посадить, расстрелять...

Но мысль об отдаленном сходстве судьбы обожаемого гения с ее скромной судьбой придала ей сил. Она заглянула к секретарю партбюро, с которым у нее были давнишние приятельские отношения с оттенком ухажерства с его стороны (к тому же ребята делают курсовики по программированию для его сына-балбеса). С профессионалами у нее всегда находились контакты – даже с бывшими. Обещал замять дело, если и Бугров подтвердит, что это недоразумение. Ух, Бугров!.. Если распилить его голову, кажется, увидишь там годовые кольца!

Собравшись с силами, чтобы не наорать, позвонила Бугрову, но он так обрадовался, услышав ее голос, что у нее вся злость испарилась – что с него, чурбана такого, возьмешь! Сразу начал оправдываться, что Дуткевич его обманул, а он... Бугров знает, что она одна к нему относится, в конце концов, довольно тепло, а остальные чувствуют, что он привязан только к лаборатории – и ни к кому в отдельности, и платят взаимностью.

Уф, кажется, утрясла (впрочем, завтра опять что-нибудь выплывет). Хоть она и никуда не годная начальница, но, пожалуй, ее и правда некем заменить. Сережа, Вадим – они не стали бы терпеть унижений от начальства, а Вадим – еще и глупости подчиненных. Илюша вытерпел бы что угодно – но скажи ему, что он должен входить к начальству, пререкаться, отстаивать интересы лаборатории, пробивать для кого-то квартиру или ставку... Их всех недостаточно волнует конечная цель их работы, они готовы с увлечением конструировать печь, когда дом уже сгорел. А она мечтает как о задушевнейшем деле, чтобы всю информацию можно было брать как белье из ее шкафа: в загранфильмах не на шмотки и автомобили она облизывалась, а на дисплеи. Молодежь у них в лаборатории работает лучше не надо – стереотип, как говорит Андрюша, заложен. И хорошенькие такие – хоть сейчас в мюзик-холл! Ира перешла к ним с понижением в зарплате, только бы попасть, где работают (чтобы возместить потерю, ушло больше года). И с интересом к людям у Иры все в порядке, и в работе понимает, и начальства не боится (в качестве культорга спокойно говорит ей: "А вам, Наталья Борисовна, билета не досталось"). Но сделать Иру заместителем начнутся обиды со стороны ветеранов. Да и начальство упрется: молодая, беспартийная да еще женщина. Хотя мужики в среднем даже и не умнее женщин: они превосходят женщин в высших достижениях, но зато и таких законченных идиотов среди женщин почти не встретишь.

Чем женщины превосходят мужчин – им люди интереснее. Но настоящий начальник должен быть еще и Гомером – он должен возвышать людей в их собственных глазах.

Как всегда после таких бесед, начал разламываться затылок, а сердце взбрыкивало только через раз. Когда-то она пыталась показаться врачу – в полседьмого встала за номерком, а в три, когда ее уже с собаками разыскивали на работе, попала к пожилому, со всем смирившемуся еврею. Он посоветовал ей "последить за давлением" и выписал направление на кардиограмму.

С кардиограммой оказалось просто: в регистратуре сразу же назначили число – через три месяца. А давление она ухитрялась измерять до работы в течение чуть ли не двух недель, а результаты записывала. Когда она снова сумела попасть к своему целителю, он, вглядевшись в ее цифры, произнес смирившимся голосом: "Таких скачков не может быть, вам неправильно измерили". Собственноручно повторил измерительную процедуру, которой она только что подверглась, и, получив совершенно другой результат, сказал удовлетворенно: "Вот это похоже на правду".

А когда направление на кардиограмму через полгода попалось ей среди бумаг, она лишь с трудом вспомнила, откуда оно взялось.

Даже на улице служебная взбудораженность не могла угаснуть.

Заглянула в хозяйственный магазин – поискать растворителя для неизвестного вещества, которым заляпан пол на Лизиной кухне, – отскабливалось оно только вместе с линолеумом. И вдруг увидела гэдээровское моечное средство для ванны, которое разыскивала Клонская. Она так обрадовалась, что даже злость на Клонскую прошла. Потом страшно удачно отхватила растворитель для Лизы (одна женщина очень его расхваливала, чувствовалось, что знает толк в этих делах) и дешевый, но симпатичный сервизик для Трофимовой (ей нужен был подарок для сестры). Но когда она добралась до автобусной остановки, откуда уже не было иного пути, кроме как в Лизину одиночку, отчаяние овладело ею почти с прежней силой. Ни-ко-му не нуж-на, ни-ко-му...

Автобуса не было очень долго, и с каждой минутой тоска становилась невыносимее – хотя чего, казалось бы, спешить в тюрьму? Гнев, досада, обида – это просто лакомства в сравнении с ровной безнадежностью.

Компания на остановке переговаривалась на каком-то диком иностранном языке – оказалось они, будто младенца, разглядывают собачонку на руках одного из них и в умилении наперебой показывают друг другу (словно повторяют лепет ребенка), как она тявкает: ав-ав, гав-гав, гау-гау... Боже, с какими идиотами приходится вместе жить, за что-то вместе голосовать, что-то строить, перестраивать...

Хоровое гавканье оказалось пророческим, хотя смысл пророчества раскрылся, как водится, задним числом.

Когда она в цепочке других выходцев из автобуса тянулась по тропке среди безбрежных топей, все, проходившие мимо опасного места, поочередно косились на большую псину, недовольно лаявшую, правда, ни на кого в отдельности, а куда-то вдоль муравьиной тропки и даже немного ввысь. Минуя псину, она тоже с опаской взглянула на нее и увидела на ее шее тонкую злую проволоку – остаток полузатянутой петли, из-под которой сочился кровавый ремень широченной ссадины. Передернувшись, она сделала движение помочь собаке, но та с лаем шарахнулась от Натальи, а Наталья от нее только туфли зря испачкала. А собака продолжала безнадежно лаять куда-то ввысь – на земле ей не от кого было ждать помощи...

Съежившись, Наталья побрела дальше, уверенная, что теперь этот лай до конца дней будет звучать у нее в ушах. Но за углом ее поджидали события куда более интересные. У стены пятиэтажного дома стояла разрозненная кучка людей. В страхе опять увидеть что-нибудь ужасное, она все-таки бросила в ту сторону осторожный взгляд и тут же отдернула его. Но было поздно – увиденное успело сфотографироваться навеки.

У стены, головой на чугунной крышке канализационного люка, лежал мужчина с недовольным обрюзгшим лицом, а вокруг его головы на чугунной сковородке стыла темно-вишневая лужа крови, поразившая ее толщиной, пальца три-четыре, не меньше. Рядом трясся в беззвучных рыданиях чистенький старичок в опрятном недорогом плащике и сетчатой шляпенке, его, полуобняв за плечи, мужественно утешал, поглаживая по спине, жирный парень в тельняшке, старающийся оказаться на высоте положения.

Трудные подростки, оккупировавшие детскую площадку, с интересом поглядывали в ту сторону, один из них как бы на цыпочках, сдерживая смущенную улыбку, возвращался оттуда, издали объявляя томимым любопытством приятелям: "Ключ потерял, через балкон перелазил".

Миловидная девочка лет семнадцати с сиамской кошечкой на плече разглядывала труп с доброжелательным детским интересом, не забывая одновременно ласкать свою кошечку, а может быть, и себя – нежно тереться щечкой о щечку!..

Эта трогательная взаимная ласка доконала ее. Промахиваясь мимо кирпичей, она доскакала до своего подъезда, задыхаясь, взбежала по лестнице (дом был выстроен меньше года назад, так что лифту работать было еще рано – времени едва хватило, чтобы расписать лестницу русскими и иностранными царапинами, искусно усеять потолки на площадках пятнами копоти, из которых свисают черные сосочки горелых спичек, а главное – через один выломать зубья в перилах либо вовсе напрочь – ребенку раз плюнуть вывалиться, – либо виртуозно закрутить штопором вокруг соседнего зуба) и, едва успев сбросить туфли-копыта, пудовые от грязи, рухнула на диван и завыла в голос.

Выла она очень долго, может быть, часа два – время на это время прекратило свое течение. Но когда-то надо было и кончать. Ничего не соображая, она вымыла туфли и принялась, как автомат, оттирать пятна с линолеума. Растворитель помогал – ей удалось отскоблить заносчивую голову клоуна с безобразной челюстью, трехпалую руку, надкусанный ломоть сыра, крысу... только тянуло выглянуть в окно, проверить, разошелся народ вокруг головы на чугунной сковородке или еще нет, потому что, пока голова еще там, она не решится выйти отсюда (хотя идти ей было и некуда, какой-то инстинкт свободы требовал выяснить, заперта она здесь или не заперта).

Наконец решившись осторожно выглянуть в окно, она увидела, что страшное место уже опустело, а народ кучкуется в других местах. Значит, можно выйти...

И когда она это поняла, она почувствовала, что больше не может здесь оставаться ни минуты. Натянув еще сырые туфли, она ухватила мешок засохшего хлеба, накопленного ею для трофимовской дачной козы, и помчалась вниз, проскакала по камешкам, не уступая в изяществе козочкам-пенсионеркам, стараясь держаться подальше от плоской сковородки с холодными мозгами (но взаимная ласка двух милых кошечек была еще ужаснее), и выбежала на автобусную остановку как на первое свидание, только в висках колотилось не по-юному да сердце ударяло через раз. Но если еще обращать внимание на такие пустяки...

Однако близ дома – еще родного?.. или уже нет?.. – ею снова овладел ужас: что, если Аркаша встретит ее как-нибудь так, что придется и дальше не обременять его своей персоной? Тогда только и останется лаять в пространство...

Она чувствовала, что еще немного – и она окончательно опротивеет самой себе за то, что опротивела другим.

Но Аркаша обрадовался так, словно это была радость спасения, а не радость встречи. Она никак не могла выпустить его из рук – кожа да кости, а какой был пончик! Он тоже то пытался приобнять ее за плечи, то, видно, вспоминал, что перед ним все-таки женщина, и отдергивал руки, нерешительно водя ими по воздуху, – а когда-то кидался обнимать с налету, абсолютно не задумываясь, за что хватается. "Ну что ты, ну не надо, не плачь, я столько всего понял, не плачь..." – а она все не могла остановиться.

Кажется, и он едва удерживал слезы.

Господи – прямо монгольское нашествие! Грязи, песку натаскано, как где-нибудь в прорабской, да еще подошвы причмокивают от чего-то липкого. Все сдвинуто, раскидано, диван припал на подломившуюся ножку, в мусорном ведре, поднявшемся опарой, виднеются осколки чашек – трех, мгновенно оценила она.

Какая глупость – ведь все это поправимо!

А окурков, бутылок – неужели можно столько выпить?!

"Цветы!" – вспомнила она. "Я поливал их, поливал", – пытался заглянуть в глаза Аркаша. Вот и молодчина, умница... только зачем заталкивать в них окурки? "Я уж и не знал, как мне выпутаться, где мои дорогие папочка и мамочка", – самоиздевательская нотка говорила о том, что Аркаша уже начал оживать.

Батюшки, а унитаз, ее любимый унитаз – лицо семьи! А рядом – никогда в ее доме такого не водилось! – гора заскорузлой, использованной бумаги, на которой она успела разглядеть какой-то незнакомый почерк, похожий на клинопись, но присматриваться мало было приятного, главное – этой гадостью завалено было эмалированное ведро – разыскали же на балконе! – в котором она ставит на зиму капусту.

– Он работает, работает, – выгораживал Аркаша изгаженный унитаз. Только бумагу нельзя кидать, а то сразу все всплывает.

В ванной среди черт знает чего – еще и неизвестная рубашка в ржавчине более благородного происхождения – кровавого (но лужа на чугунной крышке все меркнет и меркнет). Двумя пальцами туда же ее, рубашку, в ведро. В стиральной машине воют словно бы загубленные души. А может, так оно и есть?

На полках за туалетными трубами строго одна под одной стояло по бутылке из-под пива, а в самый низ была засунута диковинная книга в зеленом мраморном переплете, оказавшаяся очень толстой тетрадью, из которой почти все листы были выдраны. Когда она всовывала тетрадь в мусорное ведро, наполняемое в шестой раз, растопырившиеся страницы выпихнули из себя старинную коричневую фотографию на картоне: какое-то неизвестное семейство, у некоторых членов которого были подрисованы глупые усы, а позади была довольно умело пририсована большущая обезьяна, дружески обнявшая всех за плечи.

Наталья хотела выбросить и фотографию, но что-то ее остановило, и она заглянула на оборот. Там оказалась загадочная надпись, сделанная, кажется, той же, промелькнувшей в ведре клинописью: "Чтобы воспарить, человеку необходимы два крыла: жажда истины и жажда бессмертия". Надпись вызвала в ней определенное почтение, и она поставила фотографию в книжный шкаф за стекло. Может, Андрюша знает, кто это (Аркаша не знал).

Звонок в дверь, Аркаша зажестикулировал с беззвучным отчаянием: меня нет, нет – тыкал в себя пальцем и отчаянно крутил головой, бледный, словно его пришли арестовывать. Хорошо, значит, всерьез решил порвать с этими.

Фу, как неприятно врать, даже этим...

– Мам, и к телефону тоже не подходи. Пожалуйста.

Господи, до чего он нервный!..

Телефонный звонок. "Слушаю", – мигом все забыв, схватила она трубку, а Аркаша схватился за голову. Ох, не годится она в конспираторы... Она почему-то думала, что Фирсов, опять насчет надбавок – это же для него вопрос идеи: пока, мол, мы не научимся выдирать друг у друга куски из горла, никакого прогресса не будет! А ведь пока система была всемогущей, он казался единомышленником: как же, читал Солженицына и Синявского, хотя и не читал Толстого...

Ощущая на лице жар из-за своей бестолковости, она делала Аркаше успокаивающие знаки – в трубке звучал сладкий женский голос.

– Наталья Борисовна? Здравствуйте, это мама Максима вас беспокоит, они его еще Кристмасом зовут, да-да, хи-хи, – и, убедившись, что ее признали, немедленно перешла на фамильярно-доверительный тон: – Тебя следователь уже вызывал?

Увидев, как она побелела, побелел и Аркаша и уже не сводил с нее округлившихся оцепенелых глаз. А она никак не могла понять, что ей втолковывает ее бодрая подружка по увлекательному несчастью: все должны говорить одно – вышел из дому в одиннадцать, воздухом подышать... а ходить никто к нему не ходил, только из школы...

Она сознавала одно: разговаривая с чужим человеком, падать в обморок неприлично. Но, из последних сил вежливо попрощавшись, она поняла, что случилось нечто настолько страшное, что истерикам здесь уже не место.

И она слушала почти как на совещании Аркашин лихорадочный захлеб: ничего страшного... двести двадцать четвертая сюда не подходит... несли маковые стебли – это не хранение наркотиков... будем говорить: нас какие-то парни заставили – и все... эх, черт, зачем мы той дорогой пошли, я же говорил, там гэзэ ходит!.. Главное, подлецы, обещали замять, я им все капэзэ подмел... Главное, в повестках не расписываться и телефон не брать, они, бывает, отстают...

Она вздрагивали только при словах "двести двадцать четвертая", "гэзэ", "капэзэ" – непонятных, но означающих Аркашину причастность к ужасному миру, к которому, уж в чем, в чем не сомневалась, они не могли иметь никакого касательства... Но сейчас она была нужна Аркаше – значит, о слабости не могло быть и речи. На диване, подпертом отрезком собр.соч. Л.Н.Толстого, она до рассвета ворочалась без сна, после двух таблеток, сосредоточенно, по-деловому прислушиваясь, не слышно ли подкованных сапог на лестнице. Телефонный звонок разбудил ее не сразу – уши были уже насквозь просверлены предыдущими звонками (голову хоть на веревочку нанизывай), а телефон звонил и звонил с небывалой настырностью (в другой комнате, вероятно, цепенел Аркаша).

За завтраком встретились как два преступника. Оба ели через силу. Глотать ей удавалось, только каждый глоток отдавался нескончаемым эхом под бескрайними сводами ее черепа (впервые в жизни почувствовала, что у нее не голова, а череп).

Осторожно, чтобы как-нибудь нечаянно не расписаться в повестке, она спустилась за почтой и вздрогнула, извлекши из ящика ту самую страшную повестку: явиться "по необходимости" к сотр-ку РОВД тов. К. Н. Жебрак. Легонько придерживая повестку за уголок, чтобы это как-нибудь не передалось тов. К. Н. Жебрак, она поднялась к себе, где Аркаша с расширившимися глазами тоже кончиками пальцев принял у нее повестку, прочел, бледнея, а потом побежал сжигать ее на газовой плите.

От нового телефонного звонка у нее подкосились ноги. Придерживая сердце, чтобы не выскочило, она слушала звонок за звонком глаза в глаза с Аркашей – оба бледные, с круглыми глазами... и вдруг она резко бросила ему: "Я не умею прятаться!"

Берясь за трубку, она уже знала, что не упадет в обморок, что бы ни услышала – в ней пробудилась гордость.

– Это квартира Сабуровых? Говорит старший оперуполномоченный Жебрак, – быстрый, но не развязный мужской голос. – Аркадия нет? А вы, извините, кто ему будете? А вы не могли бы зайти ко мне в отделение? Да хоть сейчас. Все, ладушки.

Линолеумный шашечный пол в коридорчике, если долго не сводить с него глаз, казался сложенным из кубиков, то выпуклых, то, каким-то незаметным скачком, вогнутых – так и тянулось: выпукло-вогнуто, выпукло-вогнуто, выпукло-вогнуто, вы...

Из облупленной стены торчал железный крюк для тех, у кого не было охоты ждать своей очереди. Но люди ждали и даже препирались – они и в очереди на расстрел будут препираться. Когда очередная жертва поднималась с места, откидное сиденье, и подлинно, выстреливало вслед, так что она каждый раз чуть не подпрыгивала.

Она старалась не поднимать глаз, навеки утратив право на достоинство, раз она сидит здесь, у двери с табличкой "Ст. оперуполномоченный РОВД К. Н. Жербак". Но блудливые глаза сами собой то и дело пытались что-нибудь углядеть через дверь, открытую из-за духоты в крошечном кабинетике К. Н. Жербака, выгороженном беленой фанерой из большой комнаты: лепнина на потолке перерезалась у самого ее истока.

К. Н. Жербак был очень широкий, приземистый, и почему-то казалось, что он восседает на подушках, как татарский хан. Сейчас перед ним сидел хмурый Антон-Маркоман.

– Ну что? – напористо и вместе с тем утомленно спрашивал К.Н. Жебрак. – Значит, ты твердо на зону решил поехать?

– Нет, – мрачно (но не испуганно) бурчал Антон. – Они сами первые полезли.

– Почему, интересно, против меня никто не лезет? Потом, все время на тебя жалобы поступают, что ты своим мопетом людям спать не даешь. Я тебе точно обещаю, останешься без мопета!

На грубой физиономии Антона впервые отразился страх:

– При чем... что вы к мопету?.. Мопет не виноват!

Внезапно глаза его наполнились слезами, и лицо задергалось в испуге, что они прольются. Однако за несколько секунд он справился с ними и снова превратился из испуганного мальчишки в неотесанного ощетинившегося мужичка. И так ее резануло по сердцу: никто на всем свете не видит, что это мальчишка... "Мопет" ему дороже жизни!

Когда сиденье выстрелило ей в спину и она в последний раз вздрогнула, она почувствовала, что ей не только страшно, но и невыносимо стыдно перед этим человеком, занятым тяжелой, нервной работой (ему беспрестанно звонили, входили с какими-то запросами, и он между делом всем отвечал, а она знала, что от таких переключений уже через двадцать минут начинает раскалываться голова). И на столе у него были разложены фотографии таких рож, что даже вверх ногами упаси господи.

– Значит, так, – Жебрак придавил широкой ладонью лежащие перед ним протоколы. – То, что они мне тут лапши навешали – я бы их мог расколоть в два счета! – в его голосе прозвучала уязвленная профессиональная гордость. – Но не хочется парню жизнь ломать. Но руки ему каждый день проверяйте. Вены. Возле локтей. И обязательно интересуйтесь, кто к нему заходит.

– Да мы, знаете, как-то привыкли ему доверять...

– Доверять?.. – Жебрак искренне расмеялся. – Доверяй, но проверяй слыхали мудрость?

– И к нему никто особенно не ходит – только пластинками обмениваются какие-то ребята, но как будто приличные, вежливые...

– А наркоманы всегда очень вежливые: "здравствуйте", "извините", передразнил он, очевидно проникаясь к ней сочувствием за ее глупость. А пластинки – они под музыку любят балдеть. В первую очередь – никаких контактов с Брондуковым.

– А это кто?

– Подельник вашего Аркадия. Кристмас у него кликуха. Вот тоже несчастные родители! – на его широком лице снова отразилось искреннее сочувствие, правда, будничное и мимолетное. – Он ведь тоже из хорошей семьи: отец полковник, мать в управлении торговли работает, а вот уродился же такой урод! – закончил он с чистосердечным и очень простым отвращением здорового трудящегося человека к уроду и бездельнику.

– Имейте в виду: он может до шести лет загреметь. А наркоманам на зоне хуже всех: их там избивают, насилуют...

– Спасибо вам, спасибо, – мелко, по-китайски кланяясь, она вышла задом через открытую дверь, и сразу же раздался новый выстрел откидного сиденья.

Стыд продолжал жечь, но облегчение было еще сильнее: кажется, пронесло! А дальше... дальше и это поправимо.

– Шахты – это не улика, может, я глюкозу себе вмазываю, – лихорадочно разъяснял Аркаша. – Ты не бойся, я уже не торчу, я же говорю: теперь я все понял, я понял, что свободы не может быть, когда ты должен прятаться. Надо сначала выкроить себе экологическую нишу... Мне, как всем сейчас, культуры не хватает. Сейчас же есть все настроения для искусства "фен де сьекль", только...

– Что это – "фен де..."?

– Конец века. Но в прошлом веке символисты всякие, мирискусники лопались от культуры, а нынче всеобщее посредственное образование повымело культуру из всех щелей. Я теперь каждый день буду по три часа заниматься математикой и физикой – для независимости, а остальное – культурой.

У него горели глаза, белели щеки, и она боялась поверить своему счастью: наука, независимость, культура – все это, конечно, хорошо, но сделать ее счастливой могло только одно: счастье тех, кого она любит. Потому-то мужчинам и живется труднее, чем женщинам: женщина, чем бы ни занималась, всегда на своем месте.

Сановный заказчик Лобачев городское хозяйство знал до последнего троллейбуса, старался читать – был, словом, не из этих рож, но аппаратчик есть аппаратчик, жизнь видел все больше в плоских отражениях докладных, а потому верил, что ею можно управлять, что всему на свете можно дать экономическое обоснование – сосчитать рентабельность честности, вымытой головы, подметенной комнаты, порядка в шкафу, удобного стула и настольной лампы. Но Андрюша ее хорошо вооружил:

– Информатика тоже не имеет отдельного вклада. Ну-ка, начните платить вашим ногам отдельно за пройденные километры – увидите, куда они вас заведут!

Усатая дама – прямо Буденый в юбке – округлила глаза от такой дерзости.

– А вот мне никакие ваши машины не нужны, – мы, дескать, сами с усами.

– Акакию Акакиевичу тоже не нужен был ксерокс, – дружески разъяснила Наталья. – Он ведь с вечера улыбался: что-то Бог пошлет завтра переписывать?

Вернувшись на работу с победой и двумя тортами – не в тортах с маргариновым кремом, стынущем на языке, разумеется, дело, а во внимании, в дружеском общении вокруг этих ядовито-сладких клумбочек с розами пугающих химических расцветок. Жалко, Сережа с Вадимом отсыпаются после двух бессоннных суток, но все равно хорошо (насчет Вадима все утряслось, она забежала в партбюро). Она расписывает страшную сечу над актами приемки-сдачи, и все хохочут не то из симпатии к ней, не то она, и правда, рассказывает смешно.

(Но в конце-то концов, ей показалось, между нею и Лобачевым проскочила некая искра симпатии: оба почувствовали друг в друге неравнодушных людей.)

Подчиненных своих она любит, может быть, и больше, чем они ее – и пусть, не жалко. Но и она может изливать на других душевную щедрость только от избытка. А когда у нее нет тайных сокровищ – любви близких, ей и делиться не хочется. Да и нечем.

Как-то сам собой ее рассказ переходит в вечер воспоминаний ветеранов – бойцы вспоминают минувшие дни, в которых все всегда получается довольно потешно, хотя за все заплачено здоровьем, ручьями слез, бессонными ночами. Каждому коллективу нужен свой эпос, свой фольклор и свой Гомер, который делал бы жизнь людей красивее и значительнее в собственных глазах: показывал бы ее сходство с какими-то, как учит Андрюша, бессмертными образцами. Ей, Наталье, каждый день необходимо искусство – умение делать будничное волнующим, как питательное – вкусным.

Она старается, чтобы в эпосе место родоначальника сохранилось за Коржиковым: он первым в конторе сделал что-то работающее. Но, чтобы прикрыться от начальства, для того и посаженного, чтобы мешать, ей приходилось самой вступать в позорную драку за должности. Пришлось именно ей, потому что Коржиков более всего был озабочен тем, чтобы кто-нибудь не подумал, что есть на свете такая дерзость, которую он не решился бы высказать начальству в глаза (кажется, нынче он и по отношению к ней испытывает это классовое чувство). А она, общаясь с кем угодно, пока видела перед собой человеческое лицо, глаза, улыбку, непременно забывала на это время, что перед ней человечишка довольно мелкий, способный на пакость, – эта забывчивость и помогала ей выжить в контактах с руководством.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю