Текст книги "Красный сфинкс"
Автор книги: Александр Дюма
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)
XI. КРАСНЫЙ СФИНКС
В галерее Лувра есть портрет работы художника-янсениста Филиппа де Шампеня, где изображено «по-настоящему», как тогда говорили, тонкое, решительное и сухое лицо кардинала Ришелье.
В противоположность своим соотечественникам – фламандцам или художникам испанской школы, своим учителям, Филипп де Шампень скуп на сверкание красок, какие смешивают на своих палитрах и бросают на свои полотна художники, подобные Рубенсу и Мурильо. Да и в самом деле, окружить потоком света мрачного министра, постоянно скрытого в полумраке своей политики и считающего своим девизом метафору aquila in nubibus – «орел в облаках», – значило бы, возможно, польстить искусству, но несомненно исказило бы истину.
Изучите этот портрет вы все, честные люди, желающие два с половиной века спустя воскресить этого знаменитого человека и составить себе физическое и нравственное представление о великом гении, оклеветанном современниками, не признанном, почти забытом следующим веком и лишь через два столетия после смерти нашедшем то место, какое он вправе был ожидать от потомства.
Этот портрет из тех, что обладают свойством заставить вас внезапно остановиться и задуматься перед ними. Человек или призрак это существо в красном одеянии, белой мантии с капюшоном, в белом стихаре из венецианских кружев и красной шапочке, с широким лбом, седеющими волосами и усами, с бесцветным взглядом серых глаз, с тонкими, худыми, бледными руками? Из-за сжигаюшей его постоянной лихорадки в его лице живут одни скулы. Не правда ли, чем дольше вы на него смотрите, тем больше сомневаетесь: живое существо перед вами или некий покойник, подобно святому Бонавентуре явившийся написать свои мемуары после смерти? Не правда ли, если бы он вдруг отделился от полотна, вышел из рамы и направился к вам, вы попятились бы, осенив себя крестным знамением, как при виде призрака?
Что очевидно и бесспорно в этом портрете – на нем запечатлен ум, рассудок, и только. Никакого сердца. Никаких чувств, к счастью для Франции; в той пустоте, которой стала монархия между Генрихом IV и Людовиком XIV, для того чтобы управлять этим неудачным, слабым, бессильным королем, этим беспокойным и распутным двором, этими жадными и бесчестными принцами, для того чтобы создать из этой живой грязи жизнь нового мира, нужен был только мозг, и ничего более.
Господь своими руками создал этот страшный автомат, а Провидение поместило его на равном расстоянии между Людовиком XI и Робеспьером, чтобы он разделался с крупными вельможами так, как Людовик XI покончил с крупными вассалами и как Робеспьеру предстояло покончить с аристократами. Время от времени народы видят, как на горизонте, подобно красным кометам, появляется кто-то из этих кровавых косарей; вначале они кажутся чем-то призрачным, затем приближаются незаметно и бесшумно, пока не окажутся на поле, которое им предстоит выкосить; там они принимаются за работу и прекращают ее, лишь когда задача выполнена, когда все скошено.
Вот таким он предстал бы перед вами вечером 5 декабря 1628 года, озабоченный окружающей его рознью, обдумывающий большие проекты, собирающийся извести ересь во Франции, изгнать Испанию из Миланского герцогства, покончить с австрийским влиянием в Тоскане, старающийся все угадать, не говорящий ни одного лишнего слова, скрывающий свои мысли за потухшим взором, – таким предстал бы перед вами человек, на чьих плечах покоились судьбы Франции, непроницаемый министр, кого наш великий историк Мишле назвал Красным сфинксом.
Он вернулся в свой кабинет после балета; интуиция подсказывала ему, что отсутствие королевы на спектакле имеет политическую – а следовательно, угрожающую для него – причину и нечто коварное замышляется в этом королевском алькове, двенадцать квадратных футов которого задавали ему больше работы и причиняли больше беспокойства, чем весь остальной мир. Итак, он вернулся огорченным, уставшим, чуть ли не испытывающим ко всему отвращение, бормоча подобно Лютеру: «Бывают минуты, когда кажется, что Господу нашему надоело играть и он собирается бросить карты под стол».
Дело в том, что он знал, на какой ниточке, на каком волоске, на каком дуновении держится не только его власть, но и его жизнь. Его власяница представляла собой острия кинжалов. Ему было понятно, что в 1628 году он оказался в таких же обстоятельствах, как и Генрих IV в 1606-м: всем нужна была его смерть. Хуже всего было то, что и Людовик XIII не любил его резко очерченное лицо. Он один поддерживал кардинала, но Ришелье чувствовал неустойчивость своего положения: в любую минуту оно может пошатнуться из-за королевского слабодушия. Все еще было бы ничего, если б этот гениальный человек был здоров и силен, как его дурак-соперник Бе-рюль; но нехватка денег, постоянная необходимость напрягать ум в поисках средств, противостоять одновременно десятку интриг двора все время держали его в страшном волнении. Эта лихорадка и окрашивала пурпуром его скулы, тогда как лоб оставался мраморным, а руки – цвета слоновой кости. Прибавьте ко всему этому теологические дискуссии, страсть к писанию стихов, необходимость подавлять в себе желчь и ярость – и вы поймете, что, изо дня в день сжигаемый изнутри раскаленным железом, он был в двух шагах от смерти.
Любопытную пару представляли собою эти двое больных. По счастью, король предчувствовал (не будучи, однако, до конца в этом уверен), что, если у него не будет Ришелье, королевство погибнет. Но, к несчастью, и Ришелье знал, что после смерти короля он не проживет и суток: ненавидимый Гастоном, ненавидимый Анной Австрийской, ненавидимый королевой-матерью, ненавидимый г-ном де Суасоном, отправленным в изгнание, ненавидимый обоими Вандомами, посаженными в тюрьму, ненавидимый всем дворянством, которому он мешал приводить Париж в негодование дуэлями в общественных местах, он должен был устроиться так, чтобы умереть в тот же день, что и Людовик XIII, а если возможно, в тот же час.
Единственный человек сохранял ему верность на этих постоянных качелях, в этом чередовании радостей и невзгод, сменявших друг друга с такою быстротой, что один и тот же день, начавшись грозой, вскоре становился солнечным. Это была его приемная дочь, его племянница г-жа де Комбале: мы видели ее у г-жи де Рамбуйе в одеянии кармелитки, надетом после смерти мужа.
Итак, войдя в свои апартаменты на Королевской площади, кардинал прежде всего позвонил.
Три двери открылись одновременно.
В одной появился Гийемо, его доверенный камердинер.
В другой – Шарпантье, его секретарь.
В третьей – Россиньоль, расшифровщик донесений.
– Моя племянница вернулась? – спросил кардинал у Гийемо.
– Только что, монсеньер, – отвечал камердинер.
– Передайте ей, что я буду всю ночь работать, и спросите, захочет она навестить меня здесь или предпочтет, чтобы я поднялся к ней?
Камердинер затворил дверь и отправился исполнять приказание.
Обернувшись к Шарпантье, кардинал спросил:
– Вы видели преподобного отца Жозефа?
– Он заходил вечером два раза и сказал, что ему необходимо сегодня же переговорить с вашим высокопреосвященством.
– Если он придет еще раз, проведите его ко мне. Господин де Кавуа в караульном помещении?
– Да, монсеньер.
– Предупредите его, чтобы он не отлучался. Сегодня ночью мне могут понадобиться его услуги.
Секретарь скрылся.
– А вы, Россиньоль, – спросил кардинал, – разгадали шифр письма, которое я вам дал?
– Да, монсеньер, – отвечал с резким южным выговором небольшой человечек лет сорока пяти – пятидесяти, почти горбатый от привычки сидеть согнувшись; самой выдающейся частью его лица был длинный нос – на нем вполне можно было расположить три или четыре пары очков, хотя хозяин из скромности оседлал его лишь одной. – Проще этого шифра быть не может. Короля называют «Кефалом», королеву – «Прокридой», ваше высокопреосвященство – «Оракулом», госпожу де Комбале – «Венерой».
– Хорошо, – сказал кардинал, – дайте мне полный ключ к шифру. Я сам прочту депешу.
Россиньоль сделал шаг назад.
– Кстати, – добавил кардинал, – завтра дадите мне подписать вознаграждение вам в двадцать пистолей.
– У монсеньера не будет других приказаний?
– Нет, возвращайтесь к себе в кабинет. Сделайте ключ к шифру и дайте мне его. Он должен быть готов к той минуте, когда я вас позову…
Россиньоль удалился, пятясь и кланяясь до земли.
В ту минуту как за ним закрывалась дверь, еле слышный звук, похожий на звон бубенчика, послышался в одном из ящиков бюро кардинала.
Он открыл ящик: бубенчик еще дрожал. Тотчас в виде ответа кардинал нажал кончиком пальца небольшую кнопку, видимо имеющую сообщение с г-жой де Комбале, ибо минуту спустя она вошла в кабинет дяди через дверь напротив той, что еще не успела закрыться.
В ее костюме произошли большие изменения. Она сняла покрывало, повязку, наплечник и апостольник, так что на ней была лишь туника из этамина, стянутая на талии кожаным поясом; ее прекрасные каштановые волосы, освобожденные из заточения, падали шелковистыми локонами на плечи; туника, несколько более декольтированная, чем допускал бы устав ордена, если бы она была настоящей кармелиткой, а не просто носила одеяние по обету, позволяла увидеть очертания груди, украшенный букетом из фиалок и розовых бутонов, – такой букет у нее мы уже видели (правда, на апостольнике) в доме г-жи де Рамбуйе: он символизирует одновременно зарождение любви и разлуку.
Эта темная туника, надетая непосредственно на тело, подчеркивала атласную белизну изящной шеи и прекрасных рук г-жи де Комбале; тело ее, не скованное железным корсетом, какие носили в ту эпоху, грациозно двигалось под элегантными складками, образуемыми шерстью, которая драпирует лучше всех остальных тканей.
При виде этого очаровательного создания, окутанного таинственным благоуханием, едва достигшего двадцати шести лет, находящегося в полном расцвете красоты и в своем простом костюме кажущегося еще прекраснее и грациознее, если только это было возможно, нахмуренный лоб кардинала разгладился, мрачное лицо его осветилось, он облегченно вздохнул и протянул навстречу вошедшей обе руки, говоря:
– О, входите, входите же, Мария!
Молодая женщина не нуждалась в этом приглашении: она вошла с очаровательной улыбкой, отколола свой букет от корсажа, поднесла к губам и протянула дяде.
– Благодарю, мое милое прекрасное дитя, – произнес кардинал и, делая вид, что хочет понюхать букет, тоже поднес его к губам, – благодарю, возлюбленная дочь моя.
Он привлек ее к себе и по-отцовски поцеловал в лоб со словами:
– Да, я люблю эти цветы, они свежи, как вы, благоуханны, как вы.
– Вы были так добры, дорогой дядя, передав мне, что хотите меня видеть. Неужели мне выпало счастье оказаться нужной вам?
– Вы мне нужны всегда, моя прекрасная Мария, – сказал кардинал, восхищенно глядя на племянницу, – но сегодня ваше присутствие мне нужнее, чем когда-либо.
– О милый мой дядя! – воскликнула г-жа де Комбале, пытаясь поцеловать руки кардинала, чему тот воспротивился, поднеся руки племянницы к губам и целуя их, несмотря на сопротивление молодой вдовы, объясняемое скорее глубоким уважением к дяде, нежели какой-либо иной причиной. – Я вижу, они вас опять сегодня мучили; впрочем, вы должны были бы к этому привыкнуть, – добавила она с грустной улыбкой. – В конце концов, какое это имеет значение, раз все вам удается?
– Да, я знаю, – сказал кардинал, – невозможно быть одновременно, как я, на самом верху и в самом низу, самым счастливым и самым несчастным, самым могущественным и самым бессильным; но вы, Мария, лучше, чем кто-либо другой, знаете, на чем держатся мои политические успехи и мое личное счастье. Ведь вы меня любите всем сердцем, не так ли?
– Всем сердцем, всей душой!
– Так вот: после смерти Шале, как вы помните, я торжествовал большую победу; у моих ног оказались поверженными Месье, королева, оба Вандома, граф де Суасон. И что же сделали они – те, кого я простил? Они ничего не простили мне. Они ужалили меня в самое чувствительное место, в сердцевину моего сердца. Они знали, что на всем свете я люблю только вас и, следовательно, ваше присутствие мне необходимо как воздух, которым я дышу, как солнце, которое мне светит. И они стали упрекать вас в том, что вы живете с этим проклятым священником, с этим кровожадным человеком. Жить со мной! Да, вы живете со мной, скажу больше: я живу благодаря вам. Так вот, эта жизнь, такая самоотверженная с вашей стороны, такая чистая с моей, что никогда ни одна дурная мысль – даже когда я видел вас такой красивой, даже когда держал вас в объятиях, как сейчас, – не приходила мне в голову, эта жизнь, которой вы должны гордиться как жертвой, била объявлена позором для вас. Вы испугались, вы решили возобновить ваш обет, вы хотели уйти в монастырь. Мне пришлось выпросить у папы – а я с ним в то время был в разладе – специальное бреве, запрещающее вам этот шаг. И вы хотите, чтобы я не боялся! Если они меня убьют – это пустяки: во время осады Ла-Рошели я двадцать раз рисковал жизнью; но, если меня свергнут, сошлют, заточат в тюрьму, как буду я жить вдали от вас, жить без вас?
– Любимый мой дядя, – отвечала преданная красавица, устремив на кардинала взгляд, в котором можно было прочесть нечто большее, чем нежность племянницы к дяде и даже любовь дочери к отцу, – до сих пор я не знала и не любила вас так, как знаю и люблю сегодня. Я принесла обет, папа освободил меня от него, теперь этого обета больше не существует. Так вот, сейчас я приношу клятву, и вы не властны освободить меня от нее. Я приношу клятву быть там, где будете вы, следовать за вами повсюду: дворец ли это, изгнание, тюрьма – мне все равно. Сердце живет не там, где оно бьется, а там, где оно любит. А мое сердце, дядя, принадлежит вам, ибо я вас люблю и всегда буду любить только вас.
– Да, но, став победителями, позволят ли они вам посвятить свою жизнь мне? Ведь, будучи побежденными, они не смогли этому помешать! Поймите, Мария: больше, чем моего падения, моей рухнувшей власти, моего обманутого честолюбия, я боюсь быть разлученным с вами. О, если бы мне приходилось бороться только против Испании, против Австрии, против Савойи – это были бы пустяки; но мне приходится бороться с теми, кто меня окружает, кого я сделал богатыми, счастливыми, могущественными! Подняв ногу, я не решаюсь ее опустить, боясь наступить на гадюку или раздавить несколько скорпионов! Вот что меня изнуряет. Спидола, Валленштейн, Оливарес – борьба с ними мне ничего не стоит! Их я сражу, не они мои настоящие враги и соперники. Мой истинный соперник – некто Вотье, мой истинный враг – некто Берюль, некое существо, затевающее интриги в алькове и плетущее заговоры в передней, – существо, о чьем имени и самом существовании я понятия не имею. Ах, я сочиняю трагедии, но, увы, не знаю более мрачной, нежели та, в которой играю я сам! Вот пример. Борясь с английским флотом и взламывая стены Ла-Рошели, я сумел силой гения – могу это сказать, хотя речь идет обо мне – помимо своей армии набрать во Франции двенадцать тысяч солдат. Я даю их герцогу Неверскому, законному наследнику Мантуи и Монферрата, чтобы он мог отвоевать свои земли. Конечно, ему не понадобилось бы так много солдат, если бы я боролся только с Филиппом Четвертым, Карлом Эммануилом и Фердинандом Вторым, то есть с Испанией, Австрией и Пьемонтом; но астролог Вотье увидел по звездам, что армия не перейдет через горы, а набожный Берюль испугался, что успех Невера нарушит доброе согласие, существующее между его католическим величеством и его христианнейшим величеством. Они заставляют королеву-мать написать Креки – человеку, кого я сделал пэром, маршалом Франции, губернатором Дофине; и Креки, ждущий моего падения, чтобы стать коннетаблем вместо Монморанси, отказывает в съестных припасах – они у него в изобилии. В армии начинается голод, следствием голода становится дезертирство, следствием дезертирства – Савоец! Но кто столкнул с савойских гор камни, раздавившие остатки французской армии? Французская королева Мария Медичи. Правда, прежде чем стать королевой Франции, Мария Медичи была дочерью Франческо, то есть убийцы, и племянницей Фердинандо, кардинала-расстриги, отравившего своего брата и невестку. Вот так же поступят со мной или, вернее, с моей армией, если я не отправлюсь в Италию, и будут под меня подкапываться, пока не добьются моего падения, если я туда отправлюсь. А ведь я хочу блага для Франции. Мантуя и Монферрат, я знаю, небольшая территория, но важная военная позиция. Казаль – ключ к Альпам! И этот ключ в руках Савойца, который сообразно своим интересам будет его вручать то Австрии, то Испании! Мантуя – столица рода Гонзага, дающая приют гонимым искусствам; Мантуя – это музей, ставший вместе с Венецией последним гнездом Италии; наконец, Мантуя прикрывает одновременно Тоскану, папские владения и Венецию. «Вы, может быть, снимете осаду Казаля, но вы не спасете Мантуи!» – пишет мне Густав Адольф. Ах, если б я не был кардиналом и не подчинялся Риму, я не желал бы лучшего союзника, чем Густав Адольф; но каким образом можно заключить союз с протестантами Севера, когда я уничтожаю протестантов Юга? Если б еще я мог надеяться стать легатом, если б мог соединить в своих руках духовную и светскую власть, быть пожизненным легатом! И подумать только, что такому проекту мешают осуществиться какой-то шарлатан Вотье и какой-то дурак Берюль!
Он поднялся.
– И вот еще о чем я думаю: обе они у меня в руках, и невестка, и свекровь; у меня есть доказательства адюльтера одной и соучастия в убийстве Генриха Четвертого другой; но когда обвинения эти готовы вырваться из моего горла, я душу их, я молчу, чтобы не компрометировать славу французской короны.
– Дядюшка! – вскричала в испуге г-жа де Комбале.
– О, у меня есть свидетели, – продолжал кардинал. – Госпожа де Белье и Патрокл против Анны Австрийской. И та, которую замуровали, против Марии Медичи. Я разыщу ее в скопище кающихся грешниц, бедную мученицу, а если она умерла – заставлю говорить ее труп.
Он взволнованно прошелся по комнате.
– Милый дядя, – сказала г-жа де Комбале, встав у него на дороге, – не говорите об этом сегодня, вы все обдумаете завтра.
– Вы правы, Мария, – отвечал Ришелье, силой своей необычайной воли вернув себе самообладание. – Что вы делали сегодня? Откуда приехали?
– Я была у госпожи де Рамбуйе.
– Что там было? Что создали прекрасного? Что хорошего говорили у знаменитой Артенисы? – спросил кардинал, пытаясь улыбнуться.
– Нам представили молодого поэта, приехавшего из Руана.
– Что у них там, в Руане, мануфактура по выделке поэтов? Трех месяцев не прошло, как из дорожной кареты появился Ротру.
– Вот именно Ротру нам его и представил как одного из своих друзей.
– И как зовут этого поэта?
– Пьер Корнель.
Кардинал покачал головой и пожал плечами, что должно было означать; «Не знаю».
– И конечно, он явился с какой-нибудь трагедией в кармане?
– С комедией в пяти актах.
– Под названием?
– «Мелита».
– Это имя не из истории.
– Нет, сюжет придуман автором. Ротру уверяет, что его друг затмит всех поэтов прошлых, настоящих и будущих.
– Наглец!
Госпожа де Комбале, видя, что затронула деликатную струну, поспешила сменить тему.
– А потом, – продолжала она, – госпожа де Рамбуйе приготовила нам сюрприз: она приказала сделать, никому ничего не говоря и заставляя каменщиков и плотников лазать через стену больницы Трехсот, пристройку к своему особняку. Восхитительная комната, вся обтянутая голубым бархатом с золотом и серебром. Я еще не видела ничего подобного, что было бы сделано с таким вкусом.
– Вам хочется такую же, милая Мария? Нет ничего проще, она у вас будет во дворце, который я велел построить.
– Благодарю, но мне нужна – вы об этом все время забываете, милый дядя, – монашеская келья, и ничего больше, лишь бы она была около вас.
– И это все, о чем вы хотели рассказать?
– Не все, но не знаю, должна ли я вам говорить об остальном.
– Почему?
– Потому что в остальном присутствует удар шпагой.
– Дуэли! Опять дуэли! – пробормотал Ришелье. – Что же, мне так и не удастся искоренить на французской земле это ложное понятие о чести?
– На сей раз это не дуэль, а просто стычка. Господина маркиза Пизани принесли в особняк Рамбуйе раненным, без сознания.
– Опасно?
– Нет; хорошо, что он горбат: клинок наткнулся на выступ горба и, не имея возможности двигаться вперед, скользнул по ребрам… Боже мой, как это сказал хирург?.. по ребрам, наслоившимся друг на друга, задел грудь и часть левой руки.
– Известно, из-за чего произошла стычка?
– Кажется, я слышала имя графа де Море.
– Граф де Море… – повторил Ришелье, нахмурясь, – по-моему, я вот уже три дня то и дело слышу это имя. А кто же нанес такой ловкий удар шпагой маркизу Пизани?
– Один из его друзей.
– Как его зовут?
Госпожа де Комбале колебалась, зная, как суров ее дядюшка в отношении дуэлей.
– Милый дядя, – сказала она, – я вам уже сказала: это не дуэль, не вызов, даже не стычка; просто два соперника поспорили у дверей особняка.
– Но кто второй? Я спрашиваю у вас его имя, Мария.
– Некто Сукарьер.
– Сукарьер! – повторил Ришелье. – Это имя мне знакомо.
– Возможно; но могу вас заверить, милый дядя, что он ни в чем не виноват.
– Кто?
– Господин Сукарьер.
Кардинал вынул из кармана записные таблички и сверился с ними. Казалось, он обнаружил то, что искал.
– Это маркиз Пизани, – продолжала г-жаде Комбале, – обнажил шпагу и бросился на него как безумный. Вуатюр к Бранкас, свидетели происшествия, хоть они и друзья дома, обвиняют Пизани.
– Да, о таком человеке я думал, – прошептал кардинал.
Он позвонил. Появился Шарпантье.
– Позовите Кавуа, – сказал кардинал.
– О дядя, неужели этого несчастного молодого человека арестуют и будут судить? – стиснув руки, воскликнула г-жа де Комбале.
– Наоборот, – сказал, улыбаясь, кардинал, – я, возможно, сделаю его счастливым.
– О, не шутите так, дядя!
– С вами, Мария, я никогда ну шучу. Начиная с этого часа Сукарьер держит счастье в своих руках. И самое прекрасное, что этим счастьем он будет обязан вам. Лишь бы он его не выронил!
Вошел Кавуа.
– Кавуа, – обратился кардинал к полусонному капитану телохранителей, – вы отправитесь на улицу Фрондёр, между улицами Траверсьер и Сент-Анн. В угловом доме справьтесь, не живет ли там некий кавалер, именующий себя Пьером де Бельгардом, маркизом де Монбреном, сьёром де Сукарьером.
– Да, ваше высокопреосвященство.
– Если он там проживает и вы застанете его дома, скажите, что, несмотря на поздний ночной час, я буду чрезвычайно рад небольшому разговору с ним.
– А если он откажется пойти?
– Ну, Кавуа, вас, кажется, такие мелочи остановить не могут. Хочет он или нет, надо, чтобы я с ним увиделся, слышите? Надо.
– Через час он будет в распоряжении вашего высокопреосвященства, – отвечал Кавуа с поклоном.
Подойдя к двери, капитан телохранителей оказался лицом к лицу с входящим человеком и при виде его посторонился столь почтительно и поспешно, что было ясно: он уступает дорогу выдающейся личности.
И действительно, на пороге в эту минуту появился знаменитый капуцин дю Трамбле, известный под именем отца Жозефа, или Серого кардинала.