355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Красный сфинкс » Текст книги (страница 14)
Красный сфинкс
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:21

Текст книги "Красный сфинкс"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 41 страниц)

VII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ КАРДИНАЛ ИСПОЛЬЗУЕТ ДЛЯ СЕБЯ ПРИВИЛЕГИЮ, ДАННУЮ ИМ СУКАРЬЕРУ

Предупрежденный письмом, найденным у медика Сенеля и расшифрованным Россиньолем, кардинал увидел в сцене, происшедшей у вдовствующей герцогини де Лонгвиль между Месье, принцессой Марией и Вотье, – сцене, о которой рассказала ему г-жа де Комбале, лишь исполнение плана, составленного его врагами, и вступление в борьбу Марии Медичи.

Мария Медичи действительно была его самым безжалостным противником (выше мы говорили о причинах этой ненависти), и ее кардинал должен был опасаться более всего из-за того влияния, какое она сохранила на своего сына, и из-за коварных средств, какими располагал ее министр Берюль.

Значит, надо было сокрушить королеву-мать и надо было освободить Людовика XIII от ее рокового влияния, вновь обретенного по ее возвращении из ссылки, а вовсе не от черной меланхолии, яростно преследуемой Буваром и составлявшей жизнь короля.

Достичь этого можно было с помощью страшного средства. Ришелье все еще колебался, но ему казалось, что настал час применить его: предъявить Людовику XIII неоспоримое доказательство соучастия его матери в убийстве Генриха IV.

У Людовика XIII было большое достоинство: он испытывал к королю Генриху IV (был тот его отцом или не был) самое глубокое почитание и уважение.

В лице Кончини, убитого по его приказу Витри на подъемном мосту Лувра, он покарал не столько любовника своей матери и расточителя французской казны, сколько соучастника убийства короля.

Можно было быть уверенным: как только Людовик XIII убедится в соучастии своей матери, той не останется ничего, как вновь отправиться в изгнание.

Когда часы в его кабинете пробили половину двенадцатого, Ришелье взял со своего бюро две подписанные и снабженные печатью бумаги, позвал своего камердинера Гийемо, снял красное одеяние, кружевной стихарь и подбитую мехом мантию, облачившись в простое одеяние капуцина (такое же, как у отца Жозефа), послал за портшезом, спустился, надвинув капюшон на глаза, сел в портшез и велел доставить себя на улицу Вооруженного Человека в гостиницу «Крашеная борода».

От Королевской площади до улицы Вооруженного Человека недалеко. Портшез проследовал по улице Нёв-Сент-Катрин, затем по улице Вольных Горожан, свернул влево на улицу Тампль, затем вправо на улицу Белых Плащей и оказался на нужной ему улице.

Кардинал заметил нечто такое, что делало в его глазах честь предприимчивости метра Солея: хотя башенные часы монастыря Белых Плащей только что пробили полночь, в гостинице еще был свет, словно ей предстояло ночью принять не меньше гостей, чем днем, и на пороге стоял слуга, готовый принять их, если они появятся.

Кардинал приказал носильщикам ожидать его на углу Улицы Платр, вышел из портшеза и вошел в гостиницу «Крашеная борода»; слуга, приняв его за отца Жозефа, спросил, не хочет ли он видеть своего покаявшегося, то есть Латиля.

Именно для этого кардинал и прибыл.

Раз Латиль не был убит на месте, он должен был выздороветь; к тому же он за свою жизнь получил столько ударов шпагой, что, казалось, новый удар непременно приходится на место старого.

Все же Латиль был еще очень нездоров, но уже предвидел ту минуту, когда с кошельком графа де Море в кармане он прикажет перенести себя в особняк Монморанси.

Латиль больше не видел отца Жозефа, которому он исповедался, не зная его; но, к великому его удивлению, появился врач кардинала, получивший от секретаря его высокопреосвященства настоятельную рекомендацию проявить величайшую заботу о больном; тот же не знал, какому счастливому случаю приписать такое внимание.

Раненого нельзя было оставлять на столе в нижнем зале; его перенесли во второй этаж и уложили в кровать; отвели ему комнату № 11, смежную с комнатой № 13 – той, какую прелестная Марина, г-жа де Фаржи, снимала помесячно.

Латиль проснулся от огня свечи, которую дежурный слуга нес впереди министра, и, когда слуга поставил свечу на стол и удалился, первое, что он заметил, была высокая серая фигура; больной узнал в ней силуэт капуцина.

Для него, по-видимому, на свете существовал единственный капуцин – тот, что его исповедовал, и надо сказать (даже если подобное признание повредит благоговейному уважению, с каким наши читатели относятся к достойному страдальцу), что та вечерняя исповедь была первым и последним случаем его общения с достопочтенной ветвью древа святого Франциска, терпимой, но не одобряемой генералом ордена.

Итак, ему пришло в голову, что достойный капуцин либо счел, что его состояние ухудшилось, и явился для вторичной исповеди, либо решил, что он умер, и пришел проводить его в последний путь.

– Полно, святой отец, – сказал Латиль, – не спешите; по милости Божьей и благодаря вашим молитвам ради меня свершилось чудо, и, кажется, бедный Этьенн Латиль сможет по-прежнему оставаться честным человеком на свой манер назло тем маркизам и виконтам, что называют его сбиром и головорезом, а сами набрасываются на него вчетвером.

– Я знаю о вашем великолепном поведении, брат мой, и пришел, чтобы вас с ним поздравить, а заодно вместе с вами порадоваться тому, что вы выздоравливаете.

– Дьявольщина! – воскликнул Латиль. – Неужели это было настолько спешно, чтобы будить меня в такой час? Не могли вы подождать до утра с вашими поздравлениями?

– Нет, – отвечал капуцин, – потому что мне необходимо было срочно и секретно поговорить с вами, брат мой.

– Уж не о государственных ли делах? – смеясь, спросил Латиль.

– Именно о государственных делах.

– Прекрасно, – продолжал Латиль, все еще смеясь, хоть это было ему нелегко после двух полученных ударов, оставивших четыре раны, – вы что же, Серый кардинал?

– Я нечто лучшее, – ответил Ришелье, тоже рассмеявшись, – я Красный кардинал.

И он отбросил свой капюшон, чтобы Латиль понял, с кем имеет дело.

– Вот тебе на! – воскликнул тот, отпрянув в невольном страхе. – Клянусь моим небесным покровителем, кого забросали камнями у ворот Иерусалима, это в самом деле вы, монсеньер.

– Да, и вы должны понимать, что дело действительно важное, коль скоро я ночью и без охраны, не считаясь с возможными опасностями, пришел поговорить с вами.

– Я покорный слуга монсеньера, насколько позволят мои силы.

– Не торопитесь; постарайтесь собрать свои воспоминания.

Воцарилось недолгое молчание; кардинал пристально смотрел на Латиля, словно стараясь проникнуть в самые тайные его мысли.

– Хоть вы были тогда очень молоды, – продолжал Ришелье, – вы питали сердечную привязанность к покойному королю, и потому теперь отказались убить его сына, несмотря на предложенную вам за это огромную сумму.

– Да, монсеньер, и должен сказать, что верность памяти короля была одной из причин, заставивших меня покинуть службу у господина д’Эпернона.

– Меня уверяли, что вы находились на подножке кареты, когда король был убит. Можете вы сказать мне, как вел себя убийца в эту минуту и затем? И насколько герцог казался причастным к этой катастрофе?

– Я был в Лувре с господином герцогом д’Эперноном, но ждал во дворе; ровно в четыре часа король вышел.

– Вы не заметили, – спросил кардинал, – был он печален или весел?

– Очень печален, монсеньер. Но надо ли рассказывать все, что я знаю об этом?

– Рассказывайте все, – ответил кардинал, – если чувствуете себя в силах.

– Печаль короля была вызвана не только предчувствиями, но и предсказаниями. Вы, несомненно, знаете их, монсеньер?

– Меня тогда не было в Париже, я приехал лишь пять лет спустя. Поэтому исходите из того, что я ничего не знаю.

– Так вот, монсеньер, я сейчас все вам расскажу, ибо мне действительно кажется, что ваше присутствие придает мне сил и что дело, ради которого вы меня расспрашиваете, угодно Господу Богу: он допустил смерть короля, но не допустит, чтобы эта смерть осталась безнаказанной.

– Смелее, мой друг, – сказал кардинал, – вы на святом пути.

– В тысяча шестьсот седьмом году, – продолжал раненый, с видимым усилием напрягая память, ослабевшую от потери крови, – на большой франкфуртской ярмарке появились многочисленные предупреждения астрологов о том, что французский король погибнет на пятьдесят девятом году жизни, то есть в тысяча шестьсот десятом году. Тогда же приор Монтаржи не один раз находил на алтаре предупреждения о том, что король будет убит. Однажды королева-мать явилась в особняк герцога. Они уединились в одной из комнат, но я, любопытный, как паж, пробрался в соседний кабинет и слышал слова королевы о том, что некий доктор богословия по имени Оливи в книге, посвященной Филиппу Третьему, возвестил, что король Генрих умрет в тысяча шестьсот десятом году. Король знал об этом предсказании, в котором уточнилось, что он будет в ту минуту находиться в карете, ибо, добавила королева-мать, когда во время торжественной встречи испанского посольства, прибывшего в Париж, карета короля накренилась, он отпрянул и с такой силой надавил на королеву что ей в лоб врезались бриллиантовые шпильки ее прически.

– А не упоминался при этом, – спросил герцог, – некто Лагард?

– Да, монсеньер, – отвечал Латиль, – и вы напомнили мне одну подробность, о которой я забыл, – подробность, сильно смутившую господина дЭпернона. Этот Лагард, возвращаясь с турецкой войны, остановился в Неаполе и жил там вместе с неким Эбером, бывшим секретарем Бирона. Поскольку последний умер всего за два года до того, все, кто был причастен к его заговору, находились еще в изгнании. Эбер однажды пригласил Лагарда к обеду; когда они сидели за столом, вошел высокий человек в лиловом костюме, сказавший, что беглецы могут надеяться на скорое возвращение во Францию, ибо до конца тысяча шестьсот десятого года он убьет короля. Лагард спросил, как его зовут. Ему ответили, что имя этого человека Равальяк и что он состоит на службе у господина д’Эпернона.

– Да, – сказал кардинал, – мне было известно примерно то же.

– Монсеньеру угодно, чтобы я сократил свой рассказ? – спросил Латиль.

– Нет, не опускайте ни одного слова: избыток лучше нехватки.

– Когда Лагард был в Неаполе, его свели с одним иезуитом по имени отец Алагон. Этот святой отец настойчиво уговаривал его убить Генриха Четвертого, говоря: «Выберите для этого день охоты». Равальяк должен был нанести удар пешим, а Лагард – находясь верхом на лошади. По дороге во Францию он получил письмо: эти предложения возобновлялись; прибыв в Париж, он сразу же отнес письмо королю. В письме были названы Равальяк и д’Эпернон.

– Вы не слышали разговоров о том, что это письмо произвело впечатление на короля?

– О да, очень большое впечатление. Никто в Лувре не знал причину его печали. В течение недели он хранил свою роковую тайну; затем, покинув двор, уединился в Ливри, в домике капитана своих телохранителей. Наконец, не в силах больше выдержать, лишившись сна, он отправился в Арсенал и все рассказал Сюлли, попросив того распорядиться приготовить небольшое жилье из четырех комнат, чтобы король мог их менять.

– Итак, – прошептал Ришелье, – этот король, такой добрый, лучший из всех, кого имела Франция, вынужден был подобно Тиберию, этому проклятию человечества, каждую ночь менять спальню из страха быть убитым! И я еще осмеливаюсь порой жаловаться!

– И вот однажды, когда король проходил мимо кладбища Невинноубиенных, какой-то человек в зеленом, с мрачной физиономией, обратился к королю, заклиная его именами Спасителя и Пресвятой девы: «Государь, мне нужно с вами поговорить. Правда ли, что вы собираетесь объявить войну папе?» Король хотел остановиться и поговорить с этим человеком, но ему не дали. Все это пришло ему на память; вот почему он был печален, как человек, идущий на смерть, в ту злосчастную пятницу четырнадцатого мая, когда я увидел его спускающимся по лестнице Лувра и садящимся в карету. Тут меня позвал господин д’Эпернон, приказав встать на подножку.

– Вы помните, – спросил Ришелье, – сколько человек было в карете и как они располагались?

– Их было трое, монсеньер: король, господин де Монбазон и господин д’Эпернон. Господин де Монбазон сидел справа, господин д’Эпернон – слева, король – посредине. Я хорошо видел человека, прислонившегося к стене Лувра; он чего-то ждал, словно ему было известно, что король выедет в город. Увидев открытую карету, позволяющую разглядеть в ней короля, он отделился от стены и последовал за нами.

– Это был убийца?

– Да, но я этого не знал. Король был без охраны. Сначала он сказал, что навестит заболевшего господина де Сюлли; потом на улице Сухого Дерева передумал и велел ехать к мадемуазель Поле, сказан, что хочет попросить ее заняться воспитанием его сына Вандома, имевшего скверные итальянские вкусы.

– Продолжайте, продолжайте, – настаивал кардинал. – Здесь важно не упустить ни одной детали.

– О монсеньер, мне кажется, я все еще там. День был великолепный, время – примерно четверть пятого. Хотя Генриха Четвертого узнали, никто не кричал «Да здравствует король!»: народ был печален и недоверчив.

– Когда выехали на улицу Бурдонне, господин д’Эпернон, кажется, отвлек чем-то короля?

– Ах, монсеньер, – проговорил Латиль, – похоже, вы знаете об этом столько же, сколько я!

– Наоборот, я сказал тебе, что ничего не знаю. Продолжай.

– Да, монсеньер, он дал ему какое-то письмо. Король стал читать и не замечал уже, что происходит вокруг.

– Именно так, – прошептал кардинал.

– Примерно на трети улицы Железного ряда столкнулись повозка с вином и воз с сеном. Возник затор; наш кучер принял влево, и ступица колеса почти коснулась стены кладбища Невинноубиенных. Я прижался к дверце, опасаясь быть раздавленным. Карета остановилась. В эту минуту какой-то человек вскочил на уличную тумбу, отстранил меня рукой и, минуя господина д’Эпернона – тот отклонился, словно для того, чтобы пропустить руку убийцы, – нанес королю первый удар. «Ко мне! Я ранен!» – крикнул король и поднял руку с зажатым в ней письмом. Это облегчило убийце второй удар. И он был нанесен. На сей раз король издал лишь вздох и умер. «Король только ранен! Король только ранен!» – кричал д’Эпернон, набросив на него свой плащ. Дальнейшего я не видел: я в это время боролся с убийцей, держа его за кафтан, а он ударами ножа изрешетил мне руки. Я выпустил его лишь после того, как увидел, что его схватили и крепко держат. «Не убивайте его, – кричал господин д’Эпернон, – отведите его в Лувр!»

Ришелье прикоснулся к руке раненого, прервав его вопросом:

– Герцог кричал это?

– Да, монсеньер; но убийца был уже схвачен, и не было никакой опасности, что его убьют. Его потащили в Лувр. Я шел следом. Мне казалось, что это моя добыча, Я указывал на него окровавленными руками и кричал:

«Вот он, тот, кто убил короля!» – «Который? – спрашивали меня. – Который? Вот этот? Тот, что в зеленом?»

Люди плакали, кричали, угрожали убийце. Королевская карета не могла двигаться – так велик был нагiлыв народа кругом. Перед королевской кладовой я увидел маршала д’Анкра. Какой-то человек сообщил ему роковую новость, и тот поспешно вернулся во дворец. Он поднялся прямо в апартаменты королевы, распахнул дверь и, никого не называя по имени, словно она должна была знать, о ком идет речь, прокричал по-итальянски: «E Ammazzato»

– «Убит», – повторил Ришелье. – Все это полностью сходится с тем, что мне докладывали. Теперь остальное.

– Убийцу привели и поместили в особняке Рец, примыкающем к Лувру. У двери поставили часовых, но закрыли ее не полностью, чтобы любой мог войти. Я находился там же, считая, что этот человек принадлежит мне. Я рассказывал входящим о его преступлении и о том, как все произошло. В числе посетителей был отец Котон, духовник короля.

– Он пришел туда? Вы уверены?

– Да, пришел, монсеньер.

– И говорил с Равальяком?

– Говорил.

– Слышали вы, что он ему сказал?

– Да, конечно, и могу повторить слово в слово.

– Так повторите.

– Он сказал ему отеческим тоном: «друг мой…»

– Он назвал Равальяка своим другом!

– Да, и сказал ему: «друг мой, остерегитесь причинить беспокойство порядочным людям».

– А как выглядел убийца?

– Совершенно спокойным, как человек, чувствующим надежную поддержку.

– Он остался в особняке Рец?

– Нет, господин д’Эпернон взял его к себе домой, где тот оставался с четырнадцатого по семнадцатое. Так что у герцога было сколько угодно времени, чтобы видеть его и говорить с ним в свое удовольствие. Только семнадцатого убийцу препроводили в Консьержери.

– В котором часу был убит король?

– В двадцать минут пятого.

– А когда о его смерти узнали парижане?

– Только в девять часов. Правда, в половине седьмого провозгласили королеву регентшей.

– Иностранку, все еще говорящую по-итальянски, – с горечью произнес Ришелье, – австриячку, внучатую племянницу Карла Пятого, кузину Филиппа Второго, то есть ставленницу Лиги. Но закончим с Равальяком.

– Никто не сможет лучше меня рассказать вам, как все происходило. Я покинул его только на эшафоте, возле колеса. У меня были привилегии, вокруг меня говорили: «Это паж господина д’Эпернона, тот самый, что задержал убийцу», женщины целовали меня, мужчины исступленно кричали «Да здравствует король!», хотя тот умер. Народ, вначале спокойный и как бы оглушенный этой новостью, стала охватывать безумная ярость. Люди собирались перед Консьержери и, не имея возможности забросать камнями убийцу, забрасывали камнями стены тюрьмы.

– Он так никого и не назвал?

– На допросах – нет. На мой взгляд, было ясно, что он рассчитывает на спасение в последнюю минуту. Однако он сказал, что ангулемские священники, к которым он обратился, признавшись, что хочет убить короля-еретика, дали ему отпущение грехов и не только не отговорили его от этого замысла, но добавили к отпущению ковчежец, где, по их словам, хранится кусочек истинного креста Господня. Когда при нем на заседании суда этот ковчежец открыли, в нем не оказалось ровным счетом ничего. Люди, слава Богу, не осмелились сделать господа нашего Иисуса соучастником подобного преступления.

– Что сказал он при виде этого обмана?

– Он ограничился словами: «Ложь падет на лжецов».

– Я видел, сказал кардинал, – выдержку из опубликованного протокола. Там было сказано: «То, что происходило во время допроса с пристрастием, является тайной королевского двора».

– Я не был на допросе с пристрастием, – отвечал Латиль, – но я был на эшафоте рядом с палачом. Суд приговорил убийцу к пытке раскаленными клещами и четвертованию, но этим дело не ограничилось. Королевский прокурор господин Лагель предложил добавить к четвертованию расплавленный свинец, кипящие масло и смолу в смеси с носком и серой. Все это было принято с воодушевлением. Если бы казнь поручили народу, дело закончилось бы быстро – через пять минут Равальяк был бы растерзан в клочья. Когда убийца вышел из тюрьмы, чтобы отправиться на место казни, поднялась такая буря яростных криков, проклятий, угроз, что лишь тогда ему стало понятно, какое преступление он совершил. Взойдя на эшафот, он обратился к народу и жалобным голосом попросил о милости: дать ему, кого ждут такие страдания, утешение в виде «Salve Regina».

– И это утешение было ему дано?

– Как бы не так! Вся площадь в один голос проревела: «Проклятие Иуде!» (1)

(1) (Самые точные и самые любопытные подробности убийства Генриха IV и смерти Равальяка содержатся в книге нашего великого историка Мишле, озаглавленной «Генрих IV и Ришелье» (Примеч. автора).

– Продолжайте, – сказал Ришелье. – Вы говорите, что были на эшафоте рядом с палачом?

– Да, мне была оказана эта милость, – отвечал Латиль, – за то, что я задержал убийцу или, во всяком случае, способствовал его задержанию.

– Но меня уверяли, – сказал кардинал, – что на эшафоте он сделал какие-то признания.

– Вот как было дело, монсеньер. Если присутствуешь при подобном зрелище – ваше высокопреосвященство поймет меня, – могут пройти дни, месяцы, годы, но это запоминается на всю жизнь. После первых рывков лошадей – рывков бесполезных, ибо при этом так и не отделился ни один член от туловища, – в ту минуту, когда в отверстия, проделанные бритвой на руках, на груди и бедрах, начали последовательно лить расплавленный свинец, кипящее масло, горящую серу, – это тело, ставшее уже сплошной раной, уступило боли и преступник крикнул палачу: «Останови, останови! Я буду говорить!»

Палач остановился. Секретарь суда, стоявший у подножия эшафота, поднялся наверх и не в протоколе казни, а на отдельном листке стал записывать то, что говорил осужденный.

– И что же? – с живостью спросил кардинал. – В чем признался он перед смертью?

– Я хотел подойти ближе, – сказал Латиль, – но меня не пустили. Однако, мне кажется, я слышал имена д’Эпернона и королевы-матери.

– Но протокол? И этот отдельный листок? Вы ни разу не слышали, чтобы о них говорили у герцога?

– Напротив, монсеньер, слышал, и очень часто.

– И что же именно говорилось?

– По поводу протокола казни говорили, что докладчик положил его в шкатулку и укрыл в толще стены у изголовья своей постели. Что касается листка, то он, как говорили, хранится в семье Жоли де Флёри; семья это отрицала, но, к великому отчаянию господина д’Эпернона, показала листок нескольким друзьям; из-за скверного почерка секретаря им стоило большого труда прочесть его, но, в конце концов, они разобрали имена герцога и королевы.

– И после того как показания были записаны на листке?..

– После того как показания были записаны на этом листке, казнь пошла своим чередом. Поскольку лошади, предоставленные ведомством прево, были тощими клячами, не имевшими сил оторвать руку или ногу от тела, некий дворянин предложил лошадь, на которой он сидел, и та первым же рынком оторвала осужденному бедро. Однако он был еще жив; палач хотел его прикончить, но тут лакеи всех знатных господ, присутствовавших на казни и расположившихся вокруг эшафота, перепрыгнули через заграждения, вскарабкались на помост и стали колоть изувеченное тело ударами шпаг. Ворвавшийся следом народ искромсал его на мелкие кусочки и отправился сжигать плоть отцеубийцы на всех перекрестках. Вернувшись в Лувр, я увидел, как швейцарцы поджаривают ногу Равальяка под окнами королевы. Вот так!

– И это все, что вам известно?

– Да, монсеньер, если не считать того, что я нередко слышал рассказы о том, как поделили казну, с таким великим трудом собранную Сюлли.

– Это я знаю, один только принц де Конде получил четыре миллиона; но это меня не слишком интересует. Вернемся к настоящему нашему делу: скажите, вам не приходилось слышать о некой маркизе д’Эскоман?

– Еще бы! – отвечал Латиль. – Маленькая женщина, чуть горбатая; ее девичье имя Жаклина Ле Вуайе, именуемая де Коэтман, а не д’Эскоман. Она вовсе не была маркиза, хотя обычно ее так называли: мужа ее звали просто-напросто Исаак де Варенн. Она была любовницей герцога. Равальяк жил у нее полгода; ее считали сообщницей в убийстве короля. Она говорила всем и каждому, что королева-мать участвовала в заговоре, но что Равальяк этого не знал.

– Что сталось с этой женщиной? – спросил кардинал.

– Ее арестовали за несколько дней до смерти короля.

– Это я знаю; она оставалась в тюрьме до тысяча шестьсот девятнадцатого года. Но в тысяча шестьсот девятнадцатом году ее перевели из этой тюрьмы в какую-то другую – я так и не смог узнать, в какую именно. Вы этого не знаете?

– Монсеньер помнит, что в тысяча шестьсот тринадцатом году Парламент вынес решение прекратить все расследования, «принимая во внимание положение обвиняемых». Эти слова «принимая во внимание положение обвиняемых» оставались вечной угрозой. Когда Кончини был убит и де Люинь стал всемогущим, можно было возобновить процесс и довести его до конца; но де Люинь предпочел помириться с королевой-матерью и сделать ее своей опорой, нежели порвать с ней и стать в один прекрасный день жертвой гнева Людовика Тринадцатого. Итак, де Люинь потребовал от Парламента, чтобы постановление было изменено в пользу королевы, обвинение объявлено клеветническим, Мария Медичи и д’Эпернон признаны невиновными, а вместо них была бы обвинена де Коэтман.

– Да, она действительно тогда исчезла. Но в какую тюрьму ее поместили – вот о чем я вас спрашиваю и чего вы, вероятно, не знаете, ибо так мне и не ответили.

– Знаю, монсеньер; могу вам сказать, где она находится или, по крайней мере, находилась, ибо прошло девять лет и Бог знает, жива она или умерла.

– С Божьего соизволения она должна быть жива! – воскликнул кардинал с такой сильной верой, что нетрудно было заметить: вера эта, по крайней мере, наполовину продиктована тем, что кардиналу необходимо было застать эту женщину в живых. – Я всегда замечал, – добавил он, – что, чем больше страдает тело, тем более стойко держится душа.

– Так вот, монсеньер, – сказал Латиль, – ее заточили в in pace, где и находятся сейчас ее кости, если не ее плоть.

– А ты знаешь, где эта in pace? – с живостью спросил кардинал.

– Ее соорудили специально, монсеньер, в углу двора обители Кающихся девиц. Это могила, которую замуровали за несчастной. Видеть ее можно было через решетку, а еду и питье ей давали между прутьями.

– И ты ее видел? – спросил кардинал.

– Видел, монсеньер. Детям позволяли бросать в нее камнями, как в дикого зверя, и она рычала подобно дикому зверю, повторяя: «Они лгут, убивала не я, а те, кто поместил меня сюда!»

Кардинал поднялся.

– Нельзя терять ни минуты! – воскликнул он. – Мне нужна эта женщина.

Он обернулся к Латилю.

– Поправляйтесь, мой друг, а когда поправитесь, можете не беспокоиться о своем будущем.

– Черт возьми, с таким обещанием, – сказал раненый, – я непременно поправлюсь, монсеньер. Но, – добавил он, – пора.

– Пора что? – спросил Ришелье.

– Закончить нашу беседу, монсеньер. Я чувствую, что слабею и… да уж не умираю ли я?

И он со вздохом уронил голову на подушку. Кардинал, посмотрев кругом, увидел небольшой флакон, должно быть, с сердечным лекарством. Налив несколько капель в ложечку, он дал их проглотить раненому; тот открыл глаза и снова вздохнул – на этот раз с облегчением.

Тогда кардинал приложил палец к губам, предписывая Латилю молчание, закрыл голову капюшоном и вышел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю