Текст книги "Красный сфинкс"
Автор книги: Александр Дюма
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 41 страниц)
VIII. IN РАСЕ
Время приближалось к половине первого ночи, но поздний час стал для кардинала еще одной причиной продолжить розыски. Он опасался, что если появится днем у ворот этой отвратительной обители, набитой мерзавками, собранными во всех скверных местах Парижа, то, узнав о цели его визита, там успеют спрятать ту, которую он ищет. Он знал, каким плотным покровом Кончини, королева-мать и д’Эпернон попытались окутать и окутали страшную историю убийства Генриха IV. Он знал (как мы могли убедиться в предыдущей главе), что письменные доказательства исчезли. Теперь он опасался, что могут исчезнуть доказательства живые. Латиль был всего лишь путеводной нитью, и ее в любую минуту могла оборвать рука смерти. Ему нужна была эта женщина, у которой Равальяк, как говорили, жил полгода; она оказалась посвященной в тайну и за это умерла или умирала в in расе, то есть в одной из могил, изобретенных этими бесподобными пыточных дел мастерами, что зовутся монахами и порываются причинить физические страдания своему ближнему в отместку за моральные и физические страдания, взваленные ими на себя в таком возрасте, когда они не могли знать, смогут ли их выдержать.
От улицы Вооруженного Человека или, вернее, от улицы Платр – там мнимого капуцина ожидал портшез – довольно далеко до Почтовой улицы, где находилась обитель Кающихся девиц (позже на этом месте располагался приют мадлонеток). Но кардинал, предвидя возможные возражения носильщиков, сунул каждому в руку два серебряных луи. Они чуть замешкались, соображая, какая дорога будет самой короткой: это был путь через улицу Бийетт, улицу Ножевого ряда, мост Нотр-дам, Малый мост, улицу Сен-Жак и улицу Дыбы, выходившую на Почтовую улицу, где на углу улицы Шевалье находилась обитель Кающихся Девиц.
Когда портшез остановился у ворот, на церкви святого Иакова-у-Высокого порога пробило два часа.
Кардинал, высунув голову наружу приказал одному из носильщиков позвонить посильнее.
Тот из них, что был повыше ростом, выполнил приказ.
Через десять минут, в течение которых кардинал в нетерпении дважды велел дернуть ручку звонка, отворилось нечто вроде дверцы, появилась сестра-привратница и спросила, что нужно посетителям.
– Скажите, что прибыл отец-капуцин от отца Жозефа, чтобы переговорить с настоятельницей о важных делах.
Один из носильщиков слово в слово повторил фразу кардинала.
– От какого отца Жозефа? – спросила привратница.
– По-моему, он только один, – произнес повелительный голос из глубины портшеза, – это секретарь кардинала.
Голос звучал столь внушительно, что привратница, не задавая больше вопросов, закрыла свою дверцу и исчезла.
Через несколько мгновений створки ворот распахнулись, пропустили портшез и снова затворились за ним.
Портшез опустили на землю; монах вышел.
– Настоятельница спустится? – спросил он у привратницы.
– Да, сейчас, – ответила та, – но если ваше преподобие прибыли только для встречи с одной из наших заключенных, то не стоило из-за этого будить госпожу настоятельницу: мне разрешено провожать в кельи затворниц любого достойного служителя Господа, будь то монах или священник.
Глаза кардинала метнули молнию.
Значит, ему говорили правду: несчастные, заточенные сюда, чтобы обрести раскаяние в своих проступках, обрели здесь, наоборот, возможность совершать новые.
Первой мыслью сурового монаха было отказаться от предложения привратницы. Но, подумав, что таким способом можно быстрее и надежнее прийти к цели, он сказал:
– Хорошо, отведите меня в келью госпожи де Коэтман.
Привратница сделала шаг назад.
– Господи Иисусе! – воскликнула она, осеняя себя крестным знамением. – Какое имя вы произнесли, ваше преподобие?
– По-моему, это имя одной из ваших заключенных!
Привратница не отвечала.
– Что, та, которую я хочу видеть, умерла? – спросил кардинал не слишком уверенным голосом, ибо боялся получить утвердительный ответ.
Привратница по-прежнему хранила молчание.
– Я вас спрашиваю, умерла она или жива? – настаивал кардинал, и в голосе его начинало чувствоваться нетерпение.
– Она умерла, – прозвучал в темноте голос, донесшийся из-за решетки, преграждавшей путь внутрь монастыря.
Кардинал устремил пристальный взгляд в ту сторону, откуда шел голос, и различил в потемках человеческую фигуру: это была другая монахиня.
– Кто вы такая, чтобы так категорически отвечать на вопрос, адресованный вовсе не вам?
– Я та, кому надлежит отвечать на вопросы этого рода, хотя ни за кем не признаю права мне их задавать.
– Ну, а я тот, кто задает их, – ответил кардинал, – и на них волей-неволей приходится отвечать.
И, повернувшись к застывшей в молчании привратнице, он приказал:
– Принесите свечу!
В этой интонации невозможно было ошибиться: то был твердый и повелительный голос человека, имеющего право приказывать.
Поэтому привратница, не ожидая подтверждения полученного приказа, пошла к себе и тотчас вернулась с зажженной восковой свечой.
– Приказ кардинала, – произнес мнимый капуцин, доставая и развертывая спрятанную на груди бумагу, на которой под несколькими строчками текста видна была большая печать красного воска.
Он протянул бумагу настоятельнице; та взяла ее сквозь прутья решетки.
Одновременно привратница тем же способом просунула свечу, и настоятельница смогла прочитать следующие строки:
«По приказу кардинала-министра предписывается от имени власти светской и духовной, от имени государства и Церкви отвечать на все вопросы, каковы бы они ни были и чего бы ни касались, заданные подателем сего, и дать ему возможность увидеться с той заключенной, которую он назовет.
Сего 13 декабря года от Рождества Господа нашего Иисуса Христа 1628-го.
Арман, кардинал Ришелье».
– Перед подобным приказом, – сказала настоятельница, – мне остается только склониться.
– Тогда будьте добры приказать сестре-привратнице уйти к себе и запереться.
– Вы слышали, сестра Перпетуя? – произнесла настоятельница. – Повинуйтесь.
Сестра Перпетуя поставила подсвечник на верхнюю из ступенек, ведших к решетке, вернулась к себе и заперлась.
Кардинал приказал носильщикам отойти с портшезом к наружной двери и быть готовыми явиться по первому зову.
Тем временем настоятельница отперла решетку, и кардинал вошел в приемную.
– Почему вы сказали, сестра моя, – спросил он строгим голосом, – что госпожа де Коэтман умерла, тогда как она жива?
– Потому, – ответила настоятельница, – что я считаю мертвым любого, кто решением суда лишен общества себе подобных.
– Общества себе подобных, – возразил кардинал, – лишены лишь те, кто лежит под могильным камнем.
– Могильный камень укрыл и ту, о ком вы спрашиваете.
– Камень, замуровавший живого человека – не могильный камень, а дверь тюрьмы; любая тюремная дверь может отвориться.
– Даже в том случае, – спросила монахиня, пристально глядя на капуцина, – если постановление Парламента предписывает, чтобы эта дверь осталась закрытой навечно?
– Нет суда, к коему не могла бы вернуться справедливость, а меня Господь послал на землю, чтобы судить судей.
– Есть лишь один человек во Франции, кто может говорить так.
– Король? – спросил монах.
– Нет, тот, кто ниже его по положению и выше его по гениальности: монсеньер кардинал Ришелье. Если вы кардинал собственной персоной, то я подчинюсь; но мои инструкции настолько точны, что я буду противиться любому другому.
– Возьмите свечу и проводите меня к могиле госпожи де Коэтман, что в глубине двора, в левом углу. Я – кардинал.
Говоря это, он сбросил капюшон, и стала видна его голова, производившая на тех, кто видел ее в некоторых обстоятельствах, такой же эффект, как голова древней Медузы.
Настоятельница на мгновение застыла, парализованная не столько полученным отпором, сколько изумлением; потом с тем слепым повиновением, какое вызывали приказы Ришелье у тех, кому они были адресованы, взял подсвечник и пошла вперед, сказав:
– Следуйте за мной, монсеньер.
Ришелье пошел следом. Они вышли во двор.
Ночь была тихая, но холодная и мрачная; на темном небе светили звезды, и мерцание их указывало на близость зимних холодов.
Пламя свечи поднималось вертикально к небу, не чувствовалось ни малейшего дуновения ветра.
Свеча образовала вокруг капуцина и монахини круг света, перемещавшийся вместе с ними, поочередно освещая предметы, к которым они приближались, и погружая в тень те, что оставались позади.
Наконец стала различимой круглая постройка, похожа на арабское марабу; посредине, на высоте человеческой груди, виднелась квадратная черная дыра: это было окно. Подойдя ближе, можно было увидеть, что оно зарешечено, и прутья этой решетки расположены так близко, что меж ними едва проходит кулак.
– Здесь? – спросил кардинал.
– Здесь, – ответила настоятельница.
Когда они подошли ближе, кардиналу показалось, что он видит мертвенно-бледное лицо и две бледные руки вцепившиеся в прутья решетки; потом они исчезли в темноте этого склепа.
Кардинал приблизился первый и, несмотря на отвратительны запах, исходивший из этой могилы, в свою очередь прильнул к прутьям решетки, чтобы попытаться заглянуть внутрь.
Там царил такой мрак, что кардинал мог различить лишь два блестящих огонька, похожих на глаза дикого зверя.
Он отступил на шаг, взял из рук настоятельницы свечу и просунул ее сквозь решетку внутрь помещения.
Но воздух в нем был так смраден, плотен, так насыщен миазмами, что пламя свечи, оказавшись в нем, побледнело, уменьшилось и готово было угаснуть.
Кардинал вытащил свечу обратно; на свежем воздухе пламя вновь ожило.
Тогда, чтобы одновременно очистить воздух и осветить внутренность этого склепа, кардинал поджег бумагу с подписанным им приказом – теперь она была уже не нужна, коль скоро он открыл свое имя, – и бросил сквозь решетку пылающую бумагу.
Несмотря на спертый воздух, света на этот раз оказалось достаточно, чтобы кардинал смог увидеть у противоположной стены фигуру, сидящую на корточках, уперев локти в колени, а подбородок – в сжатые кулаки; женщина была совсем голой, если не считать обрывка ткани, покрывавшего ее от пояса до колен; на плечи ей падали волосы, и концы их стлались по влажным плитам пола.
Женщина была мертвенно-бледна, ужасна на вид; дрожа от холода, она смотрела впалыми, остановившимися, почти безумными глазами на монаха, явившегося к ней, в ее ночь.
При каждом выдохе из груди ее вырывались стоны, тяжелые, как дыхание агонизирующего. Боль была столь давней и постоянной, что жалобы превратились в монотонный и горестный хрип.
Кардинал, малочувствительный к чужой боли и даже к своей собственной, при этом зрелище содрогнулся всем телом и обратил грозный, упрекающий взгляд на настоятельницу. Та пробормотала:
– Таков был приказ.
– Чей приказ?
– Суда.
– Каков текст приговора?
– В нем говорилось, что Жаклина Ле Вуайе, именуемая маркизой де Коэтман, жена Исаака де Варенна, должна быть заточена в каменный мешок, куда никто не сможет проникнуть; питанием ей должны быть хлеб и вода.
Кардинал провел рукой по лбу.
Затем, приблизившись к зарешеченному окну и, следовательно, к каменному мешку, где вновь воцарилась тьма, он, обращаясь в ту сторону, где видел бледную фигуру, спросил:
– Это вы Жаклина Ле Вуайе, госпожа де Коэтман?
– Хлеба! Огня! Одежды! – откликнулась заключенная.
– Я спрашиваю, – повторил кардинал, – это вы Жаклина Ле Вуайе, госпожа де Коэтман?
– Я хочу есть! Мне холодно! – голос женщины сорвался на мучительное рыдание.
– Ответьте сначала на вопрос, который я задал, – настаивал кардинал.
– О, если я вам скажу что я – та, кого вы назвали, вы бросите меня умирать с голоду; вот уже два дня как обо мне забыли, несмотря на мои крики.
Кардинал вновь посмотрел на настоятельницу.
– Приказ! Приказ! – бормотала она.
– Приказ гласил: давать лишь хлеб и воду, – возразил кардинал, – а не оставлять ее умирать с голоду.
– Почему она так цепляется за жизнь? – спросила настоятельница.
Кардинал почувствовал, что с языка у него вот-вот сорвется богохульство.
Он перекрестился.
– Хорошо, – продолжал он, – вы мне скажете, от кого исходит приказ уморить ее, или, клянусь Господом, вы займете ее место в этом каменном мешке.
Затем кардинал обратился к несчастной, о которой все время шла речь:
– Если вы мне скажете, что вы действительно госпожа де Коэтман, если вы правдиво и искренне ответите на вопросы, что я вам задам, через час вы получите одежду, огонь и хлеб.
– Одежду! Огонь! Хлеб! – воскликнула пленница. – Чем вы клянетесь?
– Пятью ранами Господа нашего.
– Кто вы?
– Священник.
– Тогда я вам не верю; это священники и монахи мучают меня уже девять лет. Я не стану говорить.
– Но я был дворянином, перед тем как стать священником, – воскликнул кардинал, – и я клянусь вам честью дворянина!
– А что, по-вашему, – спросила заключенная, – ждет того, кто нарушит две этих клятвы?
– Он утратит честь в этом мире и будет проклят в мире ином.
– Ну что ж! – воскликнула она. – да, что бы ни случилось, я скажу все!
– И если я буду доволен тем, что вы скажете, то, помимо всего этого – хлеба, одежды, огня, – вы получите свободу.
– Свободу!! – вскричала несчастная, бросаясь к отверстию, и в нем показалось ее изможденное лицо. – да, я Жаклина Ле Вуайе, госпожа де Коэтман! Свобода! – еще громче выкрикнула она точно в приступе радостного безумия, разразившись смехом, но тем зловещим смехом, что заставляет содрогнуться, и сотрясая прутья решетки с силой, какую нельзя было предположить в этом немощном, исхудавшем теле. – Свобода! О, вы, значит, сам Господь наш Иисус Христос, говорящий мертвым:
«Встаньте и выйдите из могил ваших!»
– Сестра моя, – сказал кардинал, повернувшись к настоятельнице, – я забуду все, если через пять минут у меня будут инструменты, с помощью которых можно проделать в этом склепе достаточно большое отверстие, чтобы эта женщина могла выйти!
– Следуйте за мной, – сказала настоятельница.
Кардинал повернулся, чтобы идти.
– Не уходите, не уходите! – крикнула пленница. – Если она уведет вас с собой, вы не вернетесь, тогда я больше вас не увижу, небесный луч, спустившийся в мой ад, угаснет, и я снова окажусь в ночном мраке.
Кардинал протянул к ней руку.
– Успокойся, бедное создание, – сказал он, – с помощью Божьей твое мученичество подходит к концу.
Но она, схватив иссохшими руками руку кардинала и держа ее точно в тисках, вскричала:
– О, я держу вашу руку! Первую человеческую руку, протянутую мне за десять лет! Остальные были когтями тигра! Будь благословенна, будь благословенна, о человеческая рука!
И узница покрыла руку кардинала поцелуями.
У него не хватило духа отнять руку, и он, позвав носильщиков, сказал им, показывая на настоятельницу.
– Ступайте с этой женщиной, она даст вам необходимые инструменты, чтобы вскрыть этот склеп. Каждый получит по пяти пистолей.
Носильщики последовали за настоятельницей; та со свечой в руке привела их в подобие погреба, где хранились садовые инструменты. Через пять минут они вышли оттуда: тот, что повыше, нес на плече кирку, у другого в руке был лом.
Они осмотрели стену и в том месте, где она казалась им тоньше, принялись за работу.
– А теперь что я должна делать, монсеньер? – спросила настоятельница.
– Велите протопить свою комнату и приготовить ужин, – приказал кардинал.
Настоятельница удалилась; кардинал мог проследить за ней взглядом благодаря свече, унесенной ею, и видел, как она вошла в здание монастыря. По-видимому, ей даже не пришло в голову воспротивиться происходящему. Монахиня слишком хорошо знала, что в своем положении – хотя силе кардинала было еще далеко до того могущества, какого она достигла впоследствии, – может ожидать милосердия только от него, чья церковная власть в ту эпоху была еще большей, чем светская. Ее учреждение полностью зависело от него: как исправительный дом – от власти светской, как монастырь – от власти церковной.
Только услышав удары кирки по камню и скрип лома, узница поверила обещанию кардинала.
– Значит, это правда! Значит, это правда! – воскликнула она. – О, скажите, кто вы, чтобы я могла вас благословлять в этом мире и в царстве вечности!
Но когда она услышала, как подают внутрь первые камни, когда ее глаза, привыкшие к мраку подобно глазам ночных животных, почувствовали, что в ее могилу проникает пусть не свет, но прозрачная темнота, царящая снаружи, проникает не через зарешеченное окошечко, в течение девяти лет скупо снабжавшее ее светом и воздухом, а через другое отверстие, – она выпустила руку кардинала и, рискуя получить удар киркой, начала хватать камни, раскачивать их изо всех сил, чтобы вырвать из кладки и ускорить свое освобождение.
Не ожидая, пока пробитая дыра станет достаточно большой, чтобы через нее можно было выйти, она просунула в нее голову, потом плечи, не думал о том, что может пораниться или ободрать кожу, и закричала:
– Помогите мне! Да помогите же! Вытащите меня из моей могилы, мои благословенные освободители, мои возлюбленные братья!
И, поскольку, сделав усилие, она высунулась уже наполовину, носильщики подхватили под мышки это тело, серое и холодное, словно камень, из которого, казалось, оно возникло, и вытащили его наружу.
Первым движением бедного создания, оказавшегося на свободе и полной грудью вдохнувшего чистый воздух, было молитвенно сложить руки с радостным криком, обращенным к звездам, и упасть на колени, благодаря Господа; но, увидев, что в двух шагах от нее стоит ее спаситель, она, протянут руки, устремилась к нему с возгласом признательности.
Он – то ли из сострадания к этой полуголой женщине, то ли из собственного чувства стыдливости – уже снял свою монашескую рясу, которую можно было быстро распахнуть спереди сверху донизу, и набросил ей на плечи, оставшись в одежде, что была у него под рясой, – черном бархатном с лиловыми лентами костюме дворянина.
– Покройтесь этой рясой, сестра моя, – сказал он, – пока у вас нет обещанного платья.
Затем, видя, что она шатается или от волнения, или от усталости, он повернулся к носильщикам и, дав им кошелек, где, похоже, было вдвое больше обещанного, сказал:
– А ну-ка, молодцы, возьмите под руки эту женщину – она слишком слаба, чтобы идти, и доставьте ее в комнату настоятельницы.
Поднявшись в эту комнат, где по его приказанию был разведен жаркий огонь в очаге и на столе горели две свечи, он сказал настоятельнице:
– Теперь принесите бумагу перо, чернила и оставьте нас!
Та повиновалась.
Оставшись один, кардинал облокотился на стол и пробормотал:
– Думаю, на этот раз дух Господень со мной.
В это мгновение появился высокий носильщик: на руках он держал как ребенка потерявшую сознание узницу, укутанную в монашескую рясу, а затем поместил свою ношу в месте, указанном кардиналом, на некотором расстоянии от огня.
Потом, почтительно поклонившись, словно отдавая должное высокому рангу кардинала и величию его поступка, он вышел.
IX. РАССКАЗ
Кардинал остался наедине с бедным бесчувственным созданием; женщину можно было бы принять за мертвую, если бы время от времени нервная дрожь не сотрясала рясу из грубого сукна, которой она была укрыта так, что были видны только очертания тела – казалось, трупа, а не живого существа.
Но мало-помалу начало сказываться благотворное влияние огня: сотрясения рясы стали чаще, и две руки (их можно было бы принять за руки скелета, если бы чрезмерно длинные ногти не свидетельствовали, что они принадлежат телу, еще не испившему всю меру страданий этого мира) появились из рукавов, инстинктивно потянувшись к огню; затем медленно, словно из панциря черепахи, появилась голова: бледное лицо, расширенные страданием глаза с темными кругами до середины щек, полуоткрытый рот, позволявший увидеть стиснутые зубы; ноги вытянулись в том же направлении, показан из-под рясы две мраморные ступни. Наконец каким-то скованным, автоматическим движением тело приняло сидячее положение и глухо, словно из груди умирающего, прозвучали слова:
– Огонь! Как это хорошо – огонь!
И подобно ребенку, не сознающему опасности, женщина незаметно приблизилась к огню, тепло которого плохо ощущали ее заледеневшие члены.
– Осторожнее, сестра моя, – сказал кардинал, – вы обожжетесь.
Госпожа де Коэтман вздрогнула и всем телом повернулась в ту сторону, откуда исходил голос; она не заметила, что в комнате еще кто-то есть, а вернее – не видела ничего, кроме этого огня, притягивавшего ее и вызывавшего головокружение, словно бездна.
Какое-то мгновение она смотрела на кардинала, не узнавая его в костюме дворянина, ведь она видела его в монашеской рясе.
– Кто вы? – спросила она. – Я узнаю ваш голос, но вас я не знаю.
– Я тот, кто дал вам одежду и тепло, кто даст вам хлеб и свободу.
Она напрягла память и, казалось, вспомнила.
– О да, – сказала она, подавшись к кардиналу, – да, вы обещали мне все это, но… – она оглянулась кругом и, понизив голос, продолжала: – Но сможете ли вы сделать то, что обещали? У меня грозные и могущественные враги.
– Успокойтесь, у вас есть защитник более грозный и более могущественный, чем они.
– Кто же?
– Бог!
Госпожа де Коэтман покачала головой.
– Он давно забыл обо мне, – сказала она.
– Да, но когда вспомнит, он уже не забывает.
– Я очень голодна, – произнесла узница.
И туг же, словно во исполнение отданного ею приказа, дверь отворилась, и вошли две монахини, неся хлеб, вино, чашку бульона и холодного цыпленка.
Увидев их, г-жа де Коэтман закричала от ужаса:
– О! Мои палачи, мои палачи! Спасите меня! Она присела на корточки за креслом кардинала, чтобы неизвестный ей защитник оказался между нею и монахинями.
– Того, что я принесла, достаточно, монсеньер? – спросила с порога настоятельница.
– Да, но вы видите, какой ужас внушают заключенной ваши сестры. Пусть они поставят то, что принесли, на этот стол и удалятся.
Монахини поставили на самый дальний от г-жи де Коэтман край стола бульон, цыпленка, хлеб, вино и стакан.
В чашке была ложка; вилка и нож лежали на том же блюде, что и цыпленок.
– Идемте, – сказала настоятельница монахиням.
Все три женщины двинулись к выходу.
Кардинал поднял палец. Настоятельница, поняв, что этот жест относится к ней, остановилась.
– Имейте в виду, я попробую все, что будет есть и пить эта женщина, – сказал он.
– Вы можете безбоязненно сделать это, монсеньер, – отвечала настоятельница.
И, сделав реверанс, она удалилась.
Узница дождалась, пока дверь закроется, и протянула иссохшую руку к столу, осматривая его жадным взглядом.
Но кардинал взял чашку бульона и отпил из нее два– три глотка; потом повернулся к изголодавшейся, которая, пожирая его глазами, тянула к нему руки, спросил:
– Вы мне сказали, что не ели два дня?
– Три, монсеньер.
– Почему вы называете меня монсеньером?
– Я слышала, как настоятельница называла вас этим титулом; да и, кроме того, вы один из сильных мира сего, раз осмеливаетесь защищать меня.
– Если вы не ели три дня, значит, надо принять все предосторожности. Возьмите эту чашку, но пейте бульон по ложечке.
– Я поступлю, как вы прикажете, монсеньер, во всем и всегда.
Она жадно взяла чашку из рук кардинала и поднесла первую ложку ко рту.
Но горло ее словно сжалось, желудок словно сузился, и бульон прошел тяжело и болезненно.
Однако мало-помалу эти ощущения ослабли, и после пятой или шестой ложки узница смогла выпить остальное прямо из чашки. Допивая, г-жа Коэтман почувствовала такую слабость, что на лбу ее выступил холодный пот и она едва не потеряла сознание.
Кардинал налил ей четверть стакана вина и, попробован сам, дал ей, сказан, что надо пить маленькими глотками.
Узница выпила вино в несколько приемов. Щеки ее окрасились лихорадочным румянцем, и она поднесла руку к груди, говоря:
– О, я выпила огонь!
– А теперь, – сказал кардинал, – отдохните минутку и поговорим.
Он подвел ее к креслу, стоящему у камина напротив его кресла, и помог усесться.
Увидев, как он проявляет заботу сиделки к этому человеческому обломку, никто не узнал бы в нем страшного прелата, грозу французского дворянства, рубившего те головы, что королевская власть даже не пыталась согнуть.
Может быть, нам возразят, что за милосердием скрывались его интересы.
Но мы ответим на это: политическая жестокость, когда она необходима, становится справедливостью.
– Я еще очень хочу есть, – сказала бедная женщина, с жадностью взглянув на стол.
– Сейчас вы поедите, – ответил кардинал. – А пока что я сдержал свое обещание: вам тепло, вы будете есть, вы получите платье, вы обретете свободу. Теперь сдержите свое.
– Что вам угодно узнать?
– Как вы познакомились с Равальяком и где впервые его увидели?
– В Париже, у меня. Я была ближайшей наперсницей госпожи Генриетгы д’Антраг. Равальяк был из Ангулема и жил там на площади герцога д’Эпернона. За ним числились два нехороших дела. Обвиненный в убийстве, Он провел год в тюрьме, затем был оправдан, но в тюрьме успел наделать долгов. Он вышел из нее, чтобы туда же вернуться.
– Вы слышали какие-нибудь разговоры о его видениях?
– Он мне сам о них рассказывал. Первое и главное было таким: однажды он, наклонившись, разжигал огонь и увидел, что виноградная лоза, которую он пытался поджечь, изменила форму, превратилась в священную трубу архангела и сама собой оказалась у его рта. Ему даже не пришлось дуть в нее: она сама протрубила священную войну, в то время как справа и слева от ее раструба проносились потоки жертв.
– Он не изучал богословие? – поинтересовался кардинал.
– Он ограничился изучением одного – единственного вопроса: о праве любого христианина убить короля, являющегося врагом папы. Когда он вышел из тюрьмы, господин д’Эпернон знал, что Равальяк – человек набожный, которому является дух Господний. Он был клерком у своего отца, ходатая по делам; отец послал его в Париж проследить за одной тяжбой. Поскольку Равальяку надо было ехать через Орлеан, господин дЭпернон дал ему рекомендательные письма к господину д’Антрагу и его дочери Генриетге, а те вручили письмо, позволившее ему остановиться в Париже у меня.
– Какое впечатление произвел он на вас, когда вы впервые его увидели? – спросил кардинал.
– Меня очень испугало его лицо. Это был высокий, сильный, крепко сколоченный человек, темно-рыжий почти до черноты. Увидев его, я подумала, что передо мной Иуда. Но, когда я прочла письмо госпожи Генриетты и узнала из него, что человек этот очень набожен, когда сама убедилась, что он весьма кроток, я больше не боялась его.
– Не от вас ли он отправился в Неаполь?
– Да, по делам герцога д’Эпернона. Он столовался там у некоего Эбера, секретаря герцога де Бирона, и тогда же в первый раз объявил, что убьет короля.
– Да, я уже знаю об этом. То же самое рассказал мне некий Латиль. Вы его знали, этого Латиля?
– О да! В ту пору, когда меня арестовали, он был доверенным пажом господина д’Эпернона. Он тоже должен знать многое.
– То, что он знает, он мне рассказал. Продолжайте.
– Я очень голодна, – пожаловалась г-жа де Коэтман.
Кардинал налил ей стакан вина и разрешил размочить в нем немного хлеба. Выпив вино и съев хлеб, она почувствовала себя бодрее.
– После возвращения из Неаполя вы его видели? – спросил кардинал.
– Кого? Равальяка? Да; и именно тогда, причем дважды – в день Вознесения и в праздник Тела Господня – он сказал мне все, то есть признался, что решил убить короля.
– А какой вид был у него, когда он делал вам это признание?
– Он плакал, говорил, что у него были сомнения, но он вынужден это сделать.
– Кто же его вынудил?
– Он узнал от господина д’Эпернона, что надо убить короля, дабы избавить королеву-мать от грозящей ей опасности.
– Какая же опасность грозила королеве-матери?
– Король хотел устроить суд над Кончини, обвинив его во взяточничестве и потребовав, чтобы его приговорили к повешению; затем устроить суд над королевой-матерью как прелюбодейкой и выслать ее во Флоренцию.
– И, услышав это признание, что вы решили?
– Поскольку Равальяк в то время понятия не имел, что королева-мать участвует в заговоре, я подумала о ней, решив все ей рассказать, ибо король, хотя я ему писала и просила аудиенции, мне не ответил. Правду сказать, в ту пору он не думал ни о чем, кроме своей любви к принцессе де Конде. Итак, я написала королеве – и не один, а три раза, – что могу дать ей важный совет, как спасти короля, и предложила представить все доказательства. Королева велела ответить, что выслушает меня через три дня. Три дня прошли; на четвертый она уехала вСен-Клу.
– Через кого она передала ответ?
– Через Вотье; он тогда был ее аптекарем.
– Что вы тогда подумали?
– Что Равальяк ошибался: королева-мать участвует в заговоре.
– И тогда?..
– Тогда, решив спасти короля во что бы то ни стало, я отправилась к иезуитам на улицу Сент-Антуан, чтобы увидеться с духовником короля.
– Как они вас встретили?
– Очень плохо.
– Увиделись вы с отцом Котоном?
– Нет, отца Котона не было. Меня принял отец главный попечитель, назвавший меня одержимой. «Предупредите, по крайней мере, духовника его величества», – сказала я ему. «Зачем?» – ответил он. «Но если убьют короля!» – воскликнула я. «Не вмешивайтесь не в свои дела». – «Берегитесь, – сказала я, – если с королем случится несчастье, я отправлюсь прямо к судьям и расскажу им о вашем отказе». – «Тогда обратитесь к самому отцу Котону». – «Где он?» – «В Фонтенбло. Но вам незачем ехать, я сам туда собираюсь».
На следующий день, не доверяя словам отца главного попечителя, я наняла экипаж и хотела ехать в Фонтенбло, но меня арестовали.
– И как звали отца главного попечителя у иезуитов?
– Отец Филипп. Но из тюрьмы я еще дважды писала королеве, и одно из писем, я уверена, дошло до нее.
– А другое?
– Другое я отправила господину де Сюлли.
– Через кого?
– Через мадемуазель де Гурне.
– Я ее знаю: старая дева, сочиняющая книги?
– Именно. Она отправилась к господину де Сюлли в Арсенал; но, поскольку в письме были имена д’Эпернона и Кончини, а также шла речь о моих предупреждениях королеве, господин де Сюлли не посмел показать его королю, сказан ему лишь, что жизнь его в опасности, и предложив, если королю будет угодно, доставить в Лувр меня и мадемуазель де Гурне. Но король, к несчастью, получал столько предупреждений подобного рода, что лишь пожал плечами, и господин де Сюлли вернул мадемуазель де Гурне письмо, как не заслуживающее доверия.
– Какая дата стояла на этом письме?
– Должно быть, десятое или одиннадцатое мая.
– Вы полагаете, мадемуазель де Гурне его сохранила?
– Возможно; я больше ее не видела. Однажды ночью меня увезли из тюрьмы, где я находилась. Тогда я еще вела счет времени: это было ночью двадцать восьмого октября тысяча шестьсот девятнадцатого года. Секретарь суда вошел в мою камеру, велел мне встать и прочел постановление Парламента, приговорившего меня провести остаток жизни на хлебе и воде в камере без двери, с зарешеченной отдушиной вместо окна. Я и без того считала слишком суровым и несправедливым тюремное заключение за попытку спасти короля, но этот новый приговор сразил меня: слушая его чтение, я без чувств упала на пол. Мне было всего двадцать семь лет; сколько же лет предстояло мне страдать? Пока я была в обмороке, меня перенесли в карету. Окошко в ней было открыто, и врывавшийся внутрь свежий воздух хлестал меня по лицу; я пришла в себя и увидела, что сижу между двумя полицейскими и у каждого в руке цепочка, тянущаяся к моему запястью; на мне было платье из грубой черной ткани – сейчас я донашиваю его последний лоскут. Я знала, что меня везут в обитель Кающихся девиц, но мне неведомо было, что это за обитель и где она расположена. Карета въехала под арку ворот, потом во двор и остановилась у склепа, откуда вы меня извлекли. В нем было отверстие, куда меня заставили войти; один из полицейских вошел вслед за мной. Я была полумертвая и не оказала никакого сопротивления. Он поставил меня у отдушины. Одну из цепочек, прикрепленных к моим запястьям, обернули мне вокруг шеи, и второй полицейский удерживал меня снаружи с ее помощью у отдушины, в то время как первый вышел. Сразу после этого два человека, которых я смутно разглядела в потемках, принялись за работу. Это были каменщики: они замуровывали отверстие. Лишь тогда я пришла в себя; страшно закричав, я хотела броситься на них, но цепочка держала меня за шею. Тогда я решила удушить себя и натянула цепочку изо всей силы. Ее звенья впились мне в шею, но на цепочке не было скользящей петли, и мне оставалось только тянуть как можно сильнее; я надеялась, что этого будет достаточно. Я захрипела, перед глазами поплыла кровавая пелена. Полицейский выпустил цепочку. Я бросилась к отверстию, но каменщики за это время успели на три четверти ее заделать. Я просунула руки, пытаясь разрушить эту еще свежую кладку. Один из каменщиков залил мои руки гипсом, другой положил на них сверху огромный камень. Я оказалась словно в капкане. Я кричала. Я выла. Мне мгновенно представилась новая пытка, на которую я осуждена: поскольку никто не может войти в мой застенок, а я прикована к стене напротив отдушины, ибо в нее вмурованы были мои руки, меня ждет голодная смерть. Я запросила пощады. Один из каменщиков молча приподнял камень ломом. Резким усилием я вырвала из этой щели мои полураздавленные руки и упала под отдушиной, исчерпав все силы в попытке покончить с собой и в борьбе с каменщиками, заделывавшими отверстие. Тем временем они завершили свою мрачную и роковую работу: когда я пришла в себя, вход в мой склеп был замурован. Я была погребена заживо – приговор, вынесенный Парламентом, привели в исполнение.