355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Красный сфинкс » Текст книги (страница 16)
Красный сфинкс
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:21

Текст книги "Красный сфинкс"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)

Неделю я была в буйном помешательстве. Четыре первых дня я каталась по полу моего склепа и отчаянно кричала. Все эти четыре дня я ничего не ела, решив умереть с голоду и посчитав, что у меня хватит на это сил. Меня победила жажда. На пятый день мое горло горело. Я выпила несколько капель воды; это было мое примирение с жизнью.

И потом, я говорила себе, все это – ошибка, и к ней непременно вернутся; невозможно, чтобы в царствование сына Генриха Четвертого, при всемогуществе вдовы Генриха Четвертого меня, хотевшую его спасти, наказывали более жестоко, чем убившего его злодея, ведь казнь Равальяка длилась всего час, а одному Богу ведомо, сколько часов, сколько дней, сколько лет будет длиться моя казнь.

Но и эта надежда в конце концов угасла.

Решив, что буду жить, я попросила соломы, чтобы спать на ней; но настоятельница мне ответила, что приговор предписывает давать мне только хлеб и воду; если бы Парламент нашел нужным дать мне солому, он указал бы это в своем постановлении. Итак, мне было отказано в том, что дают даже самым диким животным, – в охапке соломы.

Была у меня надежда, что, когда придут суровые зимние ночи, я умру от холода. Я слышала, что это достаточно легкая смерть. Не раз в первую зиму я засыпала, вернее, теряла сознание, уступая суровой погоде, и просыпалась оледеневшая, застывшая, парализованная – но просыпалась!

Я видела, как возвращается весна. Я видела, как вновь распускаются цветы, Я видела, как вновь одеваются листвой деревья. Ласковый ветерок проникал ко мне, и тогда я подставляла ему залитое слезами лицо. Зима, казалось, иссушила источник моих слез; они вернулись с весной, то есть с жизнью.

Не могу передать вам, какую сладкую печаль вызвал у меня первый солнечный луч, пробившийся сквозь отдушину в мою гробницу Я протянула к нему руки, пытаясь его схватить и прижать к сердцу. Увы, он исчез, такой же мимолетный, как надежды, символом которых он казался.

Первые четыре года и часть пятого я отмечала дни на стене с помощью камня – одного из тех, что бросали в меня дети, когда я была охвачена безумием; но, когда я Увидела, что настает пятая зима, мужество меня покинуло. для чего считать прожитые дни? Лучше всего было забыть и о них, и о тех, что мне оставалось прожить.

Через год – оттого что я спала на голой земле и могла прислониться лишь к влажным стенам – моя одежда начала изнашиваться. К концу второго года она рвалась, как влажная бумага, потом превратилась в лохмотья. Я ждала до последней возможности и, наконец, попросила другую. Но настоятельница ответила, что приговор предписывает давать мне питание – хлеб и воду, но ничего не говорит об одежде, поэтому я имею право на хлеб и воду, но больше ни на что.

Постепенно я оставалась раздетой. Пришла зима. Те страшные ночи, что первой зимою трудно было перенести в теплом шерстяном платье, я теперь встречала почти обнаженной. Я подбирала упавшие лохмотья моей одежды, прикладывала их друг к другу и старалась прижать к моей коже; но они падали друг за другом, как кусочки древесной коры, и я вновь оказывалась обнаженной. Время от времени являлись священники поглядеть на меня через отдушину. Первых из них я умоляла, называя их Господними людьми и ангелами человечности. Они в ответ хохотали. С тех пор как я оказалась голой, они стали являться чаще; но я уже не разговаривала с ними и закрывалась, как могла, волосами и руками. Впрочем, я жила уже бессознательной жизнью, почти такой же, как у животных, Я больше не думала. Я пила, ела, старалась спать как можно больше: во сне, по крайней мере, я не чувствовала, что живу.

Три дня назад мне в обычный час не принесли мое пропитание. Подумав, что это случайная забывчивость, я ждала. Настал вечер. Чувствуя голод, я стала звать. Ответа не было. Ночью, хоть и очень страдая, я все-таки могла спать. На следующий день, с рассветом, я была уже у решетки, чтобы видеть, не несут ли мою еду. Ее не принесли, как и накануне. Мимо прошли монахини. Я окликнула их, но они даже не обернулись и продолжали молиться, перебирая четки. Настала ночь. Я поняла, что меня решили уморить голодом. До чего же жалка и слаба наша натура! Смерть была бы для меня огромным счастьем, а я ее боялась.

Во вторую ночь я смогла уснуть лишь на час-другой, и во время этого короткого забытья видела страшные сны. Я испытывала жестокие боли в желудке и кишечнике, будившие меня через несколько мгновений после того, как сон, а вернее слабость, заставляла меня смежить веки. Настал день; но я не поднялась в ожидании еды, так как была уверена, что ее не принесут. Весь день меня мучили непрерывные боли. Я кричала уже не потому, что просила хлеба, а потому, что меня заставляло кричать страдание.

Излишне говорить, что на мои крики никто не пришел.

Несколько раз я пыталась молиться, но тщетно: не смогла вспомнить даже слово «Бог», что сейчас так легко слетает с моих уст.

День угасал; стемнело в моем склепе, а потом и во дворе. Наступила ночь. Я испытывала такие страдания, что, казалось, пришел мой последний час. Я больше не кричала – не было сил, – а только хрипела.

Агонизируя, я считала ночные часы, не пропуская ни одного. Казалось, удары часового колокола бьют по моему черепу, исторгая из них тысячи искр. Наконец, пробило полночь, и тут до меня донесся скрип отворяемых и затворяемых ворот – звук, непривычный для такого часа. Я доползла до своей отдушины, уцепилась за решетку обеими руками и зубами, чтобы не упасть, и увидела свет – сначала в воротах, затем – в приемной; потом этот свет спустился во двор и направился в мою сторону. На мгновение у меня появилась надежда, но, когда я увидела, что настоятельницу сопровождает монах, все для меня было кончено. Мои руки выпустили решетку; разжать зубы мне было труднее – они словно приковались к железу. Я отошла и села у стены, где вы меня увидели.

Вы пришли вовремя: через сутки вы нашли бы только мой труп.

Словно ожидавшая конца этого рассказа, чтобы войти а может быть, и действительно ожидавшая, – при последних словах, произнесенных г-жой де Коэтман, на пороге появилась настоятельница.

– Что прикажет монсеньер? – спросила она.

– Прежде всего, ответить на один вопрос и, как я уже сказал, надо ответить правду.

– Я жду, монсеньер, – с поклоном отвечала настоятельница.

– Кто явился к вам выразить удивление, что это несчастное создание, голое, питающееся хлебом и водой, стоящее одной ногой в могиле, живет так долго?

– Это был мессир Вотье, астролог и врач королевы-матери.

– Тот, кому были адресованы мои письма! – воскликнула г-жа де Коэтман. – Но тогда он был всего лишь ее аптекарем.

– Что ж! – сказал кардинал. – Пусть желание тех, кто хотел смерти этой женщины, сбудется.

И он протянул руку к г-же Коэтман:

– Для всех, кроме вас и меня, эта женщина умерла. Вот почему этой ночью вы велели вскрыть ее тюрьму: надо было извлечь труп. А сейчас прикажите похоронить вместо нее и под ее именем какой-нибудь камень, бревно или настоящую покойницу, взятую в первой попавшейся больнице, – это уж ваше дело, а не мое.

– Все будет сделано, как приказывает монсеньер.

– В тайну посвящены три ваши монахини: привратница, открывавшая нам ворота, и две сестры, приносившие ужин. Вы им объясните, что бывает с теми, кто говорит, когда обязан молчать. К тому же, – он повелительно указал тонким пальцем на г-жу де Коэтман, – у них перед глазами будет пример этой дамы.

– Это всё, монсеньер?

– Это всё. Да, когда спуститесь, будьте добры сказать тому из моих носильщиков, кто повыше: через четверть часа мне понадобится второй портшез, такой же, как мой, но запирающийся на ключ и с занавесками на дверцах.

– Я передам ему приказание монсеньера.

– А теперь, – сказал кардинал, обращаясь к г-же де Коэтман и давая волю веселой стороне своего характера, одной из самых ярких в нем (мы видели, как она проявилась в ту ночь, когда он дал Сукарьеру и г-же Кавуа привилегию на портшезы, в удобстве которых только что убедился сам, и увидим эту сторону еще не раз на протяжении нашего рассказа), – теперь, я думаю, вы чувствуете себя достаточно хорошо, чтобы съесть крылышко этой птицы и выпить полстакана этого вина за здоровье нашей доброй настоятельницы.

Через три дня хронист л’Этуаль на основании сведений, поступивших от настоятельницы обители Кающихся девиц, внес в свой дневник следующую запись:

«В ночь с 13 на 14 декабря в каменной келье, построенной для нее во дворе монастыря Кающихся Девиц, из каковой она не выходила в течение девяти лет, то есть со времени постановления Парламента, приговорившего ее к пожизненному заключению на хлебе и воде, скончалась урожденная Жаклина Ле Вуайе, именуемая госпожой де Коэтман, жена Исаака де Варенна, подозреваемая в сообщничестве с Равальяком в убийстве короля Генриха IV.

Погребена следующей ночью на монастырском кладбище».

X. МАКСИМИЛИАН ДЕ БЕТЮН, ГЕРЦОГ ДЕ СЮЛЛИ, БАРОН ДЕ РОНИ

Все время, пока длился рассказ г-жи де Коэтман, кардинал слушал эту долгую и скорбную поэму с глубочайшим вниманием; но, хотя каждое слово бедной жертвы было моральным доказательством участия Кончини, д’Эпернона и королевы-матери в убийстве Генриха IV, пока не появилось ни одного материального доказательства – очевидного, бесспорного, неопровержимого.

Однако ясными как день, прозрачными как хрусталь были не только невиновность г-жи де Коэтман, но и самоотверженность, с какой она пыталась помешать гнусному отцеубийству 14 мая, – самоотверженность, за которую она заплатила девятью годами заключения в тюрьме Консьержери и девятью годами в склепе обители Кающихся Девиц.

Кардиналу оставалось добыть – причем любой ценой, ибо документы процесса над Равальяком сгорели, – листок, написанный на эшафоте и содержащий последние признания убийцы.

Это было делом трудным, мы бы даже сказали – невозможным; кардинал начал именно с этого, прежде чем предпринять те розыски, при которых мы присутствовали, но с первых же шагов наткнулся на препятствие, показавшееся ему непреодолимым.

Мы, кажется, уже говорили, что этот листок остался в руках докладчика Парламента, мессира Жоли де Флёри. По несчастью, два года спустя мессир Жоли де Флёри умер, а кардинал решил собрать доказательства против королевы-матери лишь после того, как он вернулся из Нанта после процесса Шале, так как именно во время этого процесса смог оценить силу ненависти к нему Марии Медичи.

У мессира Жоли де Флёри остались сын и дочь.

Кардинал пригласил их в кабинет своего дома на Королевской площади и расспросил о судьбе этого листка, столь важного для него и для истории.

Но этого листка уже не было в их руках, и вот почему так произошло.

В марте 1617 года, то есть одиннадцать лет тому назад, г-на Жоли де Флёри посетил молодой человек лет пятнадцати-шестнадцати, одетый в черное; широкие поля его шляпы были надвинуты на глаза. С ним был спутник лет на десять – двенадцать старше его. Парламентский докладчик принял их в своем кабинете и после почти часового разговора проводил их со всяческими знаками уважения до наружной двери, у которой их ждала карета – редкость в ту эпоху. Вечером, за ужином, достойный судейский сказал сыну и дочери:

– Дети мои, если после моей смерти кто-то обратится к вам за этим листком, содержащим признания Равальяка на эшафоте, скажите, что этого листка у вас уже нет, а еще лучше – что он никогда не существовал.

За пять или шесть месяцев до того времени, с какого началось наше повествование, кардинал пригласил в свой кабинет (мы уже говорили об этом) дочь и сына мессира Жоли де Флёри. Вначале они, следуя советам отца, отрицали существование листка, но затем, вынуждаемые вопросами кардинала, недолго посовещавшись, кончили тем, что рассказали ему все.

Однако они не имели ни малейшего понятия, кем были два таинственных визитера, которые, по всей вероятности, явились потребовать у их отца эту важную бумагу и унесли ее с собой.

И вот полгода спустя серьезная опасность, угрожавшая кардиналу, заставила его предпринять новые поиски.

Нам уже известно, что ему нужна была эта бумага больше чем когда-либо – дополнение к зданию, возводимому им, чтобы укрыться от ударов Марии Медичи. И больше чем когда-либо он отчаивался ее найти.

Однако, как говорил отец Жозеф, Провидение до сих пор так много делало для кардинала, что можно было надеяться: оно не остановится на этом благом пути.

Пока же в качестве второстепенного доказательства надо было добыть то письмо, что г-жа де Коэтман написала королю и передала Сюлли через посредство мадемуазель де Гурне: тот либо его сохранил, либо вернул мадемуазель де Гурне.

Впрочем, узнать это было проще простого. Старый министр – вернее, старый друг Генриха IV – по-прежнему жил летом в своем замке Вильбон, а зимой в своем особняке на улице Сент-Антуан, между Королевской улицей и улицей Эгу-Сент-Катрин. Уверяли, что, следуя многолетней привычке работать, он неизменно находился в своем кабинете с пяти часов утра. Сейчас было четыре.

Ровно в половине шестого, заехав в свой дом на Королевской площади, чтобы взять шляпу и дать приказ предупредить своего шута Буаробера, что ему нужно переговорить с ним до полудня, кардинал стучал в дверь особняка Сюлли. Ему открыл швейцар, одетый по моде прошлого царствования, которое начали называть царствованием Великого короля.

Воспользуемся визитом, который Ришелье наносит Сюлли – министру, недооцененному будущим, министру, несколько переоцененному прошлым, – чтобы представить нашим читателям одну из самых любопытных личностей конца XVI и начала XVII века; личность, весьма плохо понятую и, главное, весьма плохо изображенную историками: они ограничились взглядом анфас, то есть с парадной стороны, хотя следовало обойти кругом и изучить человека в различных аспектах.

Максимилиану де Бетюну, герцогу де Сюлли, в описываемое нами время было шестьдесят восемь лет; у него были необычные претензии по поводу своего происхождения. Вместо того чтобы, как делали его отец и дед, выводить свою родословную от фландрских графов де Бетюн, он сочинил себе генеалогическое древо; согласно ему, он происходил от некоего шотландца по имени Бетен; это давало ему право в письмах к архиепископу Глазго называть того «мой кузен». Была у него и другая мания: уверять, что он в родстве с домом де Гизов через семейство де Куси – это делало его родственником австрийского императора и испанского короля.

Сюлли, которого называли г-ном де Рони, так как он родился в деревне Рони, неподалеку от Манта, был, несмотря на это свое родство с архиепископом Глазго, а также с царствующими домами Австрии и Испании, довольно мелкой сошкой, когда Габриель, рассчитывая сделать из него преданного слугу и имея причины жаловаться на грубую откровенность суперинтенданта финансов г-на де Санси, добилась от Генриха IV, чтобы этот плохой придворный уступил свое место Сюлли. Генрих IV (и то было одним из больших недостатков этого великого короля), забывчивый вплоть до неблагодарности и слабый вплоть до трусости перед своими любовницами, подвергшись эгоистичному натиску Габриель, не вспомнил, как г-н де Санси, чтобы нанять для короля швейцарцев, заложил прекрасный бриллиант (он и сегодня носит его имя и входит в число драгоценностей короны), и как после жертв, принесенных им Франции, незадачливый суперинтендант финансов, вместо того чтобы обогатиться, подобно его преемник оказался настолько беден, что Генрих IV вынужден был дать ему бумагу, называвшуюся в те годы запретительным постановлением, то есть охранным свидетельством против кредиторов. Добродушный Санси, человек достаточно веселого характера, иногда позволял арестовать себя как обычного домушника и довести до ворот тюрьмы; там он показывал кредиторам свое постановление и с поклоном удалялся, предоставляя им искать причитающееся где им вздумается.

Но первым, что не преминул сделать Сюлли, когда настал час доказать покровительнице свою признательность, была измена святому чувству памяти. Когда Генрих IV, увидевший в своем желании жениться на Габриель то преимущество, что у них уже были дети, всерьез заговорил об этом браке, он встретил в Сюлли одного из самых яростных противников этого союза.

Впрочем, идея Генриха IV жениться на Габриель не была, однако, всего лишь фантазией влюбленного.

Он хотел дать Франции французскую королеву, чего никогда не бывало.

Генрих IV, обладая изумительным политическим инстинктом и глубоко сознавая свою слабость, не скрывал от себя, что, на какой бы женщине он ни женился, она будет иметь большое влияние на судьбы государства. В течение тех двух часов в день, что он уделял делам, король мог сколько угодно вносить в решение самых трудных вопросов четкость и энергию военных команд: все знали, что у этого грозного военачальника, желающего казаться независимым и полновластным, есть свой генерал – жена или любовница, и чаще всего приказы в Совет поступают из ее спальни.

Женитьба такого короля была делом нешуточным.

Испанцев не беспокоили поражения при Арке и Иври, лишь бы королева – испанка по рождению или по духу – оттеснив Габриель, взошла на ложе короля и оттуда наложила бы руку на королевство.

Когда Генрих IV решил вновь жениться, он был едва ли не единственным в Европе государем-солдатом. Это был необыкновенный человек, победитель, явившийся Европе верхом на могучем коне и с белым султаном Иври. И нельзя было допустить, чтобы его меч – меч Франции – украла из-под его изголовья королева-иностранка.

Вот что понял бы великий политик и гениальный человек – такой, как Ришелье; вот чего не мог понять Сюлли.

Шестидесятилетний Сюлли жестким взглядом голубых глаз и розовым цветом лица до известной степени оправдывал претензию на шотландское происхождение; все, даже Генрих IV скорее боялись его, чем любили. По словам Марбо, секретаря Дюплесси-Морне, Сюлли всюду сеял ужас, его действия и его взгляд внушали страх.

Это был прежде всего солдат, всю жизнь воевавший; у него была крепкая, энергичная рука и к тому же – что встречается куда реже – рука финансиста. Поставив себе целью централизацию, он уже сосредоточил в этой руке военные, военно-морские дела и финансы. Он хотел присоединить к ним артиллерию. Габриель имела глупость заставить Генриха IV отдать пост главного инспектора своему отцу, человеку довольно посредственному. Сюлли искал лишь случая оказаться неблагодарным; случай представился, и он за него ухватился.

В тот день, когда Габриель нанесла это оскорбление Сюлли или, скажем точнее, допустила эту несправедливость в отношении Сюлли, она тем самым подписала отказ от возможности стать французской королевой.

Генрих IV признал двух своих сыновей, дал им титулы принцев и велел окрестить их под этими титулами. Государственный секретарь Франции послал Сюлли расписку о крещении детей Франции. Сюлли вернул ее, сказав: «Детей Франции не существует».

Король не решился настаивать.

Для Сюлли это был способ прощупать своего повелителя. Может быть, если бы Генрих IV потребовал, Сюлли уступил бы. Но уступил Генрих. И Сюлли понял: король любит Габриель меньше, чем ему самому кажется.

Ей, начинавшей стареть, Сюлли противопоставил соперницу вечно юную, вечно прекрасную, вечно соблазнительную – полную кассу.

Габриель же, увы, была кассой исчерпанной.

А полная касса принадлежала великому герцогу Тосканскому.

Он уже несколько лет назад прислал королю портрет своей племянницы – очаровательной девушки, излучающей молодость и свежесть; раннюю тучность Марии Медичи можно было назвать цветущим здоровьем.

Габриель, увидев портрет, сказала:

– Не портрета я боюсь, а кассы.

Генрих IV должен был сделать выбор между женщиной и деньгами.

И поскольку он не мог достаточно быстро решиться выбрать деньги, женщину отравили.

Жил в Париже бывший сапожник из Лукки, но мавританского происхождения, по имени Заме; подписывая заключаемые контракты, он в качестве своего звания указывал: «Владелец миллиона семисот тысяч экю». Ловкий в любом ремесле, умеющий из всего извлечь выгоду, Заме в бытность свою сапожником сумел сделать из ноги Генриха III – по правде говоря, ноги довольно «сочной», если употребить профессиональный термин, – настоящую женскую ножку Генрих III, очарованный видом своей ноги, назначил Заме распорядителем малых покоев, где он воспитывал и обучал двенадцать мальчиков-хористов (сей превосходный король любил музыку).

На этой должности Заме начал богатеть. Когда всем нужны были деньги, в самый разгар Лиги он ссужал всех – и участников Лиги, и испанцев, и даже короля Наваррского, которому никто не хотел давать взаймы. Предвидел ли он возвышение Генриха IV как Красс – возвышение Цезаря? Если так, то это еще одна черта, сближающая его со знаменитым римским банкиром.

Заме был человеком великого герцога Фердинандо.

Сюлли и Заме поняли друг друга.

Надо было дождаться момента и воспользоваться им. Обладая верным глазом и твердой рукой, можно было считать партию выигранной.

Сюлли изображал слугупри Габриель, он сам пишет об этом в мемуарах. Однажды в споре с ним она так его и назвала. Сюлли хотел быть слугой, но не хотел, чтобы ему об этом говорили.

Он пожаловался Генриху IV, и король сказал Габриель:

– Я предпочитаю такого слугу, как он, десяти таким любовницам, как вы.

Миг настал.

Экс-кардинал Фердинандо был начеку, протягивал из-за Альп яд – им он убил своего брата Франческо и свою невестку Бьянку.

Габриель была в Фонтенбло с королем. Приближалась Пасха. Ее духовник настаивал, чтобы она провела Пасху в Париже, и ей пришла роковая идея устроить праздник в доме Заме, мавра; это должно принести ей несчастье!

Сюлли, хотя и был в ссоре с ней, навестил ее у Заме. Почему? Очевидно, он не мог поверить, что она способна совершить такую неосторожность.

Бедная женщина уже видела себя на троне. Чтобы сделать приятное Сюлли, она – словно и в самом деле была королевой – сказала ему, что ей доставило бы большое удовольствие видеть его жену при своих вставаниях и отходах ко сну. Герцогиня пришла в ярость от такой наглости.

– Дела пойдут не так, как кажется, – сказал Сюлли, успокаивая ее, – вы увидите славную игру, если веревочка не оборвется.

По-видимому, он знал все.

Так знал ли Сюлли, что собираются отравить Габриель?

Без сомнения! Сюлли вел себя как государственный деятель: он покинул Париж, чтобы отравители могли действовать на свободе, но велел, чтобы его держали в курсе происходящего.

Мы говорим «отравители», ибо их было двое. Вторым был некто Лаваренн; он умер от внезапного испуга, когда ученая сорока, вместо того чтобы назвать его человеческим именем, произнесла рыбье.

Если Заме раньше был сапожником, то Лаваренн прежде был поваром. Это был плут на все руки; Генрих IV извлек его из кухни Мадам, своей сестры, где тот прославился умением шпиговать цыплят. Однажды она встретила его в ту пору, когда у него уже было состояние. «Эге! – сказала она, – похоже, милый мой Лаваренн, что для тебя оказалось выгоднее носить любовные записочки для цыпочек моего брата, чем шпиговать моих цыплят».

Этим резким замечанием Мадам объясняются ошибка сороки и чрезмерная обидчивость бывшего шпиговальщика.

Именно Лаваренну Сюлли сказал:

– Если вдруг что-то произойдет с госпожой герцогиней де Бофор, я должен первым узнать об этом.

Лаваренн так и сделал: первые сообщения о случившемся получил Сюлли.

По словам Лаваренна, Габриель внезапно слегла от какой-то странной болезни, настолько ее обезобразившей, что, боясь, как бы это не вызвало отвращения к ней у Генриха IV, если она вдруг поправится, Лаваренн решился, чтобы избавить его от слишком большого огорчения, написать ему, умоляя остаться в Фонтенбло, тем более, что Габриель мертва.

Письмо же к Сюлли кончалось словами:

«И вот я здесь держу эту бедную женщину на руках, словно мертвую, не зная, проживет ли она еще хоть час».

Два мошенника были так уверены в качестве своего яда, что, хотя несчастная Габриель была еще жива, один из них сообщал королю о ее смерти, а Сюлли – о том, что она вот-вот умрет.

Умерла она, однако, не так быстро, как они надеялись. Агония длилась до утра субботы. Лаваренн послал гонца к Сюлли в пятницу вечером. Гонец прибыл еще ночью. Сюлли поцеловал жену, лежавшую в постели, и сказал:

– Дитя мое, вам не придется присутствовать при вставаниях и отходах ко сну госпожи герцогини. Веревочка оборвалась; теперь, когда герцогиня умерла, да ниспошлет ей Бог счастливую и долгую жизнь на том свете!

Кстати, он сам рассказывает об этом теми же самыми выражениями в своих мемуарах.

Габриель была мертва, и Сюлли не составило труда склонить Генриха на брак с Марией Медичи.

Но в промежутке между смертью и браком ему надо было разрубить еще один узел.

Этот узел носил имя Генриетты д’Антраг.

Генрих IV, в отличие от других наших французских королей, имел одну особенность: он был постоянно влюблен. Не успела умереть Габриель, как он влюбился в Генриетту д’Антраг, дочь Марии Туше. Девица согласилась уступить, но в обмен на обещание жениться; отец за то, чтобы дочь уступила, потребовал пятьсот тысяч франков.

Король показал Сюлли обязательство жениться и велел отсчитать пятьсот тысяч франков отцу.

Сюлли разорвал это обязательство и велел высыпать полмиллиона серебром в комнате перед спальней Генрих IV.

Возвращаясь в спальню, король оказался по колено в карлах, генрихах и даже флоринах; часть этой суммы прибыла из Тосканы.

– Вот тебе на! – воскликнул он. – Что это такое?

– Это пятьсот тысяч франков, чтобы заплатить господину д’Антрагу за любовь, которой его дочь не одарит вас.

– Черт возьми! – произнес король. – Я никогда не думал, что пятьсот тысяч франков – это так много. Попробуй уладить дело за полцены, добрый мой Сюлли.

Сюлли уладил дело за триста тысяч франков и доставил деньги по назначению; но, как он и предсказывал это не одарило Генриха IV любовью Генриетты д’Антраг.

Само собой разумеется, что король, не считаясь с возможными последствиями, возобновил обязательств жениться, разорванное Сюлли.

Сюлли, которого называли восстановителем государственной казны, не потерял (как случилось с г-ном де Санси) на ее восстановлении своего состояния. Мы не хотим сказать, что он был вором или взяточником; но он умело вел свои дела, ни разу не упустив случая нажиться. Генрих IV это знал и часто подшучивал над Сюлли. Однажды тот, пересекая луврский двор и желая поклониться стоявшему на балконе королю, споткнулся.

– Не удивляйтесь, что он оступился, – сказал король. – Если бы у самого сильного из моих швейцарцев было столько вина в голове, сколько денег в кошельках у Сюлли, он не только споткнулся бы, а растянулся во весь рост.

Будучи суперинтендантом финансов, Сюлли, столь же скупой в личных тратах, сколь в расходах Франции, не обзавелся каретой и трусил по Парижу верхом; на лошади он сидел так неумело, что все, включая детей, над ним смеялись. Никогда еще во Франции не было такого неприятного суперинтенданта. Один итальянец, выйдя в пятый или шестой раз из Арсенала, где безуспешно пытался получить причитавшиеся ему деньги, и увидев на Гревской площади тела трех повешенных преступников, воскликнул:

– Как же вы счастливы, повешенные, что вам уже не надо иметь дело с этим негодяем Сюлли!

Не со всеми Сюлли везло так, как с достойным итальянцем, что позавидовал повешенным, избавившимся от необходимости иметь дело с суперинтендантом. Некто Прадель, бывший дворецкий старого маршала де Бирона, не мог добиться справедливости у Сюлли: тот ни за что не хотел выплатить ему жалованье, а однажды чуть не вытолкал его. Но, так как это происходило в столовой Сюлли, и стол был накрыт, Прадель схватил со стола нож и преследовал Сюлли до самой кассы, однако суперинтендант успел захлопнуть дверь перед носом раздраженного просителя. Однако Прадель с ножом в руке отправился к королю и заявил, что готов быть повешенным, но прежде вспорет брюхо г-ну де Сюлли. И Сюлли заплатил.

Он первым велел сажать вязы вдоль больших дорог, но люди так ненавидели его, что им доставляло удовольствие рубить эти деревья, называемые по его фамилии Рони. При этом говорили: «Это Рони, сделаем из него Бирона».

Кстати о Бироне: Сюлли рассказывает в своих «Мемуарах» что маршал с дюжиной придворных кавалеров задумали разучить балет и никак не могли с этим справиться Король сказал им: «Вы никогда из этого не выпутаетесь, если Рони вам не поможет».

И, когда тот вмешался, балет пошел сам собой.

Дело в том (это трудно предположить, зная Сюлли таким, как рисуют его историки, – никогда не улыбающимся, с суровым лицом гугенота), что Сюлли был помешан на танцах. Каждый вечер вплоть до самой смерти Генриха IV – после этой смерти он уже не танцевал – королевский камердинер по имени Ларош играл ему на лютне модные танцы, и с первым звуком струн Сюлли принимался танцевать совершенно один, напялив на голову какой-то нелепый колпак, который он обычно надевал, сидя в кабинете. Правда, зрителей было всего двое, если он не решал для полноты праздника пригласить нескольких женщин «дурного поведения», как пишет Таллеман де Рео, весьма строгий к Сюлли (мы же ограничимся эпитетом «сомнительного»). Двое зрителей, при необходимости становившиеся участниками, были президент де Шеври и сеньор де Шевиньи.

Если бы ему достаточно было танцевать всего перед одною женщиной легкого поведения, он мог бы удовольствоваться герцогиней де Сюлли, чье распутство, впрочем, его мало беспокоило; каждый раз, выдавая ей месячное содержание, он неизменно говорил: «Столько-то на стол, столько-то на ваши туалеты, столько-то на ваших любовников».

Когда ему надоело встречать на своей лестнице бесчисленных людей, не имевших к нему дела и спрашивавших герцогиню, он велел построить лестницу, ведущую в комнаты его жены. Когда постройка была закончена, он сказал супруге:

– Сударыня, я велел соорудить эту лестницу специально для вас. Пусть ваши знакомые ходят по ней, ибо, если мне встретится кто-нибудь из них на моей лестнице, я заставлю его пересчитать ступени.

В тот день, когда его назначили главным инспектором артиллерии, он заказал себе печать с изображением орла, держащего молнию, и девизом: «Quo jussa Jovis» («Как повелел Юпитер»).

У кардинала де Ришелье, поднимавшегося сейчас по лестнице особняка Сюлли, на печати был изображен, как мы помним, орел в облаках с девизом «Aquila in nubibus» («Орел в облаках»).

– Как прикажете доложить? – спросил слуга у раннего гостя.

– Доложите, – ответил тот, заранее улыбаясь при мысли о том, какое действие произведет этот доклад, – о его высокопреосвященстве монсеньере кардинале де Ришелье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю