Текст книги "Тени колоколов"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
«Волки!» – понял Тикшай. Посмотрел назад – к нему на самом деле приближался зверь ростом с доброго теленка. Тикшай круто развернул жеребца и, когда волк уже хотел наброситься, выстрелил. Тот присел на задние ноги, заскулил собакой. «Хорошо, нашел конец!», – отметил про себя парень. И тут второй волк выскочил.
Спереди. Тикшай торопливо стал заряжать пищаль. Жеребец встал на дыбы, скинул хозяина и с бешеным скачем пропал в темноте. Волк почему-то не побежал за ним. Глаза его сверкали желто-зелеными огнями. Тикшай краем глаза заметил сбоку телегу, быстро, не раздумывая, со всей силой выкинул вперед нож. Зло зарычав, зубастый зверь соскользнул под колеса. Из груди его хлынула кровь.
Тикшай подождал немного – вокруг было тихо. Спустился, вытащил нож из груди зверя, протер его травой и отправился искать жеребца. Сейчас он ничего не боялся. Прошла и дрожь в теле. Жеребец, услышав его призывные крики, вернулся.
– Эка, предатель, оправдываться пришел? Вот этим бы тебя огреть! – Тикшай помахал оружием. Схватил жеребца под узцы, пошел пешком. И телегу оставил. Долго так шел, до устали в ногах.
Наконец-то прорезалась заря, и не знающий косы луг покрылся росой. Тикшай не раз наклонялся, чтобы смочить высохшие губы.
Вскоре с востока подул сырой ветер. Тикшай решил, что в той стороне – Днепр. Сел верхом, повернул жеребца. Ехал, ехал – ни реки, ни береговых кустов. Одно поле. Хотел было уже упасть в траву и уснуть, но вот наконец-то мелькнула широкая синяя полоса, синее неба. Днепр! Ветерок освежал лицо, радовал сердце. Отсюда Тикшай быстро доедет до своего полка, отдаст Стрешневу письмо Золотаренко, которое держит в голенище, уснет у кого-нибудь в телеге. Поспит, сколько влезет.
Днепр виднелся, да до него надо было ещё доехать. Но жеребец, почуявший воду, забыл об усталости, быстро донес седока до берега.
По пологому склону Тикшай спустился к воде, жадно припал к ней губами. Ласковые прохладные волны коснулись его лица. Напившись и освежившись, стал готовиться к переправе. Разделся, одежду привязал на спину, сел на жеребца и направил его в реку. Тот боятся заходить, кружился на одном месте.
– Хватит, хватит трусить, пошли на тот берег, – уговаривал его Тикшай. Жеребец не слушался. Тогда Тикшай стукнул его кнутовищем по боку. Жеребец повиновался, вошел в воду и поплыл. К счастью, река здесь была не очень глубокой, вскоре конь достал дно ногами и, отфыркиваясь, вышел на берег.
В небе кружились лохматые облака. Закапал дождь. Но Тикшаю это уже не могло испортить настроение. Ещё немного – и он будет в селе, где стоит полк.
Дождь уже лил как из ведра, когда он подъехал к околице. Село молчало, не слышно было даже лая собак. «Неужели ушли?» – царапнуло в сердце парня.
Проезжая по сельской улице, он не верил своим глазам: из-за высохших ветел виднелись не дома – одни печные трубы и обугленные бревна. Подъехал к тому дому, где останавливался Стрешнев. В огороде – одни желтые стебли подсолнухов. До них, видно, пламя не дошло, только жаром опалило.
– Эй, есть хоть одна живая душа? – крикнул Тикшай.
В ответ один ветер свистнул и дождь зашумел. Парень упал на колени, по лицу ручьем потекли слезы. Плакал он, стоная, скрюченное тело тряслось как в лихорадке. Хватая руками раскисшую землю, готов был зубами грызть ее. И вдруг услышал:
– От своих отстал, сынок?
Тикшай вскочил – перед ним стояла столетняя старуха. В прожженном зипуне и в лаптях, без платка. Седые волосы растрепаны, словно грачиное гнездо.
– Где жители? – хрипло спросил Инжеватов.
– Разошлись по соседним деревням и лесам. Сам понимаешь, жить негде. Моя землянка только не сгорела, во-он она где! – показала старуха куда-то в сторону. – Да и живу одна. Куда мне идти?
– Кто село сжег? – снова застонал Тикшай.
– Этой ночью русские только оставили нас – литвины вошли. А они… злы-ые!
Дальше Тикшай не стал спрашивать: незачем. Полк его ушел вперед, нужно догонять. Тысяча не будет ждать одного. И молча сел на жеребца.
* * *
Алексей Никитич Трубецкой остановил свои войска на отдых, здесь ему вручили письмо от царя. Алексей Михайлович просил его повернуть в сторону Смоленска. Снова придется сотни километров пройти по лесам и болотам. И из Москвы приходят тяжелые вести. Близкий родственник, боярин Алексей Иванович Львов, сообщил ему о чуме, нехорошо вспоминал и о Никоне, который-де Москву оставил на разграбление. Напомнил и о том, у кого сколько работников осталось. Писал: «У Никиты Ивановича Романова умерло 352 человека мужского пола, в живых – 134, у самого Алексея Ивановича умерло 423, осталось 110, а у него, Трубецкого, в живых только девять человек…» Хорошо хоть, жена Таисия с тремя дочерьми и двумя сыновьями в Калязинском монастыре в свите царицы.
Пятнадцатого июля Трубецкой встретился с двумя полковниками Богдана Хмельницкого – Иваном Капустой и Василием Золотаренко. Объединили свои войска и направились в Смоленск. Стрельцы, ведя за собой бесконечные подводы, шли не спеша. Стояла несусветная жара. Люди с трудом продирались сквозь высокую, в человеческий рост, траву. По раскаленному небу летали коршуны. Ночи были короткими – стрельцы только засыпали, их уж снова поднимают. Луг был наполнен скрипом телег и тяжелым ржаньем лошадей. Пахло сухими кострами. Передние полки в пути живой души не встретили. Литвины и ляхи тоже, видимо, избегали этих безводных мест. Здесь не было ни рек, ни родников. Одни старые казаки знали, как добыть воду.
Ленивые ястребы летали над павшими лошадьми. Много обессиленных стрельцов осталось умирать около телег. Другие, вопреки приказу, отправлялись в сторону Днепра. В полках поднялась неразбериха…
Полковники в обед собрались около шатра Трубецкого, с грустью смотрели на выцветшее знамя. И ни у кого не хватило смелости зайти к Алексею Никитичу, сказать ему: «Нужно повернуть назад, пока полки ещё целы».
А в это время Алексей Никитич, лежа в шатре, читал Плутарха. Великие тени, поднявшиеся с книжных страниц, укрепляли его уставшее сердце. Александр, Юлий Цезарь, Лукулл под римскими знаменами шли к славе! Силы ему придавали и письма Львова: «Верю тебе, Алексей Никитич, жду славной победы!» – Будто женщина писала своему любимому, не боярин…
Когда жара спала, Алексей Никитич оделся, водрузил на голову шлем и вышел из шатра. Увидя его, сели на лошадей и полковники. Призывно загудели трубы, и верховые с телегами снова отправились в путь. Глядя с пригорка, Трубецкой косым взглядом взвесил бесконечный дым костров, стрельцов, казавшихся полевыми мышами. Ночь была беззвездной, пыль покрыла всю округу, от безветрия дышать нечем. Восход солнца красным рукавом закрыл горизонт. Летали стаи птиц, словно искали спасения.
У подножья горы остановилось несколько всадников. Один заторопился к Алексею Никитичу. Трубецкой сразу узнал стриженного наголо полковника Ивана Капусту.
– Князь, литвины луг подожгли!..
Алексей Никитич подслеповатыми глазами долго смотрел в сторону пожара.
– Всё горит, – взмахнул кнутом Капуста.
– Тогда что, пеших посадим на коней и перепрыгнем через пламя?
– А как по пепелищу идти? Ни корма, ни воды.
– Тогда выходит, назад воз-вра-щаться?! – разозлился Трубецкой.
– Делай, как хочешь… Мои не пойдут сквозь огонь.
– Кнутами их гнать, кнутами! Давно я понял: хохлы без особого желания пошли с нами. Крымскому хану, видать, лучше служите. Хитришь, полковник! Направишь их! Смотри, в Москве не таким чубы драли!
Толстый полковник, слушая его, быком дышал. Прыгнул на коня, ударил его, тот вскачь помчался в гору.
Алексей Никитич приказал позвать трубача. Зазвенел горн над дымным полем. Всадники, пешие и повозки направились сквозь дым.
Утром поняли: дальше идти не смогут. Ещё больше усилился восточный ветер, густым облаком гнал пепел. Видно было, как первыми развернулись стрельцы Василия Золотаренко.
В полдень к Трубецкому снова подъехал Иван Капуста. Запихал в голенище булаву, закурил трубку. Алексей Никитич положил свою пухлую руку в золотых перстнях на опоясанный железными латами живот, сквозь слезы сказал:
– Кто пойдет против приказа царя? Никто! Думайте, полковники, хорошенько подумайте, что дальше нам делать!
Те в один голос вскрикнули:
– Лучше по густому лесу и болотам пойдем!
* * *
Алексей Михайлович только дошел до Смоленска, сразу поднял своё войско на Девичью гору. В это время Алексей Никитич Трубецкой очистил от поляков Полоцкое и Рославль. Когда-то эти города были русскими. Радзивилл, литовский и белорусский гетман, который был сам литвином, приказ Яна Казимира удержать эти города встречал с болью в сердце. Как не удержать – здесь его земля! Если бы дал король свое сильное войско – и Польшу бы вырвал у него из рук. Нет, тот хитрый лис, большие силы держал в своих руках. Правда, у гетмана тоже было много полков, но всё же пришлось отступать. Русские уже два города вырвали, словно коренные зубы с кровью. Ничего, вновь возьмет! Нашли кого послать против него – старого Трубецкого, который одной ногой в могиле стоит. Сам, правда, князя не видел ни разу, об этом ему рассказывал Сапега, который долгое время был в Москве варшавским послом, и Трубецкой проводил с ним горячие беседы о возвращении крепости русским. Кто это сам, без войны, отдаст тебе земли? Россия тогда была слабой, царь Михаил Федорович платил дань крымскому хану. Даже шапку Мономаха отбирали у него, не только его маленький город. Это сейчас русские и украинцы вместе. Вон, Трубецкой и Иван Капуста рука об руку ведут свои полки, не боятся, что он, Радзивилл, их разобьет. В город Оршу лезут, где он стоит…
Услышав о том, что русские хотят напасть на него, гетман приказал покинуть город. «У крепости, – говорил он своим подчиненным, – стены толстые, да пушек у нас маловато, пока придется Оршу оставить».
– Как оставить, как оставить?! – взбесился Сапега. – Сколько городов уже оставили… А за Оршу нас Казимир перед своими рейтарами кнутом исхлещет!
– Крепость прочна не стеной – умом полководца, – оскалил лошадиные зубы гетман. – Сначала подумай хорошенько… Видел войска Трубецкого и хохлов? Бес-ко-нечные! Придется нам спрятаться в лесу, подождать немножко. Как я понял, Трубецкой оставит здесь один полк, сам вперед пойдет, в сторону Литвы (о его призыве на Смоленск он, конечно, не слышал)…
Радзивилл не ошибся: русские сильнее. Отступая, он потерял два полка. Если б оборонялся – потерял бы всё. Спрятавшись в густом лесу, во все стороны посылал посыльных. И вскоре стали везти ему порох, пушки, продовольствие. Через два месяца, когда в Орше действительно остался один полк, ночью Радзивилл напал на русских и вырезал всех до одного. Без потерь и без боя. Крепость вновь перешла в его руки.
Весть об этом сразу дошла до царя. Алексей Михайлович два дня не выходил из своего шатра. Молился на коленях со слезами.
– Говорили же, – шептались боярские сыновья, из которых был создан его отдельный полк, – ляхи сильнее нас, не нужно было начинать войну…
Алексей Михайлович, как сильно верующий в Бога человек, думал по-другому. «Что произошло, того вновь не миновать», – говорил он своим воинам. И попросил помолиться за погибших.
– Мы отомстим ляхам за друзей! – обещали стрельцы.
Время тянул сам царь: никак не приходил в себя. Да и князя Трубецкого пригласил на подмогу, ждал его прибытия.
Крепость Орша была очень прочной, со всех сторон загорожена крепкой стеной с тридцатью башнями. Внутри каждой стояли по две пушки. Стрельцы Трубецкого, как ни торопились, двигались медленно. Их то и дело встречали разрозненные части Радзивилла. И самое крупное сражение началось около реки Шиловка, недалеко от Смоленска. Здесь русские показали себя настоящими героями. Где пушки не помогали, нападали с пиками, дрались врукопашную.
И поляки умели сражаться. Им даже казалось, что они победят. Но неожиданно с тыла, из гущи леса, вышли полки Ивана Капусты и Василия Золотаренко. Ляхи были растоптаны конницей. Сам Радзивилл, тяжело раненный, чуть в плен не попал. Спас его слуга. Сняв с него железные тяжелые латы и перекинув через спину лошади, переправил на другой берег, где их уже ждали два десятка литвинов.
Услышав о разгроме Радзивилла, Ян Казимир не поспешил на выручку. Радзивилл был побежден, его армии больше нет. Так что спасать некого.
В освобожденных от владычества ляхов городах и селах открывали церкви. Их звонкие колокола уверяли: православие вновь подняло голову. Новые священнослужители потянулись из Рязани и Москвы, Киева и Кракова, и каждый из них отдавал этому делу тепло души. А руководил всеми русский Патриарх из Калязинского монастыря. Размах его деяний не имел границ.
* * *
Смоленск всё ещё был в руках врагов. И вот настало утро штурма крепости. Было оно безветренным. Солнечные лучи потоком лились на землю, как куропатки; небо синее синего.
Когда русские начали стрелять из всех пушек, ляхи зашевелились, как комары, облитые водой. А уж сколько русских побежало на приступ! Лавина орущих, вопящих, сметающих всё на своем пути! Сотни лестниц были приставлены к стенам, тысячи стрельцов по ним лезли наверх, откуда на них лили горячую смолу, камни и бревна кидали. Да разве русского солдата остановишь!
Не знали отчаянные смельчаки, что ляхи приготовили им последний сюрприз. В глубокие траншеи, что вырыты под стенами, закатили пороховые бочки. Когда русские поднялись на башни, порох зажгли. От полка ни одного бойца в живых не осталось.
Неся потери, пришлось отступить за Девичью гору. Командиры собрались, чтобы решить, как дальше быть. Алексей Михайлович обходил в это время раненых, раздавая им деньги. Кто умирал, того сразу хоронили. Тикшаю Инжеватову и Промзе пришлось вырыть немало могил. Промза оказался в полку у Трубецкого. Пули, слава Верепазу, прошли мимо него. Больше тысячи похоронено. Всем им светлый рай обещал полковой поп Никодим, назначенный Никоном. Такие душевные молитвы он из новой книги читал – хоть сам добровольно ложись в землю.
Целый месяц стояли лагерем под стенами города. Вели переговоры с врагами. Литвины сдались бы, да Обухович с Корфом – коменданты крепости – не соглашались. Только когда им сообщили, что Радзивилл разгромлен и помощи ждать неоткуда, подняли белый флаг.
На выходящих из крепости вражеских солдат Алексей Михайлович смотрел с довольной улыбкой. Наконец-то Россия изгнала ляхов со своей земли.
Бояре, окольничие, стольники, стряпчие и дворяне поздравляли царя, подносили ему хлеб-соль. Под его ноги бросали вражеские знамена, в полон взятые полководцы шли с опущенными головами…
Смоленск снова войдет в Русское государство, станет его крепостью.
В тот же день, уже под вечер, Государь пригласил в шатер Стрешнева и сказал ему:
– Воеводой здесь тебя оставим. Приступай к своим обязанностям прямо сегодня. Орша – самая сильная западная наша крепость и опора!
Матвей Иванович нехотя встретил этот приказ, да ведь против воли царя не пойдешь. И стал он собирать для себя полк. Тикшая у себя оставил. Сотню стрельцов дал в его руки.
Глава восьмая
Дивная страна Россия – нет её землям конца и края… Во всём мире не сыщешь таких полноводных рек, таких непроходимых лесов. А уж какие зимы здесь бывают – никто и нигде больше не видывал! Ослепительный снег от горизонта до горизонта, трескучие морозы, вой волков лунными ночами, застывшие столбы дыма из печных труб над деревеньками, укутанными сугробами.
Два года уже, как Аввакум с семьей живет в Сибири. Словно две нескончаемые зимы. Куда ни глянешь – заснеженный лес и нависшее до самых крыш серое небо. Солнце редко показывает свои рыжие волосы, а день похож на ядро лесного ореха – маленький, съежившийся – не успеешь проснуться поутру, глядь, опять темнеет. Сиреневые сумерки быстро теряют краски, чернеют, словно испачканные сажей.
Аввакум часто вспоминает детство, мать, которая любила повторять: «Живем, как сычи, на краю света»… Нищее село Григорово, из которого она никогда не выезжала, было для нее местом, хуже которого уже нигде не может быть. А вот он, ее сын, где только не бывал! Волгу переплывал, моря-океаны видел, лес и камни рубил. А вот края света не видел. Только теперь, в далеком Тобольске, куда его не по своей воле выслали, нежданно-негаданно этот край нашел. Вот и сейчас, глядя в полузамерзшее окно на улицу, где тяжело дышали пухлые сугробы, всем сердцем верил, что за полоской леса на горизонте живет дьявол, сидящий верхом на морском чудо-ките, и творит зло.
Уже который день подряд кружит и воет пурга, наводя тоску и страх. Не приведи Бог оказаться сейчас в пути! Пропадешь, не выберешься. И если замерзнешь в сугробе, лишь шустрый соболь, любитель мертвечины, найдет твое тело.
На сотни верст – ни жилья, ни огонька, ни дымка! И только знающие эти места заметят приземистые, как шалаши, жилища – чумы. Там остяк или зырянин, наполнив свой живот над таганом сваренным мясом, залез с женой под оленью шкуру, и, чтобы не растерять живительное тепло, сплели воедино свои тела. Вблизи, за стеной чума, жавкает оленье стадо; у входа, растопырив уши, спят собаки; куропатки, прижавшись друг к другу, притаились в снегу, чтобы не замерзнуть. И всюду воющий, как сиротливый волк, ветер. Крещенский мороз злее ста чертей.
Аввакум слушал, как трещали углы дома, и вспоминал, вспоминал…От сильно натопленной печки пышет жаром. Пахнет кислыми щами и конопляным маслом. Аввакум сбросил свою залатанную душегрейку, из-за иконы, что в углу, вытащил гусиное перо, макнул его в чернильницу и стал писать. Мысли его бежали вперед, кружились и поднимались высоко-высоко. О пройденных годах вспоминать легко, писать тоже не трудно: шел к своей цели, хоть и тяжело, но прямо, не сворачивая. Был бит, но не сломался, не согнулся. Даст Бог, и дальше выстоит… Теперь его никто не трогает, Аввакум служит Господу не боясь. Здешний самый главный священнослужитель – архиепископ Симеон – очень редко заходит в его церковь. Да и то, чтобы выпить чарки две кагора. Хвала ему, за честного человека Аввакума посчитал: о причине его высылки даже и не спросил. Здесь, в далекой Сибири, куда ехали и плыли четыре месяца, и поныне крестятся двумя перстами, и церковные книги все старые. Новые, что выпущены Никоном, ходят лишь по одной Москве-столице. Разве Арсений Грек один Россию-матушку вниз головой поставит? Митрополиты и архиереи в далеких краях похожи на Симеона: азбуку знают – и этого им достаточно. Зато они в другом сильны. Посмотришь на облачение – всё в бисере и серебре. Крест – из чистого серебра. Наденет соболью шубу, на голову напялит кунью шапку – скажешь, что сам царь-государь идет. Жадны до богатства здешние церковнослужители!
Что ни говори, а Сибирь – особое место! Не только морозами, снегами да пушниной славится. Народ здесь особенный: лихой, разгульный, свободный. Сегодня карманы деньгами полны, завтра, смотришь, и последние штаны продал мужик. И всё заново начинает. Без сожаления.
За два года Аввакум привык к здешним порядкам. Словно в Тобольске родился. Живя в тайге, сам в медведя превратишься… Гусиное перо поднял над носом, задумался. По Москве сейчас катаются на санях, ряженые ходят, при свечах гадают. В Крещенье какое счастье выпадет тебе – с тем и на весь год останешься.
Здесь же, в далекой Сибири, в гаданья не верят. Здесь бог – бескрайняя тайга. Она кормит, одевает, хранит и наказывает. С ней шутки плохи. Не умеешь трудиться и за себя постоять – быстро пропадешь.
А сам-то Тобольск какой! Что за город, скажите, если у него семь улиц да три церквушки?! Одно утешение: четыре кабака имеются, заходи хоть днем, хоть ночью.
Аввакум взял гусиное перо, немного подумал, и строки его по желтой бумаге кривыми полосками заплясали: «В граде Тобольском, свет– боярыня Федосья Прокопьевна, хозяева: воевода князь Гагарин-Постный, дьяк Иван Струна да архиерей Симеон Сибирский. Отцу Небесному, кроме последнего, никто не кланяется. У больных казаков отбирают последнюю одежду.
Служу я в храме Вознесения. Он на сваях держится, здешняя земля-то тает на три месяца в году и то в летнюю пору.
Анастасия Марковна, женушка моя, не жалуется, живем – не тужим, с Божьим именем хлеб да соль утюжим. Ване, сынку старшему, он у тебя был, свет-боярыня, тринадцать годиков. Уже помощник. Проня, второй, в церковном хоре поет, голос его как у соловушки. Дочь Агриппина самого малого, Корнилия, нянчит. До высылки за день в Москве он уродился, тринадцать месяцев в санях и дощанике с нами мерз. Долго болел, да слава Господу, быстро поправился.
Свет-боярыня Федосья Прокопьевна, как ты там, в Москве-граде живешь? Никон диавол и здесь меня нашел. На днях дьяк-собака Иван Струна вызвал меня и молвит: «Грамота пришла, в Даурию* тебя высылают. Тысяча верст пешком идти». Вот злодей-патриарх! С четырьмя-то малыми детками да пешком!..»
Письмо Аввакум завернул в чистый холст и оставил до утра. В передней спали дети и жена. За стеной вопила вьюга, словно судьбу горькую оплакивала. Аввакум потушил свечу. В избенке стало темно, как в преисподней. А может, это проделки демона? Это он спрятал солнце и выпустил гулять вьюгу? Он на всё способен.
* * *
«Господи, скука-то какая! В грудь клещом вонзилась, ничем не вытащишь! И всё это оттого, что себя не уважаешь, Егор Васильевич! Смерд тебя оскорбил? Фу-фу, дуралей, козявка, не более! Разве ты воевода, скажи-ка? Не женщину тебе подсунул дьяк, а стерву. Хорошо, что об этом Аввакум не знает – в церкви бы проклял. – Князь Гагарин-Постный, лежа на мягкой скамье, терзал себя сомнениями и обидами. Он ненавидел себя за слабости, которым был подвержен. Но поделать с собой ничего не мог. – И жадность, Егор Васильевич, тебя к добру не приведет. Серебра набираешь, от него, конечно, карманы не продырявятся, но и о стыде не забывай. Зачем тебе столько денег – ни жены у тебя, ни детей, ни близких – много ли одному надобно?
Хитер ты, воевода! В Тобольске хоромы себе за бесценок поставил. Деньги, которые из кармана здешних жителей собрал в виде податей, в свои сундуки попрятал. Закрыл их в темный подпол, там и мыши не бегают. Недаром Струна в Москву жалобу написал: так и так, мол, много денег князь Гагарин-Постный присвоил. Из столицы не наведывались: кому охота за три тысячи верст в холодной колымаге трястись? Казнокрадов и в Москве хватает…», – думал Гагарин-Постный, ворочаясь с боку на бок. Наконец угрызения совести ему надоели, и он решил о них позабыть.
– Клав-дя! – крикнул он, сам сел на край ложа, волосатые ноги спустил на холодный пол. – Клав-дя, принеси-ка чего-нибудь взбодриться!
Вошла лет двадцати пяти разряженная барынька. Статная, тело упитанное, высокие груди соком налитые, с накрашенными сурьмою бровями. Потаенная жена его, которую при людях князь зовет экономкой. Романеей до края наполненный стакан она поставила на тумбочку, блестящие бесстыжие глаза свои вонзила в вороний нос воеводы. Наполовину открытая грудь ее вверх-вниз колыхалась. Белолица, волосы расчесанной куделью лежат на гладкой спине. Ух-вах, аж дух захватывает…
Егор Васильевич взял стакан, залпом осушил его и, крякнув, вытер губы рукавом. Клавдия засмеялась низким грудным смехом, игриво посмотрела на князя. Он в ответ на ее призывный взгляд хлопнул ладонью по тугим ягодицам зазнобушки и спросил:
– Иван Струна к нам вчера не заходил?
Клавдия отрицательно покрутила головой и, облизывая губы, шагнула к хозяину.
– Эй, баба, не дури! – отодвинулся он на край скамьи. – Некогда баловством заниматься. У меня дел государственных полно. Ступай пока, ступай!.. – Его губы петушиным гребнем обвисли.
Обиженная Клавдия вышла, воевода из ящика тумбочки вытащил письмо. От него шел аромат каких-то трав. «Эх, Ульяна, Ульяна, – пробормотал Егор Васильевич. – Не привел бы тебя дьяк, откуда узнал бы, что такие красавицы живут в нашем темном городишке».
«Егор Васильевич, мой ангелочек, – писала ему казака Семена Третьякова разъединственная избалованная дочь. – Чем перед тобой я виновата – скрываешься от меня? Всё тебе отдала, даже честь свою девичью, а ты смеешься надо мной… Скоро в Даурию уеду, туда моего отца служить посылают. Ставить новые крепости. Тятя шестьдесят казаков уже набрал и сто лошадей. Напоследок с тобой хочется встретиться, да как это сделать, не придумаю. К тебе зайти стыдно, да старая дева твоя загрызет. (Гагарин-Постный понял, что Ульяна намекает на Клавдию.)
Тревожусь, как дойдет эта записка, я ее через дьяка передаю, сразу же сожги, прошу…» Сердце воеводы защемило. Правда, не надолго. На смену душевным страданиям пришла досада на возлюбленную. «Словно избалованное дитятко, смотри-ка, честь потерянную жалеет! Хватит, хватит об этом… Уедет в Даурию – забуду. Клавдия сладкая, горячая… И с ней проживу».
Воевода сжег письмо и стал читать пришедшие из Москвы грамоты. Четыре месяца они были в дороге. Какой-то писарь словно не гусиным пером водил по бумаге, а топором зарубки делал: буквы с человеческий рост. Куда уж этому писаришке в большие дела лезть! Как держат его в Сибирском приказе?.. Да и бумага, словно дубовая кора, под рукой хрящом скрипит. Гагарин-Постный начал читать.
Дмитрий Францбеков, якутский воевода, писал: «…земли даурские огромные богатства сулят…». В другой грамоте сообщалось о наказе Пашкову: «Триста стрельцов возьмешь и с ними собирайся в Даурию…». Там же, в этой грамоте, было сказано: войсковым попом назначается протопоп Аввакум.
Две подписи под грамотами: царя Алексея Михайловича и Патриарха Никона. От высоких имен князь задрожал.
Алексей Филиппович Пашков на днях заезжал к нему. Смелый воевода, не любит тех, кто ему поперек встает, порою на людей и кнут поднимает. Гром, а не воевода!
В поход ему двести баркасов надо готовить. Из Даурии недавно прибыл Петр Бекетов. Его отряду, конечно, нелегко было: остяки не давали им покоя, не раз на их струги нападали, да, слава Богу, все живыми-здоровыми вернулись. На берегах Амура за зиму поставили три крепости. На землях тех хозяином был Ерофей Хабаров. Сам он второй год уже в Москве служит, в Сибирском приказе. Государь его лично пригласил. Теперь на Амур-реке «приставленным наместником» Онуфрий Степанов. В новой грамоте царь так и написал: «Под мою крепкую руку ты, Пашков, возьми всех сибирских князьков и узрей, есть ли у Амур-реки олово и серебряная руда». Пашкову и его сыну Ерофею было строго-настрого наказано создать Даурские владения.
Егор Васильевич хорошо понимал, что по грамотам царя Пашков назначался наместником края величиной в пол-Европы. Сколько трудиться ему надо! Попробуй обойди дикие леса, поплавай-ка по бушующим рекам. Волосы дыбом встанут! «Нет, мне дальше Тобольска нечего делать! И здесь жизнь неплоха. Только умей вертеться да карманы деньгой набивай!» – про себя подумал князь.
– Клав-дя! – снова зычно крикнул.
– Я здесь, я здесь, – закудахтала красотка за дверью. Она знала, зачем хозяин зовет. – Иду, любый мой!
* * *
Много сел и городов Аввакум проехал, много людей и обычаев видел и, если бы обо всём этом рассказал, – десятки книг бы нам оставил. «И сколько горя я испытал – обо всём и не перескажешь».
Тобольск ему нравился. Он стоит на слиянии Иртыша и Тобола, на высоком берегу девять башен виднеются. Там, в могучей крепости, хранятся все подати, собранные в Сибири: собольи и куньи меха, кедровые орехи и масло, другое добро. Только мехов здесь ежегодно собирается на двести тысяч рублей. Такую дань Москва раньше никогда не видывала!
Когда-то на горе стоял Искер-городок, столица сибирского Кучум-хана. Кучума победил воевода Ермак, его послы затем челом били Ивану Грозному. С того времени, когда дьяк Данила Чулков «посадил» острог над Иртышом, прошло шестьдесят лет. Теперь Тобольск – столица Сибири, есть у него и свой герб: на задних лапах сидят два соболя и между ними воткнуты две стрелы. В Тобольск из-за границы приезжают, по торговой части он – самая главная крепость Сибири.
Церковь Вознесения, где служил Аввакум, стоит у Прямского извоза. Эта дорога идет к растянутым по взгорью улицам. Там живут немцы и татары. Мимо церкви и зимой и летом проходят торговые караваны, приезжающие даже из Бухары.
Служил протопоп, забот не ведая. Но в последнее время Антихрист, видно, решил испытать его веру на крепость, посылал разные искушения. Вот как расскажет он потом в своих записках: «Приде ко мне исповедатися девица, многими грехами обременена, блудному делу и малакии всякой повинна, начала мне, плакавшеся, подробну возвещати во церкви, перед Евангелием стоя. Аз же, треокаянный слышавшие от нея. Сам разболевся, внутрь жгло огнем блудным. И горько мне бысть в той час. Зажег три свещи и прилепил к налою, и возложил правую руку на пламя, и держал, подеже во мне угасло злое разжежение. И отпустя девицу, сложа с себя ризы, помолясь, пошел в дом свой зело скорбен. Время же яко полнощи, и пришед в свою избу, плакався перед образом Господним, яко и очи опухли, и молился прилежно, даже отлучить мя Бог от детей духовных, понеже бремя тяшко, не могу носити. И падох на землю на лицы своем, рыдаше горце, и забыхся лежа…»
И нынче Аввакум на такую же блудницу натолкнулся. Даже стыдно и вспоминать… С пономарем Антоном из церкви шли. Смотрят, перед лавкой простолюдины собрались. Они к ним.
На крыльце, словно боров, купец Каверза-Боков богатством своим восхвалялся. Под ноги бросил связку собольих шкур. Кто тетерем запляшет перед ним – того водкой угощал или мехом одаривал. Одному, кто всю его руку облизал, даже свою лисью шапку снял. Сколько потехи!
Одной рукой меха и деньги раздаривает, другой крепко к себе пьяную девицу прижимает-милует. А та и рада: звонко смеется и целует купца. Шубейка ее расстегнута, платок с головы съехал, кудри из косы выбились…
«У-у, бесстыдница!» – от воспоминаний Аввакум даже сплюнул.
Из уст Антона вчера он услышал, что Иван Струна бегает за дочерью казака Семена Третьякова. Женатый, а за девушкой погнался… Эх, великая ругань бы не началась… Казак бешеной собаки злее: не посмотрит, что Струну сюда сам царь послал деньги и меха собирать. За всеми этот дьяк следит, стряпает в столицу всякие письма-жалобы. Кто не понравится ему – считай, пропал, бедняга. Здесь собаки больших денег стоят, цена же человека – тьфу! Правда, простой народ в Сибири душевный, в беде не оставит. Научишься жить – соседи последнюю рубаху тебе отдадут. Два года назад, когда Аввакума привезли из Москвы, его семье всего натаскали: мяса и пельменей, замороженной рыбы и даже два мешка муки. Раньше они никого не знали – теперь соседи им стали ближе родных. Анастасия Марковна не зря говорит: «Сам будь человеком, тогда и тебя приголубят». Всю зиму, считай, кормили их. Даже дров не имели – приехали в середине зимы. Так им несколько возов привезли: топи – не ленись.