Текст книги "Тени колоколов"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
В один из январских дней 1655 года, сразу же после Рождества, все колокола столичные объявили о великом Соборе. Москва давно не знала таких призывов. В Крестовую палату собрались бояре и архиепископы. Да и сам город шумел, как лес во время грозы. Люди, от мала до велика, на улицах об одной беде рассуждали: как там, в далекой Ливонии, наши воины? В любой толпе можно услышать:
– Над Ладогой снова шведы хозяева… Слышал, один наш полк они ножами перерезали.
– Тот стрелец, который царю письмо привез, так рассказывал: «Голодом нас умертвляют!» Ей-богу, сам слышал!..
– Последний хлеб отдадим, лишь бы наши не отступили. Без моря света нам не видать. Шведы все пути перекроют.
– Надо нам, братцы, самим туда двигаться на помощь.
– Зачем тебе ехать? Вшей продавать?
– Ну, раз купцам и боярам некогда…
– Что им Отечество, лишь богатство копить…
На другой улице тоже языки свои чесали. Вот какие споры там шли:
– Наш посол Нащокин с украинским гетманом поссорился. И гетман, вместо того, чтобы помочь нам, сам вытянул ноги…
– Пустомозглые наши послы – носы везде суют, а пользы от них никакой… В этом деле умные головы нужны, такие, как Никон.
– Нашел кем хвастаться… Испортил нам церковные книги, испоганил святые каноны…
Споры, сплетни, разговоры по Москве как ветер гуляли. А прислушаться – не всегда пустое брешут.
* * *
В Крестовую палату первым вошел Государь. За ним бояре гусиным полком шагали: шатаясь, вперевалку, словно босиком по морозному снегу. Нынче бояр не так много. Один, говорят, заболел, другой Крестовой палаты, как черта, боится. Словом, обиделись бояре, почему не в Грановитую палату собирают.
Государь сел в кресло, что в центре палаты, на собравшихся быком смотрел. Из-за этих бояр-скупидонов полки без еды остались. Клопы, а не люди!
Ждали Никона. Алексей Иванович Львов спрятал короткую шею в тучные плечи, вспоминал о вчерашнем дне. Четвертый раз к ним заходит Паисий Лигарид, с боярыней какие-то псалтыри читают на жидовском наречье. Или это всё для того, чтоб прикрыть грехи?!
Наконец он оторвался от грустных мыслей, посмотрел на дверь. Сначала глаза ослепила патриаршая мантия, потом уж и самого Никона узрел. Словно с корнем вырванный могучий дуб, Патриарх шагал с гордо поднятой головой. На груди его солнцем сверкал золотой крест. Сел Патриарх рядом с царем, голос его церковным колоколом загудел:
– Ниспосылаю на вас благословение Божие!
– Аминь! – за всех прогудел Матвей Кудимыч Зюзин, который вошел вслед за Патриархом, медведем полез на переднюю лавку и сел около Бориса Ивановича Морозова. Тот косо повернулся к нему, затем посмотрел на государя и, не найдя в лице того защиты, опустил голову.
Зажгли свечи. От обилия огней палата засияла, поднимая всем настроение. Разговора же никто не хотел начинать. Ждали.
– Зачем собрал нас, Государь? – первым нарушил молчание Илья Данилович Милославский. Жиденькая его бородка затряслась сухим кустом полыни.
Царь словно не услышал его, думал о чем-то. Видимо, ждали патриаршего слова.
Никон взмахнул длинными рукавами мантии и начал:
– Душа болит, Илья Данилович, за тех, кого послали отвоевывать западные земли. Они там головы кладут, голод-лишения терпят, а мы что для них сделали? Чем приблизили победу? За каждый мешок муки деретесь! – Никон искоса посмотрел на государя – тот даже не пошевелился. – Смоленск вернули, не сегодня-завтра и море с нашими землями соединим. Да только трудно голодному и босому воевать. Амбары ваши, бояре, от запасов ломятся, за семерых лопаете, а стрельцам барана жалко зарезать!
– Сам-то, скажи-ка, что отдал стрельцам? – крикнул Никита Иванович Романов, царев дядька. В люди он давно не выходил – стар уже, а вот сюда его слуги на руках притащили. Воинские заботы, видимо, и сушеные мозги оживляют!
– Я – слуга божий и, кроме церквей, ничего не имею… А святые обители, если хочешь знать, на две тысячи стрельцов сукна закупили у иностранных купцов. Мне не верите – тогда спросите крутецкого митрополита!
Питирим сидел среди архиереев по левую сторону от царя. Низенький, тощий, он был похож на червяка. Говорят, скрытно он мечтает о патриаршем посохе, против Никона много бояр поднял. Не случайно Никон сейчас о нем вспомнил.
Питирим встал, положил на живот желтые пергаментные руки, тихо сказал:
– Сукно можно было и самим соткать…
– Так, владыка, истинно так! – не выдержал Милославский. – Сотни стругов подходят к Москве-реке, и ногу скоро негде будет поставить – все места чужестранцы займут!
– Владыка? Кого ты назвал владыкой?! Здесь Никон – Святейший! – От услышанного царь взбесился. Даже встал. – Он один лишь наши души просветляет. Других владык я не ведаю. Сам-то ты кто такой? – накинулся он на тестя. – В прошлом году в воеводы лез, за день хотел всех поляков перебить, теперь ждешь, когда наши купцы за моря свои товары повезут? Вонючий козел, кто будет стрельцов наших кормить, тебя спрашиваю?!
От испуга Милославский под ноги бояр скатился. Пока на улицу его выносили, Никон думал, как мысли бояр в нужное русло направить. У царя испортилось настроение, теперь он в гневе, не способен даже собой управлять.
И вновь от никоновского голоса Крестовая палата вздрогнула:
– Любить себя выше государственных дел – предательству подобно!
* * *
К Ладоге-озеру было отправлено восемьдесят семь подвод с продовольствием, оружием, порохом. Из Малороссии с нерадостным известием вернулся Артамон Матвеев, посланный для заключения договора о дружбе с Иваном Выговским и Мартыном Пушкарем. Какие уж там переговоры! После смерти Богдана Хмельницкого оба лезли в гетманы. Вернувшийся из Польши Василий Золотаренко тоже боролся за это место. Пришлось Матвееву вмешаться.
В Киеве на Раде он объявил, что Алексей Михайлович, Государь Всея Руси, и святейший Патриарх Никон желают видеть нового гетмана и нового митрополита. А избрать их доверяют Раде. Это был поистине хитрый дипломатический ход. Ведь Матвеев заранее всем верным людям поведал о своих пристрастиях.
Митрополитом единодушно избрали Дионисия Балабана. А вот за булаву гетмана долго дрались. Пушкарь со своим войском жил в Полтаве, Выговской – в Переяславле. Даже слух прошел: Пушкарь за Выговским гоняется, думает застрелитъ его. Если это выйдет, такой пожар поднимется – и русским несдобровать.
Артамон Матвеев, утвержденный в ранге «особого царского посланника», в Киев прибыл с полком князя Шереметьева. Стрельцы окружили главную площадь плотным кольцом и в круг членов Рады пускали без оружия. Боялись, что подерутся, в ход пустят ножи и пищали. На площадь вынесли стол, положили на него Евангелие, икону и крест, московский архиерей зорко следил за порядком.
Больше всех голосов набрал Выговской. Да и вполне понятно. Бывший писарь Хмельницкого, он был головою многочисленной шляхты, а в Раде в основном были паны да воеводы.
После выборов начались праздничные гулянья. Вначале украинцы угощали гостей, затем – русские хозяев. Неожиданно в разгар празднования от Пушкаря привезли послание. Полковник, бывшая правая рука Хмельницкого, просил собрать Раду в Дубне.
Вестовому Артамон Матвеев сказал, что гетманы и митрополит уже избраны всенародно. Тот прыгнул на своего рысака и зло крикнул, что, мол, этого Пушкарь так не оставит. Матвеев, тревожась, вызвал Выговского, чтобы поговорить на прощанье. Передал новому гетману указ Алексея Михайловича о разделении Малороссии на воеводства. Выговской презрительно бросил бумагу под ноги:
– Я Москве не присягал, это Богдан сделал, потому и указы не буду выполнять. Вот поеду в Москву, посмотрю в светлые очи государя, пойму, за кого он, тогда и решим… – И, гремя саблей, гордо вышел вон.
Войску Шереметьева пришлось задержаться. Если бы уехали – брат брата перерезал бы… Такая бы драка была! Не приведи Господь… Недаром спустя неделю Пушкарь в Киев царя и Патриарха приглашал, чтоб разобраться. Услышав об этом, Выговской вновь продался Польше. Сколько зря людей было потеряно, денег и времени!..
Об этом Никон сегодня и разговаривал с царем. Тот одно твердил:
– Много грехов у нас!.. – И стоял на стороне бояр, совсем не думающих о стране.
Из-за нехватки денег и людей остановилось и строительство Нового Иерусалима. Кругом одни беды!
* * *
Вернувшемуся от государя Никону Арсений Грек сообщил: – Иван Разумов приезжал, в гости тебя зовет, ибо завтра он на родину уезжает…
Ивана Никитича Разумова Никон с детства знает. Он из Нижнего Новгорода, на всю округу известный купец. Четыре судна держит, несколько лавок поставил в сердце самой Москвы, здесь же выстроил себе хоромы. Неженатый, живет с единственной сестрой, красота которой восхищает всю столицу.
«Давно с ним не встречался, возможно, и деньжат на новостройку подарит. Придется навестить», – устало подумал он про себя.
Купец жил на Арбате, туда недалече, да без караула не поедешь. Взял десять стрельцов.
Иван Разумов встретил Патриарха радушно, поклонился ему и поцеловал руку. Раньше такого между ними не было. Да ведь теперь Никон Патриарх, а не колычевский батюшка. Из Колычева родом и Иван Никитич, не раз за одним столом сиживали. Отец уже тогда держал лавку, сын дальше пошел, много богатства нажил… Ныне он денежные горы перелопачивает…
Вошли в горницу. Она вся в иконах. Посередине – резной стол дубовый, вдоль стен расставлены мягкие лавки.
– Вот и богатство мое, святейший! – засмеялся хозяин и посадил гостя на самое почетное место – под образа.
Долго вели они тихую беседу о родных селах, о близких обоим людях, о том о сем. Время к вечеру, а купец всё ещё не раскрывал свою душу. «Как сорока стрекочет. Хитер. В отца пошел», – Никону вспомнился старик Разумов, давно покоящийся на колычевском кладбище. Тот и гнилую рыбу умудрялся продать. Сельчане шапки перед ним снимали. Теперь вот и сын хочет обвести его вокруг пальца. «Врешь, не обманешь!» – про себя засмеялся Патриарх. И строго спросил:
– Ты берешь в руки Новый Завет?
– Это дело духовника, святейший. Держу в руках эту большую книгу, да заглянуть в нее некогда, прости грешного!
– Принеси-ка ее, я тебе отдельные главы прочитаю, и ты поймешь, в чем счастье человеческое.
Из задней комнаты купец вынес толстую книгу, протянул ее гостю. Тот одним взмахом пальца нашел нужное место и певуче начал читать: «Но есть среди вас некоторые неверующие. Ибо Иисус от начала знал, кто суть неверующие, и кто предаст Его. И сказал: для того-то и говорил Я вам, что никто не может придти ко Мне, если то не дано будет ему от Отца Моего»*.
От громкого голоса Патриарха дрожали настольные подсвечники, испуганно металось пламя свечей. Иван Никитич сидел надутой жабой: салом заплывшие плечи, живот с огромное корыто, нос с молотило. Патриарха слушал, хмыкая и кряхтя, подмигивал, словно играл с ним.
Никон понизил голос и прочел уже по памяти, не заглядывая в книгу:
«Опять говорил Иисус народу и сказал им: Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни».
В эту минуту дверь приоткрылась и в нее заглянула девушка – сестра купца.
– Что тебе, Мария? – строго спросил Разумов. Никон, разглядывая ее красивое, словно иконописное, лицо, ласково улыбнулся ей.
– Принести вам закусить? – спросила, густо краснея.
– Зачем спрашиваешь? – одернул ее Иван Никитич. – Стол давно бы приготовила. – Повернулся к гостю, добавил: – Ты уж, святейший, прости… Плохой я хозяин, а хозяйка и того хуже – молода, неразумна.
Дверь захлопнулась. Девушка, стуча каблучками, побежала на кухню. Никон закрыл книгу и поправил рясу на коленях.
– Это не беда, была бы душа чиста, а мудрости жизнь научит… Да вот ещё Святое Благовествование*. Читай его.
– Мудрая книга, святейший. Ох, какая мудрая! – начал хвалить купец. – Всё то, что в ней описано – чистая правда…
– Ты, Иван Никитич, давно из Нижнего? – чтоб сменить тему беседы, спросил Никон. – Теперь, знамо, край родимый совсем изменился. – Помолчал, вновь добавил: – Сейчас туда полетел бы, да некогда.
– Ещё бы! – согласился Разумов. – Вон на тебе бремя какое, святейший. Целой страной управляешь. Никон молчал. И купец смело продолжил:
– С Нижним ничего не случилось – всё ширится. И Волга, и Ока всё так же дружат, качают лодки и баржи, кормят рыбой. Мои же суда на Москве-реке не умещаются.
– Наслышан, наслышан, что богат ты, – Никону не понравилось сказанное купцом. Это был прямой намек на то, что Патриарху родные места не нужны, он доволен своей жизнью в Москве. – Ладно, когда-нибудь навещу Вильдеманово. На днях с мордвою виделся, так сердце до сих пор ноет… – Никон уже пожалел, что пришел сюда, вот даже и оправдываться приходится. Он и сам, конечно, не нищий, золота до смерти хватит, да ведь ни за какие деньги не купишь счастья ощутить на своем лице волжский ветер… Впрочем, зачем в этом купцу признаваться? И он вслух сказал:
– Человек, Иван Никитич, на муравья похож: всё выше и выше строит свое гнездо. Зачем – и сам не ведает.
– Всё учишь меня, Святейший? – хитро улыбнулся Разумов.
– А ты в корень жизни смотри! – возвысил голос Никон. – Почему церквам не помогаешь? На что деньги тратить – бездетный ведь? Для Марии копишь? Приведет зятя, когда постареешь – за ноги на улицу выбросят!
Жирное тело купца студнем задрожало. Скривив губы, он ждал, что гость дальше скажет. Но Никон умолк, и он зло бросил:
– Душу терзаешь, святейший! Для церквей не жалел я денег. Новому Иерусалиму не давал – это чистая правда. Не успел, за это прости! Придет время – помогу…
Никон хотел обидеться, но не успел: двери распахнулись, и вошла вереница слуг. Они несли кушанья, баклаги с вином… «Это хорошо, вовремя пришли, – подумал Никон. – Негоже ссориться с земляком». Правда, с одним земляком они по гроб жизни враги. Аввакум – это черт двурогий, а не земляк… И вновь задумался о купце: «Одним лаем и собака себя не прокормит. Хитрее надо быть! Вон как купец со мной играет, словно и не Патриарх рядом, а монах-беглец. Выходит, богатство только к греху приводит…».
Никон перекрестил лоб и обеими руками вцепился в гуся. С хрустом сломал зарумяненные крылышки, не спеша начал есть, свое величие не теряя. Смотрит, хозяин полтушки сунул в свой медвежий рот и зачавкал. Тогда и гость забыл о скромности. От ковша вина его глаза заблестели, белое лицо покраснело: забыл кто он. Иван Никитич подмигивал ему. Он давно понял, почему гость на дверь посматривает. Там Мария, она явно понравилась Патриарху.
Конечно, в зятья Патриарх не пригоден, но если сестра к сердцу его тропу проложит, тогда и ему, Ивану Разумову, в Москве не пришлось бы кланяться разным приказным дьякам. Иной раз он привезет кучу товаров, ждет, ждет у дверей приказов – от стыда хоть в петлю лезь. Все в карман заглядывают, норовят побольше цапнуть, чужого добра прихватить. Вот где униженье и разор!
Как огонь сестра у Ивана Никитича, много ухажеров от нее сгорело. Даже Силантий, рулевой его самого большого судна, в Нижнем сотню девушек попортивший, под окнами спаленки Марии ночами простаивает. В эту зиму на лицо он совсем изменился. «Чем болеешь?» – как-то спросил он парня. «От любви к сестрице твоей, Иван Никитич, скоро на тот свет уйду», – открыл он свою душу. И ведь не обманул: весной умер страдалец, Мария даже в последний путь его не проводила – сказала, что девушки на кладбище не ходят.
Сейчас она то и дело заходила в горницу, меняла яства, посуду. Следя за ней, Никон, как кот, облизал губы. Про себя же о другом думал: «Хитер, ох, как хитер ты, Никитич! До кончины будешь таким. Чтобы замолить свои грехи – церкви подаяния бросаешь, как собаке кость».
– Сегодня приметил, что комары по дому летали и рысаки ржали, – перебил его мысли хозяин. – К дождю всё это. Или к богатству… Давай же выпьем за дни будущие, Патриарх!
И пятый стакан Никон выпил до дна. Славное вино – заморское, по телу бродило без головной боли.
Купец было уже рот раскрыл, чтобы дудочников крикнуть, да вовремя спохватился. Помолился на образа и, тяжело поднявшись из-за стола, заспешил к двери. Никону ничего не оставалось, как последовать за хозяином. На прощанье ему хотелось обнять Марию, но ту словно ветром сдуло. Весь вечер рядом крутилась, ворковала голубкой, а теперь иди ищи ее.
На улице, прощаясь, Никон хотел было в губы поцеловать купца, да вовремя сдержался: не к лицу Патриарху. Лишь благословил земляка и сказал:
– До новой встречи, Никитич!
Толстым сукном обтянутый тарантас начал крутить высокими колесами всё быстрее и быстрее, набирая ход. Купец долго смотрел вслед, до тех пор, пока тот не скрылся из вида. Улыбка сошла с его лица, в сжатые губы занозами вонзились тонюсенькие морщинки. Вздрогнув тучным телом, купец спрятал голову в жирные плечи и устало вошел в высокий терем.
Глава десятая
На Николу утро выдалось хмурое, метельное. В маленькое оконце сторожки, затянутое бычьим пузырем, свет едва проникал. Горбун Павел, звонарь Успенского собора, встал рано, потуже подпоясал свой драный зипун, поглубже натянул заячий треух и отправился на колокольню. Надо звать народ к обедне, напомнить забывчивым о дне святого Николая Угодника.
Ветер рвал полы широкой рясы, бросал в лицо пригоршни сухого колючего снега, пытался свалить Павла с ног.
Ступеньки наверх припорошены снегом – из всех щелей на колокольне продувает. Павел, держась покрасневшими от холода руками за обледенелые перила, с трудом поднялся на площадку. Здесь ветер ещё злее, так и норовил столкнуть горбуна наземь. Но опытного звонаря не проведешь. Двумя руками он ухватился за веревки, привязанные к языкам колоколов, кривыми ногами уперся в дубовые перекладины – попробуй столкни!
Увереннее распрямив плечи, звонарь глянул в кирпичный проем: перед ним, прикрытая белым саваном, лежала Москва. Темнели только стены Кремля да множество фигурок людей – пеших и конных – у Покровских ворот. Метель мешала увидеть больше. В ясные дни с колокольни открывается необозримый вид: велики Москва и ее окрестности!
Павел наклонился вперед всем телом, дернул за одну веревку, потом за другую, третью, опять за первую… Большой колокол стонал долго и протяжно, пока перекликались между собой малые. Голоса их, такие разные, звонарь сливал в один: празднично-ликующий или тревожно-предупреждающий. Всё зависело от события, на которое он звал народ, от настроения, владевшего его душой. Павел, конечно, не знал, что сочиняет эти звуки, эту музыку. Как будто сердце его говорило, а руки делали…
– Бом-динь-дон! Бом-динь-дон! – неслось по округе. – Поднимайся, честной народ! В церковь пора, Николу славить, зиму приветствовать.
Колокола звонили радостно и весело. Так и на душе у Павла – сердце поет от счастья. Брат его любимый – Матвей Иванович Стрешнев – вновь в Москву вернулся после четырех лет воеводства в Смоленске, опять командует стрельцами в Кремле. Павел несколько раз ходил в гости, навещал сноху Дусю с ребятишками, помогал по дому, в огороде. Да какой из него помощник! Сам еле ходит. Дусе приходилось нелегко: хозяйство большое, а единственный работник – Ибрагим – отдал Богу душу в прошлом году. Потеря невосполнимая… Сейчас брат дома – а, значит, и Павлу спокойнее.
Он опять дернул за веревки: колокола встрепенулись, переговариваясь между собой. Вторя Успенскому собору, откликнулись колокола других храмов. «Глас божий» поплыл по заснеженной Москве, славя одного из самых преданных ее заступников – Николу Угодника.
* * *
Во дворе Стрелецкого приказа собрались иноземные гости. В прошлом месяце их привез из Франции Илья Данилович Милославский. В основном это были люди военные. Алексей Михайлович мечтал обновить кремлевский полк, влить в него свежие силы и умения. В последние годы войны со шведами и поляками он собственными глазами видел недостатки своей армии.
Сегодня решили посмотреть, что умеют иноземные воины. На площади перед приказом выстроились стрельцы. Государь пришел в богатой песцовой шубе и такой же шапке. Устало опустился в кресло, поставленное для него на крыльце, и кивнул Стрешневу:
– Начинай, Матвей Иванович!
Первым показать свое мастерство вызвался капитан Эсташ Лансияк. Перед ним на стол положили мушкеты, саблю и меч. Лансияк брал оружие и по очереди демонстрировал свое умение. Сабля в его руках сверкала как молния, со свистом рассекая воздух. Солдатским мечом француз показал, как надо обороняться и нападать на врага, а уж когда взял в руки мушкет, то соломенному чучелу, исполнявшему роль противника, досталось больше всего: пули попадали и в сердце, и в голову. Следом вышел перед строем другой капитан – Жан Моран. Поклонился Государю и сказал:
– Разрешите, Ваше Величество, показать вам другое искусство – фехтование. – И он вытащил шпагу, сделал боевую стойку.
Лансияк тоже вооружился этим тонким длинным диковинным предметом, пошел на Морана. Несколько минут они махали шпагами перед носом друг друга, наскакивая, как драчливые петухи.
– Эй вы, ребятушки, не проткните животы своими пиками! – не удержался, крикнул Алексей Михайлович.
Шпаги со звоном скрестились в последний раз, кавалеры разошлись в разные стороны, почтительно поклонившись царю и при этом помахав перед собой шляпами, украшенными перьями.
Алексей Михайлович развеселился от такого представления и, когда вышел следующий участник, назвавшийся Полем Морэ, он спросил его:
– А званьем ты кто?
– Вот послужу Вашему Величеству, денег заработаю, тогда… – смущаясь, стал объяснять молодой человек.
– Ладно, ладно… Не в чинах дело… Покажи-ка лучше свое уменье.
Но в его искусстве владеть оружием царь ничего нового не узрел, а поэтому, обозвав Морэ «верхоглядом», велел отправляться восвояси.
Четвертый француз подошел к помосту, где лежало приготовленное к показу оружие, взял сначала саблю, потом мушкет, повертел в руках, положил, поднял с усилием тяжелый меч, потрогал пальцами его сверкающие края и объявил:
– Плохо наточен. Не годится.
Когда толмач перевел эти слова царю, Милославский, стоявший за его спиной, сорвался с места и закричал на чужеземца:
– Много ты понимаешь, дурень! Им же не капусту рубить! Да и не в бою ты сейчас, а на смотре. Вот и показывай, что умеешь!
Француз поднял обеими руками меч и, размахивая им, стал бегать по площади, выкрикивая какие-то нечленораздельные звуки. Стрельцы испуганно шарахались от него, нарушив строй. Наконец – хр-рр! – меч вонзился в дубовую колоду, на которой было прибито чучело.
Затем француз подбежал к столу, схватил мушкет и разрядил его в воздух, продолжая что-то ликующе кричать. Когда выстрел отзвучал и француз умолк, все услышали мягкий шлепок о землю. Это упал петух-украшение с конька крыши Посольского приказа, сбитый мушкетной пулей.
На лице Алексея Михайловича не дрогнул ни один мускул, хотя петух упал перед самым крыльцом. Он только, обернувшись, вопросительно поглядел на Милославского. Лицо Ивана Даниловича покрыла мертвенная бледность. И тогда Государь позвал Стрешнева:
– Узнай-ка, Матвей Иванович, кем этот французишка у себя в Париже был.
Матвей Иванович, взмахом руки подозвавший притихшего вояку, грозно задал вопрос царя. Толмач, переведя, сообщил ответ:
– Цирюльником, Государь!
– Так какого же черта ты в Москву его притащил? – рассердился Алексей Михайлович на тестя, который из бледного превратился в багрового: кровь вернулась к щекам. Язык его от волнения заплетался:
– Х-хотел т-тебе п-послуж-жить!
– Он или ты? Теперь награды от меня ждете. Ну ладно, дождетесь! Я подумаю, чего с твоим «подарком» делать… А пока, Матвей Иванович, покажи-ка нашим заморским воякам своих молодцов.
Стрешнев приказал выйти из строя молодому стрельцу. Это был Тикшай Инжеватов. Высокий, статный, в стрелецком кафтане, яловых красных сапогах и заломленной лихо шапке, парень смотрелся настоящим богатырем. Он так искусно обращался с оружием, что Алексей Михайлович только языком цокал от удовольствия.
– Вот, Илья Данилович, каков молодец, любуйся! Не то, что твои французишки худосочные…
– Что ж теперь с ними делать, Государь? Прогнать? – робко спросил Милославский.
– Как же – прогнать? Деньги такие потратил, чтоб привезти их… Пусть служат. И этот петушиный боец тоже. Стрельцов пусть стрижет. Всё польза. – Алексей Михайлович тяжело вздохнул. Он думал в этот момент о деньгах. Не хватает их в казне, очень не хватает… А на войну сколько ефимков надо!.. Все только в рот смотрят и денег ждут – и князья, и бояре, и воеводы.
Стрешнев продолжал командовать смотром. Стрельцы дружно маршировали по площади, гладко утоптав весь снег. После того, как Алексей Михайлович отправился в царский дворец, Милославский вздохнул свободно: гроза миновала. Он плотно пообедал в кругу домашних, поспал часок и, повеселевший, отправился в Стрелецкий приказ. А там – дым коромыслом: в нижнем этаже, в зале приемов, толпились стрельцы. Увидев боярина, расступились, пропуская его вперед. В центре большой и светлой комнаты на маленькой скамеечке сидел побритый наголо стрелец, по шею закутанный в кусок полотна. Только усы у него торчали, как у таракана, – в разные стороны. Над ним и трудился горе-вояка, цирюльник из Парижа. Он прыгал около скамеечки как кузнечик на полусогнутых тощих ножках, обтянутых белыми панталонами. В проворных руках его мелькали ножницы и костяной гребень. На полу лежал ковер из стриженых волос. Только сейчас, приглядевшись, Илья Данилович заметил, что многие стрельцы пострижены и побриты, усы лихо закручены, от чего лица их словно помолодели и посвежели.
Радостно стало на душе у Милославского – гора с плеч свалилась. Пусть он солдата не привез, зато парикмахера Москва заимела невиданного. Он и другим свое искусство передаст. Вот уж, видать, специалист так специалист…
Встретив Стрешнева в коридоре, сказал ему:
– Гляди, Матвей Иванович, пуще собственного глаза береги этого цирюльника! Да жалованье ему положи хорошее.
* * *
Русь, Россия-матушка! Велики ее просторы, богаты леса и реки, многолюдны города и веси, длинны дороги, ведущие к самому ее сердцу – к Москве. День-деньской через Покровские, Никитские, Арбатские ворота въезжали в столицу возы с добром. А потом по сотням ее улиц и улочек рассеивались бесследно: что-то оседало в погребах боярских хором или в княжеских теремах, что-то пополняло московские базары или необъятные подвалы церквей и монастырей. В Кремль больше верховых прибывало – гонцов и послов со всех сторон света. Все дороги заканчивались именно здесь, за крепостными стенами из красного кирпича. Каждого прибывшего здесь ожидал суд царский: одних наградят, других воли лишат… Немилость царская темнее осенней ночи, не всегда светлым рассветом кончается.
Веселее всего на московских базарах. Там кого только и чего только не увидишь! И греки торгуют, и крымские татары, и жители Севера – поморы. Немцы – пивом, новгородские мастерицы – кружевами, хорезмские купцы – халвою да изюмом. А вот рязанские крестьяне семечками щелкают да покрикивают наперебой:
– Шерсть битая! Шерсть чесаная!
А рядом пензяки сурской стерлядью торгуют, зазывая покупателей разными шутками-прибаутками.
Богата Москва и мастеровым людом. Прямо посреди базара подковы гнут, серьги и кольца мастерят, бусы нанизывают. Подходи, народ, если деньги имеются!..
Однако на шумном базаре не только богатство и изобилие, но и крайнюю нужду увидишь. Здесь целыми днями в поисках хлебного куска толкутся нищие, калеки и юродивые. У ворот уже они встречают входящих, хватают за полу кафтана и клянчат:
– Подай копеечку, мил человек!
– Христа ради, помоги малютке!..
В каждом углу сидят или лежат слепые, увечные, в лохмотьях и парше, ловят, как собаки, брошеный кусок, изводят душу жалобными причитаниями, благодарят и проклинают именем Христа. А что им, горемыкам, остается? Сами они уже ничто и никто, выкинуты из жизни и изменить это положение вещей уже не могут.
Те, кто способен ещё на протест против притеснений хозяина-барина, против царской немилости и божьей несправедливости, бегут подальше от Москвы с ее базарами и тайными приказами, от царя с его стрельцами, от боярских кнутов и церковных поборов. Благо, Россия богата лесами густыми, есть где спрятаться, срубить дом, начать жизнь на новом месте. Уход стал исконно русской традицией.
В дикой тайге расчищали поляну, сеяли рожь, просо, охотились на диких зверей. Развлекали себя песнями и сказками, верили в домового и лешего.
Так было всегда. И вот в непроходимых дебрях появились другие изгои. Они строили скиты, молились двумя перстами и называли себя староверами. Проклинали Патриарха, не верили и царю, говоря: «Только те спасутся, кто убежит от лап антихриста».
Посланные царем отряды стрельцов охотились на беглых, возвращали хозяевам холопов, жгли и разоряли скиты. Но чаще, чтобы не попасть в руки царских палачей, поборники старой веры сами сжигали себя. «Только бы не служить бесу Никону!» – кричали они из огня. Горели целые скиты, и стар, и млад.
Пламя этих пожаров отражалось в водах великой Волги и быстрого Дона. Вольный народ на их берегах давно жил по указам царя-батюшки и тосковал по своей потерянной свободе. Здесь испокон веку верили не в домовых и леших, а в остро наточенные сабли и быстроногих скакунов, которые спасут от любой беды.
Русская земля, отмеренная лаптями и сохой, политая потом, кровью и слезами, ещё спала, как могучий великан, способный на великие дела. И кто разбудить ее должен, и когда? Вдруг рано потревожат, и встанет она, как матерый медведь из берлоги, дикий и злой, кинется на неосторожного смельчака, подомнет под себя…
* * *
Однажды, вернувшись со стрельбища, Стрешнев спросил У Инжеватова:
– На медведя со мной пойдешь?
Тикшай смотрел на него с недоумением: ну какой из него охотник? Медведя видел лишь раз – по пути в Смоленск, да и тогда, когда хозяина леса скрыли густые деревья.
А как отказать Матвею Ивановичу, своему покровителю, другу и большому начальнику?
– Когда выходим? – набрал Тикшай в грудь побольше воздуху.
– Завтра. Утром зайду за тобой в казарму.
Выехали ещё затемно. В легких санях Тикшая ждали трое: сам Матвей Иванович, Промза и незнакомый молодой стрелец.
Правил сам воевода. Пока ехали по Москве, Матвей Иванович молчал, пряча лицо в высокий воротник тулупа. Когда дорога после Савинного монастыря в лес свернула, он спросил Тикшая:
– Откуда слышал, что царь в Никона свои зубы вонзил?
– Вчера в Стрелецком приказе князь Милославский вслух сказывал: мы, говорит, вместе с Государем съедим Патриарха со всеми потрохами. Пусть, дескать, свой грязный нос не сует в дела государевы…
– Нашелся белоликий боярин, – ухмыльнулся Стрешнев и начал рассказывать, как на днях Милославский учил их «стрелецкому делу». На улицу приказал вынести мушкет, давай из него палить по сорокам. «Вон, посмотрите, одну уже прилепил», – хвалился он и привел стрельцов под дерево. А тут с макушки березы храбрая птица на его шапку нагадила. Один смех!