Текст книги "Тени колоколов"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Глава пятая
Одно дело – построить храм: сложить стены из кирпича или сруб поставить, поднять выше, к небесам, повенчать золотым куполом, осенить сверкающим крестом – и Дом Господень готов. Другое дело – войти в этот храм и остаться в нем. Войти не случайным прохожим, а преданным слугой Божьим, в душе которого горит, не угасая, вера христианская.
В праздник Покрова Богородицы колокола московских храмов звонили не переставая. Москву-реку и Яузу сковал первый морозец. От ночных холодов вода блестела, как оконные стекла в боярских хоромах. Под ногами прохожих шелестели опавшие листья. Голые деревья махали на ветру ветками, словно отгоняли надвигающуюся зиму.
Через Боровицкие ворота на Чертановскую улицу вылилось огромное людское море. Путь знакомый: от Кремля – в Новодевичий монастырь. Прошли мимо царских палат, через железные ворота, которые ночью закрывались от лихих людей, мимо Алексеевского монастыря.
Впереди процессии – Никон. На нем праздничное облачение. В руке – патриарший посох. Шаги его твердые, уверенные. Сам пристально смотрит вперед, словно видит то, чего другим недоступно.
За ним торопливо семенили архиереи, над их головами плыли, покачиваясь, хоругви, в руках – иконы. А вслед – нескончаемая река верующих.
По обеим сторонам улицы – дома и хоромы. На взгорке грибами-боровиками стоят палаты царского постельничего Федора Михайловича Ртищева и московского головы Михаила Петровича Пронского. Сложенные из белого камня стены палат высокие-превысокие. Рядом, подобно раскрылившимся гусям, протянули свои крыши-навесы дома дьяков Алмаза Иванова и Лариона Лопухина, домишки стрельцов. Позади домов теснятся густо дворы и бани, шерстобойки и сушилки, а также другие хозяйственные постройки.
Одни жители близлежащих домов выходили на улицу навстречу процессии, другие глазели из окон. Каждый – со своими думами и заботами. Вот стоит молодуха у забора. Щеки ее пылают, губы опухшие. Понятно, ночку с любимым коротала. В красивой головке ее, как пчелы в улье, вертятся разговоры грешные и песни удалые. А сама крестится двумя перстами и с любопытством на иконы поглядывает.
У другой женщины, что замерла на противоположной стороне улицы, голова покрыта черным платком, лицо как у святой – торжественное и строгое. Пальцы ко лбу приставила, слезами обливается, молитву шепчет истово.
Бородатый мужичок выглянул из-за угла. Лицо вороватое, глаза – что ножи острые. Были бы силы, одним бы взглядом всех зарезал. Он-то уж знает, куда и зачем отправился Патриарх. Мужика воровство кормит. Случись на Москве смута – это ему на руку.
Вон парнишка прилип к окну. Увиденное ему дивом кажется. И невдомек малому, что дальнейшая его судьба зависит от того, куда эта людская река дойдет и с чем назад воротится…
Со стороны всегда глядеть лучше. Пяль глаза, ворчи, кусай губы – всё равно ты в стороне.
Никон посохом своим стучал в вымощенную булыжником улицу, словно этим показывал: он дойдет до известной ему цели и столкнет тех, кто стоит на его пути.
За его спиной, высоко подняв головы, шагали святые отцы. Торопились. Широкие шаги делали дьяки и подьячие, купцы, мастеровые, стрельцы.
У каждого в душе жило то, что позвало их в новую дорогу: жажда перемен и новой жизни.
Полгода как Никон и его сторонники стремятся ввести новые порядки и обычаи в Церкви, заставляют молиться тремя перстами, утверждая пресвятую Троицу – Отца, Сына и Святого Духа. От этого, якобы, и Церковь станет могущественнее, обретет поддержку и одобрение всего христианского мира.
Царь сказался больным. В монастырь не пошел. И Борис Иванович Морозов – правая рука Государя – отсутствовал. Сказал, дескать, некогда ему по монастырям хаживать, есть дела поважнее.
Боярские языки злословили, московская знать, словно стая голодных волков, настороженно следила за происходящим, выжидая момент, чтоб наброситься на жертву.
А он, Никон, не общее ли дело начал? Разве укрепление Церкви не есть укрепление государства? Греки и хохлы давно троеперстно молятся, давно Библию – самую большую Книгу жизни – перевели на свои языки, учитывая новые времена. Только в русских церквях неграмотные попы поют и читают, что взбредет в голову, порой и смысла не понимая. А что говорить о простых верующих!..
…В храме Новодевичьего монастыря после молебна в честь Пресвятой Богородицы сделалось шумно. Многим захотелось высказать, что наболело в душе, спросить у Патриарха, как жить дальше.
Но робкие возгласы потонули в истеричном вопле протопопа Аввакума:
– Новые еретики в наши хоромы вошли! Разрушители старой святой веры!
С воздетыми к небу руками высокая худая фигура в черном внушала суеверный ужас. Многие попадали на колени, испугавшись его голоса и проклятий. А они сыпались из его уст одно за другим. На губах протопопа выступила пена:
– Да приидет отмщение за поруганную веру!..
Никон подозвал ближних стрельцов и что-то коротко приказал им. Слов за воплями Аввакума не разобрать. Стрельцы ринулись, грубо расталкивая толпу, к протопопу. Схватили его за руки, скрутили и поволокли к выходу.
Отвлекая народ, снова загремел под высокими сводами торжественный голос казанского митрополита Корнилия, проводившего ныне службу. Митрополит начал читать «Символ веры». Разговоры и шум гасли, затихали. И вскоре в полнейшей тишине только слова молитвы звучали, пробирая, как мороз, до костей:
– «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единародного, Иже от Отца рожденнаго прежде всех век; Свете от Света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу, Им же вся быша. Нас ради человек и нашего ради спасения сшедщаго с небес и воплотившагося от Духа Свята и Марии Девы и вочеловечшася…».
Патриарх стоял, возвышаясь над всеми, и с упоением наблюдал за лицами, обращенными к нему, как к самому Господу. Лицо самого Никона было непроницаемо, но если б кто умел прочесть его мысли…
«Глупые людишки, слушайте и запоминайте: вот моя вера! И я заставлю всех так веровать и молиться…».
Митрополит закончил молитву. Архиереи широко троеперстно перекрестились и стали по одному подходить для благословения. Корнилию помогал в богослужении иерей Епифаний Славенецкий, прибывший недавно по просьбе Никона из Киева для исправления церковных книг, которое Патриарх затеял в больших масштабах. Требовалось исправить Служебник и Скрижаль, Псалтырь и Часослов, Требник и Молитвослов, и ещё многое и многое другое. За таких, как Епифаний, Никон отдал бы половину всех своих попов. Да, к сожалению, это сделать невозможно. Придется немало повоевать с такими, как протопоп Аввакум.
По прибытии домой Никон первым делом опустился на колени перед Спасителем, со слезами на глазах стал молить Его о смягчении идущих против него сердец.
* * *
Чем живет и дышит Москва, приехал узнать посланник шведского короля, его сын, Вольдемир. Он совсем недавно сватался к сестре Алексея Михайловича, Ирине. Да не сговорились правители, много проблем не могли меж собой решить. Девичье имя только потрепали, пищу для досужих сплетен дали. Это Вольдемиру хоть бы что: живет на Москве по-прежнему в свое удовольствие, да заодно и службу королевскую справляет. По-русски посланник говорит хорошо, поэтому ни одно слово мимо его ушей не пролетает.
Не ожидал Вольдемир, что царь его не примет. Хотя и понятно, зло за сестру держит. В Посольском приказе его встретил Борис Иванович Морозов. Встретил официально. Сухо поздоровался. Только Афанасий Ордын-Нащекин, кого знал раньше, подал ему руку.
Вольдемир, обиженный, завел разговор о том, как русские плохо ведут себя за границей, не умеют или не хотят себя вести прилично. И рассказал такой случай. В прошлом месяце к ним прибыли послы из Испании и жаловались на русского посла Чемоданова, который от имени Алексея Михайловича привозил их королю Филиппу IV верительную грамоту. Король же этот второй год как в могиле.
Что правда, то правда. И в Италию стольник Чемоданов привозил подобную грамоту. И там на троне уже другой властитель.
Почему так выходило? В России заграничные дела делались поверхностно. Особых людей к этому не готовили. Послами были случайные люди. Иностранных языков и самих стран они не знали. Да и денег на посольские нужды из казны не выдавали. И приходилось посланцам брать с собой какой-нибудь товар. Распродадут там на подати царю и на свои нужды. Царь дрожал над каждой копейкой. Посылал послов, а делал из них купцов.
Нащекин слушал Вольдемира, склонив голову. Ему часто приходилось бывать за границей. И везде он чувствовал себя неуютно, сторонился людей. Теперь вот ещё шведский посланник здесь, в Москве, поучает и стыдит. Докатились… Конечно, он прав, наших послов ещё учить да учить. Не только дипломатической хитрости и гибкости, но и тому, как не запятнать доброе имя своей страны.
Вот ещё нашумевший случай. Тоже в Италии вышел. Дьяк Постников явился к тамошнему министру иностранных дел, тот даже нос зажал: от русского несло потом, как от лошади. Пришлось после его ухода залу проветривать и опрыскивать духами.
Слушал Борис Иванович Вольдемира, а сам глядел на лик Христа, на горящую лампаду перед ним. Свой внутренний голос услышал, волнительный и тревожный. Подобно дикому зверю, боярин давно научился чувствовать опасность. Никона сразу вспомнил, как решительно разрушает он церковные традиции, насаждает новые, привезенные из земли греческой. Не к добру, ох, не к добру это! А теперь ещё и шведы… Дымный чадный ветер с этой стороны дует. Оттуда жди нападения. Со Швецией свадьбы не вышло, а ведь это дело затевал он, Борис Иванович. Осечка вышла. Другую допустить нельзя.
На прощанье он спросил посла, когда тот отправится домой, и, кивнув, холодно попрощался. Зачем зря языки чесать? Вольдемир показал, как в Швеции о России думают.
* * *
Против новых церковных порядков восстали не только ревнители прежней веры, но и многие именитые бояре. Кто им Никон? Раб! Человек без роду и племени. Мордвин из Нижнего. Как пришел в Москву стоглавую неизвестным путем, так и уйдет, если они, бояре московские, этого захотят.
Царский трон точно медом намазан, к нему всякая нечисть слетается, только успевай отгонять. А этот ишь как прилип, не отдерешь. Везде свой нос сует. Теперь вот всю жизнь московскую с ног на голову поставить хочет. По домам и хоромам слухи-разговоры, как змеи, расползлись.
– В Нижнем-то в лаптях ходил, а здесь, глядишь, первым к царю лезет…
– А царь-то его, сказывают, остерегается и слушается во всём…
– Ничего, и на него управа найдется. Посох-то патриарший и отнять недолго.
Глаза говорящих при этом молниями сверкают, бороды трясутся. Стены дворцов толстые, окошки – узкие, и голосов не слыхать. Да и сколько можно говорить – дело пора начинать! По ту сторону стен уже не разговоры – стенания начались.
Милославские подняли стрельцов. Те вертелись-вертелись вокруг патриарших хором, но внутрь сунуться не посмели.
Самого Ильи Даниловича с ними не было: опасался на глаза лезть в открытую. Услышит царь – слюною начнет брызгать. Осмелился только при тусклом свете свечей ближайшему другу Матвею Кудимычу Зюзину шепотом сказать:
– Все мы, как котята слепые, в мешке сидим. А Никон в Кремле командует. Не сегодня-завтра головы наши полетят!..
Задрожали бороды у бояр. От бессильной злобы ногтями скребли стол, губы проклятья шептали.
Князь Юрий Алексеевич Долгорукий уж вон какой друг Государя – вместе на охоту ездят, – а и то полон недобрых предчувствий, пугает купцов:
– Глядите, греки все ваши места торговые перехватят. Им теперь на Руси почет. Никон из греческой земли божьих людей, иконописцев да книжников позвал к нам в Московию. Глядишь, и купцов позовет. Ему это раз плюнуть. Сам не русский и на нас глядеть не будет. Если уж молитвы наши опохабил…
Речи эти ни один торговый человек стерпеть не может. Повскакали со своих мест, всполошились. Шумят, грозят Никону и грекам:
– Ударить в колокола и двинуться на него!
– Смерть греческим псам!
А Долгорукий только масло в огонь подливает:
– Смотрите, храбрецы! Без штанов останетесь! Монахи вас разденут догола да в Византию отправят – новой вере учиться!
Без вина разговоры не обходились. Оно в любом случае – первый друг и советчик. А тут уж сам Бог велел к чарке приложиться: и гнев укрепит, и боль утишит. Бочку белого открыли. До дна измерили, а бороды ещё сухие. Ещё бочку почали. Буль-буль-буль по глиняным чашам… Злые речи утихли, песни начались.
В Кремле говорили другое:
– Речь Посполитая опять голову поднимает. Там что ни житель, то пан. А панов молитвами не проймешь, у них своя вера. Никона уберем – дружба сама к нам в руки свалится. – Языки точили о прошедших годах. Вспомнили про Ивана Грозного. И он бояр давил, дедов и прадедов за бороды таскал, дубиною по бокам охаживал.
– В рабстве только репейник вырастает…
– А Никон, что коршун: кинь перед ним приманку – камнем ринется. А тут и лови его… Хи-хи-хи, – тонким женственным смешком засмеялся воевода Скуратов. Зыркнул трусливо по сторонам, добавил: – В его грамотах чего только нету! Всех хотят заставить под свою дудку плясать. А мы уж разве не хозяева на своих землях?..
– Твой дед тот ещё был хозяин. Подушкой митрополита задушил, – не выдержал, прервал Скуратова боярин Львов.
– Ты моего деда не трожь! Он Ивану Васильевичу верой и правдой служил, правой рукой был в делах государственных. А Никон – оборотень. Татьяну Михайловну, цареву сестрицу, душу ангельскую, и ту приворожил. Хорошо ещё, Алексей Михайлович про это не ведает.
Новость потрясла собравшихся. Все замерли, переглянулись, а потом разговоры вспыхнули с новой силой.
– Дела-а-а! – почесывая пятерней бороду, смог только промолвить Алексей Иванович Львов.
* * *
«Дела-то дела, односум, да только сам носи свой ум», – выходя из терема князя Львова, размышлял Матвей Кудимыч Зюзин. В боярские пустые разговоры он не встревал – до ногтей запачкаешься и не отмоешься потом.
Двинулся в сторону Москвы-реки. Под крутым берегом, где начинались мостовые столбы-опоры, мужики рубили лед. Лед и снег вокруг был пестрым: грязно-серо-белым. По раскисшей дороге, стараясь не наступать на конский помет, брели прохожие, в основном старики и старухи в нищенских лохмотьях.
Матвей Кудимыч отвел взгляд, вздохнул горестно: «Одно убожество и нищета на Москве! Посмотреть не на что».
Остановился у Приказного крыльца, думал взойти. Но на глаза попался стрелец, шедший мимо. Понурые плечи, очи долу. Выругал бы, что шапку перед боярином не ломает, но только головой покачал вслед ему. Мало ли какое горе мыкает, бедняга! Здесь, – Зюзин окинул взглядом площадь, – судя по рассказам предков, Иван Грозный собирал своих опричников, чтоб на бояр идти. Здесь рубил головы, сажал на кол непокорных. А вот с той крыши с резным коньком другой боярский обидчик Гришка Отрепьев прыгнул, убегая от предателей. Москва горела. По улицам человеческие кости валялись. Но Бог вновь спас Москву и жителей ее. Боярство возродилось, пуще прежнего окрепло. Только опять испытания грядут… Уверен в этом Зюзин.
В приказной нижней палате от жарко натопленных печек было угарно. Над низенькими столами, словно мыши в соломе, копошились дьячки и переписчики. Время от времени то один, то другой почесывали свои кудлатые головы, бороду или под мышками.
В углу на отдельном столе гора свитков – жалобы со всего Российского государства. Все они – Патриарху. Люди думают, что новый Патриарх защитит и поможет, от бояр и воевод охранит. Не на кого больше надеяться в этой стране.
Матвей Кудимыч отметил, что свитков с жалобами на столе прибавилось. Покачал головой и пошел в свою палату, в другой конец дворца. Приказных дел – пруд пруди: сборы в казну, пошлины с купцов иноземных, подати с крестьян, судебные и церковные тяжбы… Все дела вели дьяки и подьячие. А бояре и дети княжеские здесь только штаны протирали. Да и то после того, как Патриарх царю на них пожаловался: дескать, государственными делами не занимаются, зря хлеб едят. Царь и грамоту издал: являться ежедневно на службу.
Войдя в палату, Матвей Кудимыч заметил, как перед дьяком Полухиным вестовой положил какую-то бумагу. Документ был с большой сургучной печатью, украшенный крупными яркими виньетками. Полухин, что-то мурлыча под нос, стал читать про себя. Потом ахнул и вскочил на ноги. Дальше читал уже вслух боярину Бутурлину, который и заведовал Большим приказом:
– «От великого Государя, святейшего Никона, Патриарха Московского и Всея Руси…»
– Остановись-ка, – приказал Бутурлин дьяку. – Не сотрясай воздух этой ересью! Слышь, Матвей Кудимыч, до чего дошло: «великий Государь… Всея Руси…».
– А какого владыка роду-племени? – осторожно спросил сидевший в дальнем углу подьячий.
Боярин бросил в его сторону гневный взгляд, дескать, не лезь, когда тебя не спрашивают. Но и не мог отказаться от случая очернить зарвавшегося Патриарха.
– Роду-племени он языческого, дикого. Это мой дед ещё при Иване Васильевиче Грозном боярином был. А Патриарх наш даже имени христианского не имел. От нашей фамилии и другие боярские ветви пошли – Львовы, Романовы, Буйносовы.
Тут Матвей Кудимыч, слушавший с усмешкой Бутурлина, не утерпел и зло съязвил:
– Вот и врешь, Василий Васильевич! Род твой из вороньего гнезда выпал. И славой себя худой покрыл: Бутурлины Бутырскую тюрьму охраняли, и дед твой не одну сотню бояр удушил. За это его Грозный воеводой Тамбовским назначил. И там он в петли бояр загонял.
Бутурлин на месте веретеном завертелся, лицо его побагровело.
– Зюзин! Ты бы помолчал – твой род из семени турецкого появился. Чужеродная кровь на земле русской. Поэтому и нос у тебя, как клюв грачиный, суешь его повсюду.
– Я тебе покажу нос грачиный! Ты у меня попомнишь Зюзиных! Завтра скажу брату Василию, он своих стрельцов в хоромы твои пошлет… А там у тебя молодая жена. Вот уж потешатся молодцы!
Бутурлин остолбенел, дар речи потерял от слов этих. Потом попятился, схватил со своего стола тяжелые костяные счеты и двинулся, изрыгая проклятья на Зюзина.
Не миновать бы драки, но Полухин и бывшие рядом подьячие схватили бояр под руки, развели, утихомирили. Вытирая вышитыми платками потные шеи, оба боярина бросали друг на друга гневные взгляды. Теперь таких врагов, как эти два старика, вряд ли сыщешь.
* * *
Царь Алексей Михайлович Романов со всей многочисленной родней и двумя тысячами слуг жил в Коломенском дворце. При нем неотлучно были три его незамужние сестры: Ирина, Анна и Татьяна. Молодые женщины обречены были на затворническую жизнь. Выбирать себе супругов было не принято. А царствующему брату было не до них. Подрастало его многочисленное потомство. Тем более, женщины в царствующей семье не имели никаких прав. Даже в церковь ходили скрытно, не снимая темных покрывал, молились отдельно от мужчин, в закрытом занавесом уголке.
На улице тоже не появлялись. Так и проходила молодость за высокими дворцовыми стенами или в монастыре, куда позже переселялись почти все незамужние царские родственницы.
Алексей Михайлович и Мария Ильинична жили дружно. Ежегодно царица рожала то сына, то дочку. Некоторые в младенчестве умирали. Им на смену рождались другие. Для детей держали большой штат слуг: мамки, няньки, кормилицы, дядьки… Кроме этого, из дворца не выходили Милославские, Сабуровы, Соковниковы – близкие и дальние родственники царицы. Присутствие царевен их не устраивало, поэтому они убеждали Марию Ильиничну подействовать на мужа и удалить из дворца его сестер.
Никон тоже был вовлечен в этот развод с семьей. Пришли к соглашению: царевен отправить в монастырь, обеспечив им богатое содержание. Но царь медлил. Милославские ежедневно напоминали Марии Ильиничне о невыполненном уговоре. Та также ежедневно упрекала мужа, что он долго тянет время. Алексей Михайлович, всем сердцем любящий сестер, не хотел огорчать и жену. Никону оправдывал тех и других, говоря, что «домашние все его приказания дрожа исполняют», он-де хозяин во дворце. Но Никон-то знал, что это простое бахвальство. Всё во дворце было во властных руках Марии Ильиничны. Она не любила золовок и всеми силами стремилась убрать их со своей дороги.
Царевны же в свою очередь радовались возможности выбраться из дворца, из цепких рук царицы. Что ни говори, на свободу выйдут. Конечно, в монастыре жизнь тоже не мед, но там хоть не будут следить за каждым их шагом.
Татьяна Михайловна выбрала себе Алексеевский монастырь. Алексей Михайлович приказал за монастырской оградой поставить ей дом. Не дом, а загляденье. Ходили на Москве слухи, что сам Никон командовал строительством, сам саженцы для сада выбирал. Да и вход в дом был устроен не через монастырские ворота, а через отдельные. Никого больше не боялась Татьяна Михайловна: когда хотела на люди выходила, милостыню раздавала, гостей принимала. Слуг себе взяла всего двоих, но зато самых верных.
Всё бы ничего, но тоска иногда сжимала сердце железной рукой, хоть плачь. Ей было всего двадцать два года – самая пора любить и быть любимой. Только кого любить? Князя Сицкова, который, не стесняясь, оказывал ей знаки внимания? Так он женат. И хорошо, что от греха подальше Государь послал его куда-то воеводою. Из свободных мужчин, с которыми она виделась в Кремле и Коломенском, выбирать некого: все они были родственниками. Теперь другое дело… Выйдет царевна в припорошенный снегом сад, пройдет взад-вперед – вся в мечтах и тайных надеждах. Видится ей Никон – высокий, широкоплечий, сильный. Такой если обнимет… «Господи, прости меня, грешную! Патриарх ведь он…»
Однажды во время такой прогулки по саду перед ней откуда ни возьмись – цыганка.
– Дитятко царское, позолоти ручку, правду тебе расскажу-покажу. Знаю, твой любимый дни и ночи напролет о тебе думает…
Татьяна Михайловна опешила от подобной вольности. К ней раньше никто так смело не подходил. Потому она строго сказала:
– Проходи, проходи мимо, я не люблю обманщиков.
– Да разве ж это обман, красавица моя? Это истинная правда. Не веришь, вот взгляни, и бобы об этом толкуют, золотая моя…
Цыганка, подобрав юбки, села на обледенелую скамью и вынула из-за пазухи горсть бобов. Ловкими движениями стала их кидать-подбрасывать, смешивать и снова разбрасывать.
Царевне стало любопытно. Она приблизилась к цыганке и, смеясь, спросила:
– Так где же мой любимый? Когда придет ко мне?
– Где-то рядом, красавица моя, близехонько. У святой иконы молит о тебе Бога. Этой ночью, пожалуй, открой дверь своего дома, прилетит соколик.
– Прочь от меня, брехунья! Говорила тебе – не люблю обмана! Уходи!
– Правду говорю, голубка, прилетит твой сокол в клетку, если ручку позолотишь!
– Ах ты, пустомеля… – царевна кинула гадалке монетку и ушла, рассерженная.
В тот же вечер, когда звезды зажглись на темно-синем бархате неба, она вдруг ощутила волнение в душе. Сон пропал. Села царевна у окна и стала ждать. Конечно, цыганке она не поверила. Ради денег чего не набрешешь! Но сердце отчего-то трепыхалось, словно маленькая птичка, пойманная в силок. И вдруг Татьяна Михайловна услышала под окнами шаги. Уверенные, тяжелые. Она бы узнала эти шаги из сотен других. Унимая сердце, подошла к двери, осторожно приоткрыла. На пороге стоял Никон – поверх простой рясы накинута шуба нараспашку, голова непокрыта.
Царевна отступила на шаг, вся дрожа, едва слышно спросила:
– Государь мой, ты ли это?
– Что ж ты, голубушка, плохо гостя встречаешь? – спросил ласково и руки ей навстречу раскинул, в объятия приглашая. Она сделала навстречу шаг, другой, третий. Сколько раз она мечтала об этом миге! И во сне и наяву видела себя в кольце этих сильных рук. Она вздохнула глубоко и счастливо. Из сердца наконец ушла сосущая тоска.
Фук, фук – одна за другой погасли дымные свечи в горнице. Звезды, заглядывающие в окно, засверкали ещё ярче.
* * *
Вернувшийся из бани Аввакум сидел за столом и пил квас. Квас подавала Анастасия Марковна, и был он чересчур перекисшим и теплым. В душе Аввакума росло раздражение. Не радовала глаз и матушка: «Постарела, очень постарела Марковна! – с горечью думал он. – В молодости как тростиночка была, груди как игрушечки… А теперь – лицо желтое, в морщинах, ноги опухли, еле двигаются…»
Понятно, не от хорошей жизни она так быстро сдала. Достатка у них никогда не было, зато была куча детей, многие болели, умирали. А последние полгода Аввакум вообще был не у дел, всеми забыт. Сейчас служит Ивану Неронову, иногда остается вместо него. Живет многочисленное семейство протопопа в доме звонаря при Казанском соборе. Звонарь старенький, Аввакум часто заменял его на колокольне.
– Ты чего такой грустный, батюшка? В бане тебя случайно не черти парили? – осторожно поинтересовалась Анастасия Марковна, удивленная молчанием мужа.
Аввакум только рукой безнадежно махнул:
– Ох, и не говори, матушка! Такие дела начались, такие дела…
– Да что же это за дела такие? Говори, не томи. Я тебе кто: соседка иль жена венчанная? Чую ведь, что гнетет тебя дума. А душа твоя как темный погреб…
– Боюсь, матушка, тревожить тебя. Думалось, пронесет беда лихая. Ан нет… Чем дальше, тем больше мути поднимается. Никон как стал Святейшим – покоя в церквах не стало.
– Ты чего болтаешь, Петрович! Окстись! Не стыдно самого Патриарха винить в грехах таких?
– Перекрестился бы, видит Бог, да руки не поднимаются. Никон велит тремя перстами Бога славить.
– Господи Исусе! – в ужасе опустила Марковна свои натруженные руки на округлый живот. – Что он, умом помешался?
Разбуженный ее криком, на печке заплакал ребенок. Старшенький, Пронька, как всегда, бегал где-то на улице. Матушка пошла успокаивать сына. В сенях заскрипели половицы под чьими-то тяжелыми ногами, и в избу ввалился соборный сторож Сидор.
– Что, опять мертвеца привезли и на панихиду зовешь? – Кисло ухмыльнулся Аввакум то ли от кваса, то ли от надоевшей службы.
– Нет, батюшка! С тобой хочет один молодец побеседовать. Неронова он не нашел, к тебе просится. Дозволишь?
– Кто таков и чего от меня надо?
– Иконописец он, из Нижнего, говорит, пешком пришел.
– Ишь ты! – Аввакум сменил гнев на милость и почти ласково сказал Сидору: – Крикни молодца. Чего на морозе человека держишь!
Вскоре в избу вошел худощавый невысокий юноша. Одет бедно: посконные штаны, лапти, на плечах – худой заношенный зипун. На непокрытой голове свалявшиеся светлые волосы. Лицо узкое, бледное, с большими умными глазами. Только переступил порог, сразу на передний угол, где стояли иконы, перекрестился. Аввакум отметил: двумя перстами. Только потом поздоровался с хозяевами.
Аввакум указал гостю на скамью рядом с теплой печью и спросил, как звать его, из каких мест прибыл в первопрестольную.
Анастасия Марковна утицей проплыла в предпечье, зачерпнула там из бадейки ковшик квасу и вынесла парню. Тот с поклоном принял ковш, но пить не стал, только губы смочил.
– Промзой меня батюшка с матушкой нарекли.
– Ты мордвин? – оживился протопоп.
– Я эрзянин. Слыхали о таких?
– Как же не слышать! У нас в Григорове, что под Нижнем, много мордвы. И села вокруг все эрзянские. Где же ты научился писать иконы?
– Да в Арзамасе, батюшка. Тамошних много по церквам работает. Кто плотничает, кто малюет, кто молится. Всё кусок хлеба, да и грамоте обучают.
– Вижу, умный ты парень. И хорошо, что наша родимая сторонка к божьему делу приучает, к свету тянется. Меня и самого в Нижнем попом поставили, потом уж до протопопа дослужился. Здесь, в Москве, меня всяк знает. Близко к царю бываю…
– Хвались-хвались, неразумный! Вот будешь Патриарха срамить, опять с насиженного места сгонят… – Пробормотала, не удержавшись, Анастасия Марковна.
– Не встревай, Марковна! – грозно зыркнул на нее муж. – Шла бы ты лучше на улицу.
Но матушка не послушалась, осталась. Промза же, решив, что слишком долго засиделся, торопливо встал и смущенно молвил:
– Я слышал, в Москве много новых храмов построили. Может, и мне дело найдется? Затем и пришел сюда.
– Завтра к соборному настоятелю отведу тебя. Думаю, поможет, мое слово не последнее, – и Аввакум опять грозно взглянул в сторону жены.
Промза уже стоял у порога и кланялся на прощание хозяевам.
– Писать-то хорошо умеешь? – строго спросил Аввакум.
– Как Господь наразумил…
* * *
Есть на свете птица вольнее сокола? Когда она летит в поднебесье, неподвижно распластав свои крылья, всякий скажет: другой птицы больше нет! Обладая скрытым зрением, сильными когтями, мощными крыльями, сокол стал настоящим властелином неба.
Сокол ещё и умная птица: знает хозяина и умеет выполнять команды, если его правильно воспитать. Соколятники знают: хорошего охотника надо растить самим. Берешь птенца и учишь всем премудростям.
Алексей Михайлович любил соколиную охоту, соколов холили и нежили по его приказанию. Птицами занимались специально нанятые пятьдесят сокольничих. Начальник над ними – Афанасий Матюшкин – имел дом в Москве, но из Коломны, Измайлова или Чертанова, царских вотчин, где держали птиц, не вылезал. Если сам не мог поехать, своего помощника, Семена Дмитриева, посылал. Тот строже хозяина следил за содержанием и обучением соколов. Чуть что не по его – побьет до полусмерти.
Что и говорить: птицы лучше своих слуг жили. Их почитали как ангелов небесных. Кормили только свежей дичью – жирными голубями. Голубей тех не в Подмосковье ловили, тем более – не в Москве. Там столько болезней и заразы водилось. Привозили их из Мещеры или с берегов чистейшей Суры.
Соколов в руки сам Государь брал. А о его здоровье заботились не только лекари, челядь дворцовая, но и церковные служители от Патриарха до простого причетчика.
Алексей Михайлович со своей свитой и стрельцами добрался до Чертанова лишь к полудню. Рядом с ним в просторном возке, запряженном шестью рысаками, сидели Борис Иванович Морозов и два князя – Одоевский и Трубецкой.
После осенних дождей и зимних оттепелей дорога вся в ямах и ухабах. Возок мотался туда-сюда, часто тонул по самую ступицу в грязи.
Наконец прибыли. Запели на всю округу колокола. Деревенские жители от мало до велика вышли на дорогу встречать Государя. Увидев царский поезд, пали на колени, сняв шапки. Возок с двух сторон был плотно закрыт конными стрельцами: попробуй подойди…
Остановились во дворце, построенном прошедшей зимой. К приезду царя готовились основательно. Зарезали теленка, двух свиней, в лесу завалили лося. В специальном пристрое-кухне суетились который уж день опытные стряпухи, собранные со всей округи. Они жарили-парили, солили-коптили, пекли пироги и варили сладости.
Царь и его свита по красной ковровой дорожке прошли к высокому крыльцу, поднялись в большую горницу.