Текст книги "Тени колоколов"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
Да и царь хорош! Всех слушает, своего ума, видно, нет. В бочку меда ложку дегтя бросил – весь мед испортил. На греков обиделся, жидов стал приглашать, карманы им золотом наполнил. Эх, Русь-матушка! Сколько по тебе блох ползает, всё тело искусали…»
Зашел Славенецкий на днях в Казанский собор, а там Иван Неронов перед алтарем на коленях стоит. У Бога, видимо, прощения прежних грехов вымаливает. Хотя почему прежних? Он и поныне на Никона небылицы строчит.
Постарел Неронов, бывший настоятель этого храма, словно усох весь, сгорбился. Теперь он монах Григорий. А большего и не достоин.
Епифания узнал, подошел поближе. Спросил о Никоне: где он?
– Там, куда Всевышний его отправил… Теперь он только с ним общается… – горделиво отвечал Славенецкий. И вышел, не оглядываясь, из храма. Но даже спиной чувствовал: монах смотрит ему вслед, сжав от злости губы. Снова подумал о Патриархе. Около него он боярином был. Теперь служит у митрополита Питирима.
Да, изменились времена…
* * *
О самовольном отходе Никона от патриарших дел в Москве ходили разные разговоры. Согласно одной из сплетен, Алексей Михайлович продал свою душу Аввакуму. Восстал против этого Никон, вот и прогнал его царь с престола. Издевались откровенно над Государем: вот, мол, каков оборотень! Русскую веру предал! Конечно, простым смертным до этого бы не додуматься… Слухи распускал кто-то знающий. Часто проскальзывало имя дьяка Посольского приказа Алмаза Иванова.
Тикшай Инжеватов с жадностью прислушивался к этим разговорам. Имя Никона, заплеванное, оболганное, болью отдавалось в сердце.
Как-то раз, стоя на охране Боровицких ворот, он увидел выехавшего в легком тарантасе дьяка Алмаза Иванова. Несмотря на теплую погоду, облачен в шубу. Лицо и костлявый длинный нос спрятаны в воротник. Может, от любопытных острых взглядов.
Тикшай долго глядел вслед повозке, пока она не скрылась за поворотом улицы. Еле дождался прихода смены. Поспешил к Матвею Ивановичу Стрешневу. Подойдя к дому, услышал стук молота о наковальню. Значит, хозяин в кузнице «разогревается».
И точно. Матвей Иванович был в кузнице – небольшом дощатом сарае. Там пахло каленым железом и углем, шумно вздыхали меха горна.
– А, это ты, мордвин! – обрадовался Стрешнев. – От дела лытаешь али дело пытаешь?
– Чего-чего? – удивился Тикшай.
– Спрашиваю: ужинать пойдем или все-таки дело доделаем? – и засмеялся над смутившимся парнем.
– А что куешь-то?
– Да таганок нужен побольше. Растет мое хозяйство…
Тикшай снял кафтан, поплевал на ладони и встал к наковальне.
– Бери боек, полковник! – и принялся орудовать кувалдой. Та у него в руках как гусиное перышко летала, звонко ударяя по металлу. В такт ударам Тикшай даже мордовскую присказку стал повторять:
– Весть вачкоди – кавксть арси, юты телесь – тундось сы, тундось юты – сы кизэсь, тосо нурькалгады весь…
Матвей Иванович его прибаютку не понял, но слушал с интересом незнакомые напевные слова.
Тикшай лишь один раз остановился, чтобы перевести дыхание. И тогда сквозь багровое пламя горна успел заметить, каким уставшим и постаревшим стало лицо Стрешнева. Годы наложили на него свой отпечаток. Глубокие морщины, словно зарубки на могучем стволе дерева, изрезали лоб. Как их Тикшай раньше не замечал? Сейчас поседевшие волосы Матвея Ивановича были откинуты назад и стянуты кожаным ремешком, потому лоб и оголился…
Работали долго. Рубахи промокли от пота, но зато таган вышел на славу: обод – с колесо, большой котел удержит, Четыре ноги крепки и высоки, как у доброго скакуна.
Вышли мужчины из кузницы разгоряченные не столько огнем, сколько от настоящей работы, разогревшей мышцы и освободившей душу от сомнений. Сняв пропотевшие рубахи, шумно поплескались у бочки с водой, потом присели на скамейку у крыльца, ожидая, когда хозяйка позовет к столу.
– Хорошо! – вздохнул полной грудью Матвей Иванович. – Очень хорошо!..
Тикшай понял его: первая радость для человека – труд, особенно труд во имя собственного блага.
Матвей Иванович хлопнул парня по коленке и засмеялся:
– Ладно, давай рассказывай, зачем пришел?
Тикшай поведал ему о слухах, расползающихся по Москве, об Алмазе Иванове. Стрешнев, тяжело вздохнув, обнял Тикшая за плечи.
– Не разрывай себе сердце. В жизни всегда много предательства. Плохо, конечно, что царь своих друзей предает. Это не пойдет на пользу государеву, да и его имени не прославит..
– А Никон?
– Что Никон? Слов из песни не выкинешь. То, что он сделал, уже не повернуть вспять, не забыть. Давай-ка, друг, лучше о своей жизни позаботимся. Меня вот другое беспокоит: боюсь, впереди голодный год ждет нас… Пойдем, что покажу.
Они обошли усадьбу, огород, вышли в поле, на котором высокой стеной стояла густая рожь. Стрешнев сорвал несколько колосков и растер их в ладонях. Грустно сказал:
– Колос пустой. От дождей вся сила в стебель пошла. Гонит и гонит. Вот какие вымахали!
Тикшай думал о Вильдеманове. Неужели там тоже так? И людей ждет голод?
Ночевать в слободе после ужина не остался, отправился пешком в Кремлевские казармы, где квартировал его полк. Перед уходом спросил Матвея Ивановича:
– К Патриарху не отпустишь? Очень мне хочется взглянуть на него ещё раз, может, последний?
– Хорошая мысль тебя осенила, парень! Иди. От меня поклонись. Вернешься – расскажешь, как он там… Да там и Промзу повидаешь заодно. Он у Никона в новом монастыре работает. Иконы пишет.
От такой новости Тикшай не мог опомниться. Долго ещё, шагая в казармы, удивлялся…
* * *
Матвей Кудимович Зюзин поражение Никона переживал по-своему. Он пил горькую. В груди его полыхало пламя. Оно жгло, душа стенала, сердце болело.
Слуги не знали, как угодить. Тащили на стол, что было в погребах и подвалах: мясо, рыбу всякую, птицу, грибы, пироги, яблоки… Следили, чтоб сулеи и жбаны были полны вином и бражкой. Чуть что не так, князь за кнут хватался, и тогда пощады никому не было. Ключник Яков Горбатый – хитрец и проныра – и тот, прежде чем к хозяину подойти, крестился, в испуге тряся жиденькой бороденкой.
– Господи, воля твоя, пронеси нечистую силу…
Налитые кровью глаза Зюзина скребли всех, сидящих с ним за столом. На голоса он поворачивался всем телом, как волк матерый, шею которого стянули железным обручем. Если не сидел дома, то таскался по всей Москве, не зная отдыха. Исхудал, нос его заострился, лицом почернел, а сердцем всё надеялся, что найдется управа на царя. Обязательно найдется! Царя называл презрительно: «Алешка» и при этом ржал, как жеребец. Собутыльникам своим в пьяном угаре говаривал, что «Романов ещё придет повиниться». Да и в душе верил Матвей Кудимыч, что Государь одумается, попросит прощения у «собинного» друга, а если сам постесняется, то Зюзина своим послом-просителем назначит.
Но проходили дни, недели, месяцы, а царь не собирался никому кланяться, ни перед кем оправдываться. Зато ощутил вскоре Матвей Кудимыч властную царскую руку на себе. Бояре, раньше встречавшие его ещё на крыльце своих теремов, теперь прятались за запертыми дверями. Слуги при этом врали, глядя прямо в глаза: уехал, мол, хозяин, а когда будет, не ведаем! Конечно, донесли Романову давно, как Зюзин его клянет и чего от него ждет. Особенно поговорку, которую он сочинил: «Безмозглый Алеха всё делает плохо, светлейшего Патриарха взял – и под зад!». Ну и что ж из этого? Зубами, что ли, от этого щелкать? Хотя Романовы на всё способны, им любое черное дело по плечу.
Михаил Романов в свое время сам расправился с его дедом и отцом. Одного, как бы невзначай, отравили, другого – под пули поставили. Зюзиных род стоит Романовым поперек дороги. Уступить или погибнуть? Таков выбор. Но Матвей Кудимыч не такой, чтоб уступать, и погибать ему не хочется. Он ещё поборется…
Как-то в воскресенье Зюзин на черном рысаке ворвался на Варваровский базар, заорал во всю ивановскую:
– Люди московские! Зачем и для чего вы перед Алешкой-царем на пузе ползаете? Святейшему Патриарху он в душу наплевал… Служите черту, а не царю!
Люди оцепенели от такой дерзости. Вдруг в толпе зашевелились, и вперед выбрался мужичок-с-ноготок. В залатанном зипуне, на ногах растоптанные лапти.
– Правильно говорит князь! – звонко закричал он. – Солнышко наше ясное сажей замазал. Повесить Алешку Романова! Повесить!
– Повесить! Повесить! – подхватила толпа.
Испуганный рысак поднялся на дыбы, словно на небо хотел прыгнуть. Только всадник крепко поводья держал, не вырвешься. И стальные удила больно рвали губы. Лучше уж смириться и по земле бегать.
Матвей Кудимыч, укротив властной рукой коня, вновь обратился к народу:
– А в первую очередь надо Никона вернуть!
– Вернуть! Вернуть! – повторила эхом толпа.
Тут, откуда ни возьмись, появились кремлевские охранники на сытых лошадях. Давя людей, врезались в толпу. Один, видимо, старший, обнажив свой меч, подъехал к Зюзину, стал колоть спину жеребца:
– Ты, князь, чего народ смущаешь, сказки рассказываешь? Плетей царских захотел? Будут тебе плети…
Жеребец взбесился от боли, сбросил седока. А стрельцам только этого и надо. Спешились, окружили князя кольцом – и давай его пинать. А сапоги у них гвоздями подбиты… Не появись туг дворовые люди Зюзиных, забили бы Матвея Кудимыча насмерть.
* * *
Красива сторона подмосковная. По всхолмленной равнине вьются протоптанные пути-дорожки, изгибаясь, бегут ручьи-речушки, то в оврагах прячутся, то в леске теряются, то опять блестят под солнцем на низинах, поросших свежей яркой зеленью.
Тикшай с любопытством рассматривал округу.
Рысака не подгонял: спешить некуда. Да и дорога пошла в гору. По правую руку тянулся лес. Сосны своими могучими стволами подпирали небо. Слева серебряным поясом лежала между холмов тихая Истра. Наконец подъем закончился. Всадник достиг вершины холма. Перед ним на расстоянии полета стрелы раскинулись строения Новоиерусалимского монастыря. Перед ним синело блюдце маленького озерца и голубело льняное поле. Песчаная дорога вела прямо к большим воротам. Там черными букашками копошились люди, пешие и конные. А сам монастырь – точно маленький городок, созданный мастером-художником. Взор Тикшая остановился на Воскресенском соборе, который возвышался над другими строениями. О соборе Тикшай был наслышан, поэтому угадал его сразу.
– Ух, красота! – воскликнул он и, сдернув треух, торопливо перекрестился.
Потом, выбрав тропу поположе, направил рысака к песчаной дороге. Наперерез из кустов вдруг вынырнул монах, чуть не угодив под копыта.
– Тпру-у! Куда тебя несет? Другой дороги нет? – сердито воскликнул Тикшай.
Монах, схвативший испуганного коня за уздечку, поднял голову, и Тикшай узнал его:
– Ба! Промза!
– Вот это встреча! Что это ты здесь делаешь, Тикшай?!
– Потом скажу. Давай сначала поздороваемся. Считай, целый год не виделись.
Тикшай спешился, друзья обнялись.
– Как живешь-можешь?
– Живу, сухари жую… – невесело ответил Промза. – Белый хлеб есть некогда – работы в соборе много.
– А как Святейший поживает? Здоров?
– Что ему сделается? Бог не царь, от него не отвернулся… Ну ладно, пойдем в монастырь. Скоро трапеза. Я нагулялся, есть хочу… Да и тебе с дороги подкрепиться не мешает.
* * *
Людские сплетни да оголтелая болтовня, которые поднялись вокруг новых икон и книг, достигли ушей Никона. Его взволновала и потрясла очень и новость, которая примчалась из Соловков: архимандрит Илья поднял монахов, обвинив Патриарха в восстании против православия. Поэтому Никон и не выезжал из Нового Иерусалима, где душевные муки глушил работой. Уже были подняты монастырские стены, две часовенки, одна была названа Самарянкою, а вторая – Соломоновой купелью.
Позади строящегося храма поставили двухэтажный домик. Внизу открыли трапезную, а также гостиницу для паломников. Наверху, во втором ярусе, откуда далеко виднелись окрестности, прозванные Никоном «Палестиной», была его келья. Домик заканчивался маленькой часовенкой, служившей Никону домовой церковью.
По утрам Патриарх спускался вниз, чтобы поработать вместе со строителями. Каждый здешний кирпич был вынянчен его руками, весь монастырь он считал своим любимым детищем.
Поднимаясь по витой, ещё не истертой подошвами лестнице в свою келью, Никон устало опирался руками о шероховатые от свежей побелки стены, как бы раздвигая плечами каменный кокон. Миновал вход в часовню, где обычно молился в одиночестве, сгорбившись, прошел в низкую дверь своей кельи. Тут прохладно. Никон с удовольствием снял с себя пропотевший подрясник и опустился на скамью, откинувшись к стене. Приятно отдохнуть после физической работы, прислушиваясь к каждой стонущей мышце, каждой ноющей жилке.
На столике у окна стоял макет храма, привезенный Арсением Греком с Востока.
У Никона были большие планы. Кроме храма Воскресения на тысячу прихожан, он собирался построить зимнюю церковь. Из-за этого в близлежащих монастырских селах были вдвое увеличены подати. Деньгами и строительным материалом помогала сестра царя, Татьяна Михайловна. Вот и нынче утром пришло десять подвод с досками, кирпичом и красками. Никон хотел, чтоб в его монастыре было всё самое лучшее: полы мраморные, окна застекленные, даже цветные, печи изразцовые. «Не на год строим, а на века! – любил он повторять своим рабочим и монахам. – Придут люди помолиться и нас добрым словом вспомнят».
Обходя сегодня свои владения, Никон посетил мастерскую, где Промза рисовал иконы. Обычно они подолгу беседовали наедине. Но сегодня Патриарх увидел постороннего рядом с Промзой. Это был высокий широкоплечий стрелец. Когда он повернулся на шаги Никона, Патриарх узнал лихого эрзянина из Вильдеманова.
– Постой, да это ведь Тикшай?!
– Да, Святейший, Тикшай… Прибыл вот тебя повидать…
Патриарх остался доволен. Он с улыбкой принял все заверения Тикшая в любви и преданности и стал расспрашивать, как живет Москва. Рассказчик из Тикшая отменный. В лицах, разными голосами он изобразил действующих героев своих новостей: стрелецких командиров, дьяков, бояр… Патриарх от души веселился.
Потом заметил, что Промза скучает, и стал в свою очередь рассказывать, как Промза размалевал стены церквушки при Казанском соборе. Тикшай засмеялся: «Знай наших! Эрзяне – народ влюбчивый».
За приоткрытой дверью мастерской стоял и слушал зодчий Абросим. Правда, он не всё понял. Многое говорилось на каком-то незнакомом языке. Но добродушие и веселость Патриарха поразили его. Таким он Никона никогда не видел. Всегда – строгий, грозный, суровый владыка. За прогул вчера одного каменщика плетью отхлестал. Собственноручно, на виду у остальных.
– Как Матвей Стрешнев поживает? – вдруг вспомнил Патриарх.
– В летних лагерях учения проводит.
– Как воевать учит? По-французски? – в голосе Никона послышалась насмешка. – Очень уж Алексей Михайлович заграничное всё любит… Скоро стрельцов в иностранных штанах щеголять заставит!
Тикшай ничего не ответил на это. Ему тоже не нравились французишки, появившиеся в полку. Но кто он такой, чтоб царя осуждать?
Никон же словно забыл о только что сказанном. Хлопнул Тикшая по плечу и приказал:
– Хватит лясы точить! Снимай свой кафтан богатый – и давай на стройку. У тебя силы – на троих. Потрудишься во славу Божию. А на закате в мою келью приходи. Посидим, Вильдеманово вспомним. – И подтолкнул его к выходу.
Тикшай и сам постоянно вспоминал родное село. А чаще, когда бывал вдалеке, – под Смоленском, в Ливонии. Мысли о родном уголке земли согревали душу, помогали выжить.
Под навесом мастерской ласково ворковали голуби, как будто тоже хотели сказать: родное гнездо – вот самое лучшее место на свете.
* * *
Государь, узнав о неурожае, созвал бояр. Они качали головами, как бы удивляясь такому шагу.
– Знамо дело, не впервой…
– Холопы ленятся, вот хлеб и не уродился…
– От голода, чай, не умрем. Подвалы и так ломятся от запасов.
Кривя узкие губы, Илья Данилович Милославский возмущенно махал своими пухлыми холеными руками, унизанными перстнями. Сиянье от драгоценных камней шло на всю Грановитую палату.
Алексей Михайлович смотрел на бояр по-бычьи, наклонив голову. Слушал-слушал, наконец не выдержал:
– Хоть один из вас подумал о государстве? Только о брюхе своем заботитесь! Горько мне и стыдно за вас! – и, заметив возникший было ропот в рядах, повысил голос: – Будете исполнять, что скажу!
Палата от приглушенных голосов гудела словно улей. Приказные дьяки изо всех сил скрипели гусиными перьями, записывая его слова.
В тот же день Алексей Михайлович вел длинный разговор с окольничим Родионом Сабуровым, которого недавно назначил начальником Сибирского приказа. Строго-настрого ему было сказано, чтобы все собольи меха, добытые в северном крае, привезти в Москву и обменять на заграничное зерно.
Окольничий поклонился и ушел недовольный.
Хотя Сибирский приказ теперь располагается в новом, высоком тереме, ничего в нем не изменилось. Дьяки, подьячие, писари, как и раньше, с ленцой. Только взятки помогают двигаться острым перьям да царской почте. Без них бумаги грудами лежат на полу.
Иногда дьяков для оформления документов приглашали в терема. Что там дадут за услугу, никто посторонний не знает.
И так бывало. Придет, к примеру, князь или купец в Приказ с крашеным яичком или румяными яблоками – нужному дьяку их сунет. Крашеное яичко на Пасху или яблоко на Спас – святое дело. Кто обвинит тебя, что взял? А в нем, этом пасхальном гостинце, – золотое украшение или деньги. С пустыми руками ходят в Приказ только люди бестолковые.
Однажды Государь было сунулся в приказные бумаги и сразу же понял: концов не отыщешь. Попытался было навести порядок. Каждый день дьяков во дворец вызывал, несмотря на то, что у него самого дел было невпроворот: готовился к приему посла финна Ватоола.
Тот приехал в Москву – всех удивил: ростом и на лицо точь-в-точь Никон! Словно родными братьями родились! От его голоса, как и у ретивого Патриарха, пламя свечей дрожало. И сразу же Алексею Михайловичу вспомнились слова Никоновы: «Не тем верь, кого за ближних почитаешь, а издалека прибывшим: они обратно уедут».
С какими намерениями приехал Ватоола? Просил русских, чтобы шведам и финнам разрешили у северных морей строить пристани. По его словам, так им легче вести с Россией торговлю. Алексей Михайлович готов был дать согласие, а вот у Богдана Хитрово мысли были иные. Послу он сказал:
– Станете нам зерно продавать – допустим.
Ватоола, когда толмач перевел его слова, аж оторопел. Что, боярин не знает: на их болотистых землях хлеба не растут? Финны и шведы лишь лесами богаты.
Государь поморщился от досадной промашки помощника. Конечно, жить в дружбе с соседями – важнее всего. Но всё равно над просьбой посла надо подумать. Обещал ему новую встречу.
Оставшись один, Алексей Михайлович вызвал Юрия Долгорукого, начальника Стрелецкого приказа, и спросил, почему стрельцы плохо ведут сбор зерна.
Князь попытался оправдаться:
– Тобольскому приказано… Иркутскому мы также передали… Амурскому воеводе тоже велено…
В ушах у Государя гудело, перед глазами плыли темные круги. Последнее время он не знал покоя. Вот хворь и одолела. Долго сидел на своем троне, как-то скособочась. Потом устало бросил князю:
– Хватит огород городить! Оставь меня…
Долгорукий стал торопливо собирать бумаги с маленького столика, со страхом поглядывая на Государя.
Алексей Михайлович знал, что напугал бояр до полусмерти как, бывало, Никон делал. Мысли Алексея Михайловича перешли к опальному Патриарху. Таких радетелей государства больше вокруг него нет. Но вернуть всё на прежние места нельзя. «В одном государстве двух царей не бывает. И быть не может…», – сказал вслух, будто убеждая самого себя, с трудом встал с жесткого кресла, служившего ему троном в малом зале, принялся ходить взад-вперед, разминая ноги и поясницу.
* * *
Морозов, как всегда, заходил к царю по вечерам. Перед сном Алексей Михайлович любил вести с «правым боярином» откровенные беседы в непринужденной обстановке. Вот и сегодня они встретились в Синей палате без посторонних глаз. Царь отдыхал, развалясь в любимом кресле, обложенным бархатными подушками. Говорил тихо, лениво, время от времени останавливаясь и прислушиваясь к шагам за дверью. Борис Иванович догадывался, что это только игра. Никого Государь не боялся, по крайней мере, в последнее время. Свою душу и свои замыслы он всё равно до конца не раскрывал.
Но сегодня что-то всё же насторожило боярина в поведении царя. Морозов замер, почти не дышал. Даже ногу на ногу боялся положить, чтобы ненароком сафьяновым сапогом об пол не стукнуть.
Алексей Михайлович вел речь об иностранных торговцах, которые жалуются на взятки со стороны московских чиновников.
– Найти их, да кнутом хорошенько! – обозлился Борис Иванович. Всё равно, если этого захочет царь, то исполнять придется ему, начальнику сыскного Приказа.
– Сам виновных за бороды потаскаю – образумятся.
Алексей Михайлович прислонился плечом к спинке высокого кресла, закрыл глаза. Борис Иванович помолчал и, решив, что Государь уснул, хотел было выйти из палаты. Но его остановил тихий голос:
– Дьяков, знамо, кнутом поучим, поумнеют, авось. А что делать с теми, кто бороды погуще носит? Они воровство и непослушание куда большее творят.
Борис Иванович замер, ожидая имен. Но Государь опять замолчал, прикрыл глаза и махнул Морозову рукой.
Домой Борис Иванович приехал заполночь. Всю дорогу вспоминал царские слова. Как Романов изменился! Стал твердым, упрямым, хитрым. Где его мальчишеская доверчивость и наивность? Раньше во всем его, Морозова, слушался. А теперь думай, как бы тоже за непослушание не погореть. Лучше уж вовремя исполнять все его указы. Во-первых, утихомирить раскольников. Никон теперь не опасен. А вот эти нечестивцы, того и гляди, всю страну поднимут. Во-вторых, угомонить Матвея Зюзина. Задача тоже не из легких. Он один из самых родовитых князей.
Борис Иванович догадывался, кого из «воров и ослушников» имел в виду царь, но не сказал. Конечно, свояченицу его Федосью Прокопьевну, Ордын-Нащекина, Арсения Грека. «Сегодня не назвал, завтра назовет, – думал Морозов. – Злость в Зюзине так и кипит. Он опасен, как медведь, разбуженный не вовремя. Надо подумать, как остановить его».
Приняв решение, Борис Иванович успокоился, и стал разъезжать по Москве на своих лихих рысаках, всё вокруг вынюхивая, выглядывая, подслушивая. В первую очередь надо было исполнить желание царя: узнать, кто враг и чем его взять.
И вот однажды ночью, когда Москва видела третий сон, через Никитские ворота из Кремля выпустили отряд стрельцов. Вел их Родион Сабуров. У стрельцов в руках были лестницы, словно они шли на приступ крепости.
На Варваровке отряд остановился напротив терема Зюзина. Стрельцы поставили лестницы к высокому забору и полезли по ним. Внутри всполошилась стража. Послышались крики:
– Эй, почто на стену лезете? Ворье проклятое!
Сабуров первым спрыгнул с забора в темноту двора. К нему уже неслись разъяренные собаки, люди с факелами. Он вынул мушкет из-за пояса и, встав на колено, выстрелил. За спиной прыгали остальные стрельцы. Поднявшись на ноги, свалили охрану, бросились к дому. Вскоре двери были выломаны с петлями и засовами. Двор наполнился народом.
В Кремле, перед церковью Трех Святителей, пылал огромный костер. Золотые купола от его пламени краснели как кровь. Вокруг весь боярский цвет собрался. Здесь же находился и Государь. По лицам было видно: все чего-то ждут. И вот по рядам стрельцов, окружавших собравшихся, шепот прошелся: «Ве-зут, ве-зут…».
У костра остановилась повозка. В ней, как волк в клетке, сидел Матвей Кудимыч Зюзин. Родион Сабуров крикнул:
– Хулителя царя – под ноги!
Матвея Кудимыча дернули за рукав шубы, выволокли из клетки, поставили на колени перед Алексеем Михайловичем. Князь поднял голову, захрипел:
– Государь, прости-и… – туда-сюда зыркнул горящими глазами, вырванную в клочья бороду снова спрятал за ворот: – Из-за своей гордыни я пропал…
В круг вышел Богдан Хитрово. Со спины на брусчатку спустил наполненный чем-то мешок.
– Свет-Государь наш Алексей Михайлович, – повернулся он к Романову, – вот это все в его амбаре нашли. – И вывалил какие-то коренья. Грязные, сучковатые. – Князь, видно, хотел колдовские снадобья изготовить, чтоб тебя отравить…
Лицо у Алексея Михайловича побелело. Знал, что это только наговоры, но всё равно испугался. А что, если б и правда что-нибудь такое нашли?..
– В подземелье его, на цепь! – разжал наконец царь сомкнутые бледные губы.
* * *
Вот уже четвертый год Никон живет в Новом Иерусалиме. Четыре зимы по-волчьи скрежетали зубами перед его кельей, четыре весны, наряженные невестой, промчались – и не заметил. За делами иногда даже забывал, кто он и почему здесь. Да и куда пойдешь, если кроме кельи он ничего не имеет. Ни семьи, ни родных, ни детей.
Судьба как маслобойка его била, всё на его плечи валила. Кому маслице попадало, а ему – пахта. На его месте, на патриарший престол, другого бы давно назначили, да Государь боялся Антиохийского Патриарха Макария. Это он в 1652 году приезжал в Москву и на голову Никона возложил вселенскую митру.
Четыре года Никон не навещал столицу – туда его не пускали. Так царь приказал. С полдюжины стрельцов его сторожат, хоть и по нужде не выходи. Стыдоба! Словно в большой грех вошел или человека убил.
Новый Иерусалим теперь – знатный монастырь окрест, сюда паломники приезжают даже из-за границы. Всем он нравился, всем он по нутру. А уж храм Воскресения – точно в небо плывущий корабль. Изнутри он весь в серебре да золоте, по стенам – божьи лики да летящие ангелы.
Днем Никон службу ведет, по ночам над бумагами сидит. Вот и нынче, когда только порозовело небо, он положил наконец гусиное перо, не раздеваясь, прямо в толстой суконной рясе, прилег на дерюгой застеленную скамью.
Почему-то вспомнил о раскольниках. Их требования почти у всех одинаковы. Новые обряды не столько сами по себе плохи, сколько плохи, потому что новы. «Святыми считали лишь книги, написанные при Патриархах Иове, Гермогене, Филарете и Иосифе. За каждое их слово дрались, хотя многие и не понимали. Восхваляли старинные обряды А как человек верит в Бога и почему – это их не волновало! Ревниво относились только к ритуалам и непоколебимым традициям. Так, святых видели лишь бородатыми. Раскольники месяцами постились, ненавидя песни, пляски и всё иностранное. В воскресение Лазаря, о чем сказано в Святом Писании, не верили. Считали, что смерть Лазаря – это грех, могила – ежедневные страдания, и то, что он вновь воскрес – это, по их мнению, ещё больший грех. В Деяниях апостолов даже нашли защиту против бритья бород.
Конечно, раскольники тормозили жизнь. Как и всегда бывает, топтание на одном месте надоедает. Человек о будущем думает, глядя в свой завтрашний день. Так вышло и с русской церковью. Ее надо было освободить от железных вериг. Для этой цели нужен был сильный человек. Таким Государь увидел Никона. И утвердил Патриархом. Он, Никон, хорошо понимал, что если с тела не смывать пот – лишаями обрастешь. Приблизить русские церковные обряды к ритуалам церквей других стран – вот он о чем думал. Эта политика, и в то же время, укрепление государства. Шагая в ногу со всеми, Россия почувствовала бы себя равной. И это дело у Никона вышло. Он поднял лежащий камень, под который и капли воды не попадало. Вначале царю он был нужен, и тот даже, как мог, помогал ему. А теперь зачем он, Никон, царю? Умные до той поры годятся, пока без них трудно. Теперь и Государь не четырнадцатилетний мальчик, которого возвели на трон, теперь он отец многих детей, знает, что такое война и как вести себя с другими государями. Время, как ни говори, многому научит. «Бог с ним, и я не холоп – в новом храме живу, где приволье и благодать…»
Он ещё долго предавался горестным размышлениям, пока наконец сон не сморил его.
Проснулся Никон от утренней свежести, проникшей с улицы в открытое окно. Встал со своего жесткого ложа, надел суконную поддевку поверх рясы и вышел из кельи.
Пригорок, на котором стоял монастырь, лес и уходящая вдаль лента реки – всё было залито утренним нежно-розовым светом. Солнце ещё не показалось из-за горизонта, но уже затопило округу красками зари.
Никон пошел к реке, пойма которой купалась в молочном тумане. Песчаная тропа вела его мимо зарослей черемухи, калины, бузины и шиповника. Во всякое время года здесь было красиво и покойно: ветер запутывался в густом непроходимом кустарнике, птицы здесь охотно вили гнезда, выводили потомство и пели дни и ночи напролет.
За Никоном на росной траве оставался темно-зеленый след. Но вот заливной луг кончился. Дальше – прибрежная песчаная полоса. Утопая в зыбучем белом песке, подошел к воде, прозрачной как слеза. Видно, как сбоку у затонувшей коряги резвятся мелкие рыбешки. Никон нагнулся, поднял камешек-голыш и бросил в реку. Водная поверхность успокоилась, снова стала гладкой. Рыбешки опять вернулись на свое место.
Никон поднял голову, взглянул на восток. Солнце показало ярко-розовый край. Первые его лучи брызнули по небосклону, зажгли пожар на куполах Вознесенского храма. Патриарх, затаив дыхание, долго стоял и смотрел на восход дневного светила, на божью красоту и на творения рук человеческих. Думы его стали возвышенными и торжественными. С лучами солнца в него влилась новая энергия. Она ожила и обогрела его уставшую душу. Никон распахнул рясу и пошел обратной дорогой в монастырь. Навстречу попался Промза.
– Святейший! Прости, что нарушаю твое уединение, но мне приказано найти тебя.
– Откуда знаешь, где я? Следил, что ли?
– Господи прости! Мне такое и в голову не придет! Просто я сам люблю сюда приходить. Рассвет здесь, на Истре, волшебный… – Лицо у Промзы стало мечтательно-глупым.
«Такой не соврет!» – усмехнулся мысленно Никон, глядя на художника. А вслух строго спросил:
– Кому я понадобился?
– Кто-то издалека к тебе, святейший, прибыл. Строгий, глазищи так и зыркают…
У монастырских ворот его ждал бородатый мужик лет тридцати. Невысокий ростом, коренастый. Одет в казацкое платье, на голове островерхая шапка. Узкие, широко расставленные глаза его смотрели пристально и строго. В бездонной черной глубине их таилось что-то опасное и загадочное. При появлении Никона он снял шапку и ждал, когда тот подойдет ближе.
Выдержав взгляд его глаз-колючек, Никон спросил миролюбиво:
– Откуда ты, добрый человек? И зачем я тебе понадобился?
Мужик поклонился и ответил с почтением:
– Издалека я к тебе добирался, Святейший. Много дорог прошел, чтобы поговорить. Не гони, вели выслушать…
Никон расспрашивать больше не стал. Показал рукой в сторону своей кельи:
– Пойдем поговорим, если от меня будет польза. – И первым шагнул к двухэтажному домику.