Текст книги "Тени колоколов"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
Тикшай не столько своего командира слушал, сколько думал о своей судьбе. Днем они с Промзой Кремль сторожат, ночью мерзнут в казарме. «Осчастливила» их жизнь… Не обрадовала его и встреча с боярыней Морозовой. А встретились они так. Однажды он стоял на посту у Спасских ворот, пропускал в Кремль бояр. Государь крестины собрал – царица родила ему сынка, как тут гостей не пригласить. Вначале кибитку Якова Кудентовича Черкасского пропустили, затем – Никиты Ивановича Романова. На всю страну известные вельможи, да и их пришлось остановить. Стрельцам строго-настрого было приказано: каждого входящего в Кремль надо досмотреть. Ну, Тикшай остановил медвежьим пологом затянутую кибитку на полозьях – там сидел не сам Борис Иванович, правая царская рука, а Федосья Прокопьевна, его невестка. «Это ты, Тикшай-Тихон?» – от неожиданной встречи вскрикнула боярыня. И уже хотела выйти. Но Тикшай ей: «Ошиблась, боярыня, не за того меня приняла!» – хлопнув дверью, сразу в сторону отошел. Когда кони, зацокав копытами по булыжнику, заспешили через ворота, Тикшай посмотрел вслед. В заднее окно кибитки он увидел пристальный взгляд Федосьи Прокопьевны. Шесть лет прошло – не забыла его, узнала. После ухода на войну Тикшай в Приречье ни разу не был. Незачем. Дед Леонтий, морозовский кучер, давно в могиле, да и боярыня, видимо, после него десятки «женихов» сменила. Они, женки стариков-бояр, любят играть с молодыми парнями. Хватит, однажды он уже попадал в руки князя Львова. Слышал он, и Алексей Иванович давно на погосте.
Княгиня Мария Кузьминична теперь вольная, безмужняя. На днях на крыльце Казанского собора Тикшай видел ее – грузная, с двумя подбородками, от удушья еле дышит. С Богом ее… От невеселых дум Инжеватов даже и не заметил, как выехали на широкую поляну. Солнце уже поднялось, рассеяло утренний туманец. На лесном просторе белый снег резал глаза.
– Где берлога? – обратился Стрешнев к незнакомому Тикшаю стрельцу, который вытаскивал из саней широкие самодельные лыжи.
– Вон под тем деревом, – парень показал на сосну, стоявшую у крутого обнаженного оврага.
Стрешнев привязал лошадь к низенькой березке, перед ней бросил охапку сена и вытащил из саней два мушкета. Один отдал Тикшаю, а второй сам взял.
Посмотрел через дуло – оно сверкало белым кольцом. Очень хорошо ружье вычищено. Сунул в него пахнувший селитрой патрон, поднял мушкет на плечи и, скрипя лыжами, двинулся первым. Парни еле поспевали за ним. Снег скрипел как сухой песок, около них, лая, бежала собачка – кренделем хвост.
Подъехав к сосне, сразу же увидели бугорок – снегом запорошенную кучу хвороста.
Заметив поднимающийся из-под снега парок, Матвей Иванович сразу же дернул курок. Глазами вцепился в бугорок, насторожился.
Почуяв запах зверя, собачка попятилась, начала лапами рыть снег. Хвост ее дрожал, шерсть на загривке поднялась.
– Что, испугалась, лопоухая? – Стрешнев, видать, так успокаивал не столько собачку, сколько себя. – У-у-уходи отсюда! – сам шага два сделал вперед и окаменело остановился.
С макушки сосны упал комок снега. Воевода, вздрогнув, снова отступил. Сердце его так стучало – словно версту пробежал.
Берлога величиной с добрый погреб. Снег на ее склонах затвердел плотным настом, над отверстием плыл легкий сизый туманец.
Собачка ещё хлеще залаяла, не остановить ее.
– Откуда такую бестолковую нашел? – Матвей Иванович зло посмотрел на стрельца.
– Молода она, охоте ещё не обучена, – ответил тот спокойно, словно на крыльце своего дома стоял, а не у медвежьей берлоги.
«Зря он время тянет, так и нас подставит», – тревожно защемило в груди у Тикшая. На косолапого он не ходил, поэтому неизвестность мучала его. Он не знал, что ему следует делать.
– Мишка безмятежно спит! – бросил стрелец. – Может, жердью его разбудим?..
– А что, неплохая мысль, – похвалил парня Стрешнев. Дрожь, бравшая его недавно, понемногу отошла, и теперь он чувствовал, как похолодели его голые пальцы, державшие мушкет.
Стрелец ушел за топором к саням, там же и жердь стал вырубать.
С макушки дерева снова упал снег. «К бурану это», – подумал Тикшай и почему-то снова вспомнил о Морозовой, увидел перед собой ее черные глаза. Теперь в своем тереме, может быть, и она думает о недавней их встрече. Эту понравившуюся ему думу сменила другая, сухой горечью наполнив сердце: «Наверняка, с другим уже играет…».
Услышав стук топора, собачка вновь залилась лаем.
– Что вы там за моей спиной приуныли? Ближе подойдите, не съем я вас, – усмехаясь, посмотрел Стрешнев на Тикшая и Промзу.
Те нехотя подошли ближе.
Из берлоги шел неприятный запах. Тикшай отвернул лицо в сторону, подумал: «Как Матвея Ивановича не тошнит?..» Вслух сказал о другом:
– Погода, смотрю, портится…
– Погода погодой, да нам медведя всё равно надо взять, – не выдержал и Промза, который до сих пор, сопя, помалкивал. И зло выругался о незнакомом стрельце: – Он что, в руки ни разу не брал топор – до обеда будет одну жердь рубить?..
Мушкеты держали перед собой, дула смотрели прямо в дыру логова.
– Ики-ики, ики-ики! – закричала над головами откуда-то появившаяся птица.
– И коршун нас увидел, – засмеялся Тикшай. – Мясо почуял.
Топор замолчал. Стрелец сейчас принесет жердь, и они медведя поднимут. Думая об этом, Тикшай поднял голову и…
Из-под кучи такой рев раздался – словно небо ударилось о землю. Из берлоги высунулась с доброе решето медвежья морда. Взлохмаченная голова, во всю ширь разинутая пасть с торчавшими клыками. Матвей Иванович нажал курок мушкета – тот не выстрелил, дал осечку. Тогда он во весь голос заорал:
– Что стоишь, стре-ляй!..
Сам дрожащими руками стал заталкивать в мушкет новый патрон.
Тикшай застывшим столбом стоял перед медведем, словно не понимая, что кричал воевода. Наконец опомнился, нажал на курок, из дула вылетел столб огня. Медведь, завертевшись на одном месте, грозно заревел и повалился на собачку, которая кинулась к нему, видать, хотела защитить своих хозяев.
Тикшай не удержался от удара мушкета в плечо, также рухнул в снег. Мягче пуха он был, этот белый нетронутый снег. Такими бывают лишь перины боярынь…
* * *
Первая размолвка Патриарха с Государем произошла от той вести, которую ему передал Епифаний Славенецкий. Весть же иерея была такова: Семен Лукич Сабуров, царицын окольничий, научил свою собачку изображать Патриарха, как он крестится. Произошло бы это скрытно – Никон бы плюнул, да князь, говорят, свою псину при людях заставлял эту пакость проделывать. Так, мол, наш Патриарх Богу честь отдает. Увидел это Епифаний своими глазами – и сразу же в Новый Иерусалим, где в последние месяцы Никон находился. Тот, рассвирепев, оставил строительство и помчался к Государю.
– Что, Семен Лукич с ума сошел? – от услышанного остолбенел Алексей Михайлович. – Я таких псов ему покажу – на карачках передо мной будет ползать. Завтра же, святейший, расскажу тебе, как накажу его!
День проходит, четвертый… Ни слуха от царя, ни духа… Никон даже на берег Истры не поехал, всё ждал. Затем передали ему, что царь на коломенских лугах на перепелов охотится.
Свои люди в ухо Никона и раньше шептали: мол, Алексей Михайлович давно на него держит зуб. А за что – неизвестно. Патриарх и сам видел, что за последние два года Романов встречал его холодно, даже против него порой шел. Это Никон отчетливо понял, когда на строительство Нового Иерусалима тот ему денег не выделил. Пришлось самому прийти к царю. Тот, как и прежде, выслушал его с хмурым лицом и сказал:
– Война идет, владыка («святейшим» его не назвал), стрельцов нечем кормить, а ты для собственного удовольствия монастырь поднимаешь.
– В твой карман я, Государь, руку не сую, – в ответ сказал он. – Я прошу лишь десятую долю того, что отдал Стрелецкому приказу из церковной казны.
– Деньги не у меня хранятся, а в приказах. Иди там проси, возможно, сколь-нибудь выделят, – скривив губы, бросил царь.
Пришлось из монастырского сундука последние рубли вынуть – стройку Нового Иерусалима на полпути не остановишь.
Никон ночами искал причины разлада с Романовым и, не находя их, всё думал, как выйти из создавшегося положения. Почему его, святого Патриарха, окольничий так позорит? Что он, ниже его? Затем, того и жди, ещё больше будет насмехаться. Хва-тит! Вначале Аввакума с Морозовой на него, как псов, натравили, а теперь вот в боярских теремах смеются. И Никон задумался.
К вечерне на третий день Пасхи звонил Иван-колокол Успенского собора. Тревожно и долго. Словно призывал на пожар. В собор со своими домочадцами поспешил и Алексей Михайлович. Словно сердцем чувствовал: не к добру всё это… Откуда радость придет, если он со святейшим раздружился. Такие беды бывали лишь при Иване Грозном.
В собор, как всегда, Никон зашел через боковую потаенную дверь. На нем праздничная красная риза, на голове – белый клобук. Собравшиеся бояре его поклонами встретили. В столице его любили, как когда-то любили митрополитов Петра и Филиппа, которые теперь святые и вечным покоем спят в этом же храме. Перед простыми людьми Патриарх держался скромно, не кичась, а вот перед боярами свою гордыню показывал. На Москве он был, пожалуй, единственным архипастырем, который в чужой карман не заглядывал и в то же время нищим раздавал милостыни. В монастырях и церквях он открыл столовые, где кормили бесплатно всех обездоленных. Его имя тепло вспоминали почти в каждом тереме, по всей стране произносилось гордо: «Ни-кон!».
Началась служба. Присутствующие заметили: лицо Патриарха почему-то было белым-белым, под глазами стояла синева. Не заболел ли? Когда священник, читающий проповеди, дошел до того места в Евангелии, которое начиналось: «Послушайте Меня, Отца небесного, Духа и Сына, наставленье», Никон встал перед амвоном и начал говорить о том, как «непристойно лгать на служителей алтаря». Каждым своим словом выбрасывал по пуду обвинений. Затем вспомнил и имя Сабурова. Прямо в глаза ему сказал, мол, государев окольничий, потерявший всякий стыд, всю русскую церковь опоганил, заставляя свою собаку креститься. Под конец проклял боярина при всем честном народе. Вышел Славенецкий и, взяв Сабурова за ворот золотом расшитого камзола, вывел его из собора.
От услышанного Мария Ильинична упала в обморок. Поднялся переполох… Всем уже было не до молитв.
Никон торжествовал. Он показал всем, что над Патриархом и верой не стоит измываться, это большой грех.
Анафему, произнесенную в Успенском соборе, встретили по-разному. Многие соглашались с Патриархом, но были и такие, кто осуждал его. Без архиерейского суда, мол, в это дело не надо было лезть.
В царском дворце Никона защищала одна лишь Татьяна Михайловна. Теперь царевна вновь жила с братом. Дом, пристроенный к Алексеевскому монастырю, ей надоел. Здесь хоть сноха Мария Ильинична командовала, да всё равно она не бедная приживалка. Кроме того, Алексей Михайлович дорожил ее мнением, любил больше всех из сестер. Вот и сейчас она, встретив брата Государя, не боясь, сказала:
– Святому владыке, видимо, надо было по-иному поступить. Да и дядюшка уж очень кичлив. Патриарха не почитать – куда уж больше греха на себя взять. А коли ещё в Константинополе узнают, как мы Патриарха почитаем, всю страну проклянут.
Алексей Михайлович был согласен с сестрой, но как с боярами быть? Те словно лесные клещи: вопьются в тело – не вытащишь. Хитрово и в это утро шушукал ему в ухо: «Ты, Государь, Никона не защищай, он и тебя на Соборе проклянет. Уж больно крут он и непокладист. Хватит, долго держал государевы вожжи, теперь их в свои руки бери. Не возьмешь, и тебя под себя подомнет, вот посмотришь…»
Вспомнив об этом после ухода царевны, Алексей Михайлович задумался. «В цари лезет? Тот, кого на патриарший трон сам посадил? И бояр не спрашивая, без их согласия. Вот этому не бывать!» – Государь в угол, словно там кто-то стоял, показал кукиш.
* * *
Из разных стран в Россию постоянно доходили слухи о послах государевых. Чаще всего это были истории, похожие на анекдоты. Русские на просвещенном Западе давно стали синонимом дикости и бескультурья: не знали языков, не следовали моде, не считались с традициями и обычаями страны пребывания. Совсем недавно разразился скандал с дьяком Самохватовым в Кенигсберге. Вместо государевых дел посол Москвы со своим помощником начал охотиться на дочерей рыбаков. В Париже оконфузился посол Бурзанов. Пригласили его в театр. Увидел он там женщин с полуобнаженными плечами, с непокрытыми головами и стал шумно возмущаться, позорить рядом сидящих дам. А они оказались женами влиятельных вельмож… Долго в парижских домах и салонах перемывали косточки посланцу из «страны бурых медведей», а заодно и всем русским.
Да и в самом Посольском приказе дела далеко не лучше были поставлены. Даже сам Афанасий Леонтьевич Ордын-Нащекин, пока его не утвердили «держателем большой печати» (это, считай, первый российский канцлер), чувствовал себя, как говорится, не в своей тарелке. Всё ему приказывали: Илья Данилович Милославский, Федор Михайлович Ртищев, Никита Иванович Романов, им даже командовал далеко не влиятельный князь Одоевский.
Не обделен умом и талантами Ордын-Нащекин, да не родовит. Хорошо, что ещё приходился шурином князю Матвею Кудимычу Зюзину. Это благодаря его содействию и заступничеству Патриарха Никона он вначале был назначен в псковские воеводы, затем направлен послом в Голландию. С «собинными» поручениями царя он ездил в Персию, Францию, Пруссию и Италию. Несмотря на то, что Государь зуб держал на Зюзина, молодого посла он ценил. Живя вдалеке от Москвы, Ордын-Нащекин царю присылал письма, где себя называл «Афонькою». Этим он хотел показать, что он всего лишь государев холоп, не более того, и без него ему ни шагу не сделать. На самом деле Афанасий Леонтьевич мог решить самостоятельно любое дело, такими обладал знаниями и авторитетом. При нем были налажены тесные контакты с многими странами. Недавно из Франции дьяк Лихачев вернулся с радостной вестью: из Парижа пришлют в Москву посла, обоз на сорока лошадях уже тронулся в путь.
Афанасий Леонтьевич немало делал и по налаживанию отношений с Китаем. Воины этой восточной страны то и дело нарушали границы. Чтоб укрепить тамошние крепости, в амурский край был послан полковник Онуфрий Степанов. Ему было приказано на берегах Шилки и Амура поднять четыре заставы. Как только он туда доехал, на его полк напали китайцы, ищущие новые земли. Пришлось восвояси вернуться. На обратной дороге построили крепости Нерчинск и Аблазин.
Первый визит в Пекин также был испорчен неумением вести дело. Послу Федору Байкову снова пришлось привезти верительную грамоту: там он захотел встретиться только с бодыханом. И вот прошлой весной молодой дьяк Посольского приказа грек Николай Спафар попал на прием к самому Кань-Хину, который в течение получаса спрашивал его о России и о царе Романове: сколько ему лет и сколько у него детей, какой из себя ростом и на лицо, что делает в свободное время, красивы или нет его жены и сколько их держит. Когда услышал, что у Алексея Михайловича одна жена, даже рот разинул. Под конец о самом после захотел узнать. Поинтересовался, знаком ли он с науками: геометрией, философией.
И узнав, что посол о них и не слышал, не преминул похвалиться: в их ханской династии и Аристотеля знают, и Авиценну.
Россия с каждым годом расширяла свои границы. По берегам Дона, Днепра и других рек были построены новые города: Олешна, Болохово, Короча, Острожское, Воронеж, Орел…
За Волгой и Камой, где поднимались крепости, чтобы под свою руку взять инородцев, были воздвигнуты Уфа и Кунгур.
Москва ещё больше сблизилась с Грузией, считала ее своею «сестрой». Теперь Тифлису она помогала не только словом, но и делами: построила ей две горные крепости, одаривала деньгами и пушниной. Грузины в войне с поляками России помогали живой силой. И всё равно кое-какие вопросы надо было ещё решать. На Кавказские хребты с жадностью посматривали Персия с Турцией, да в самой Грузии подняли свои головы защитники ислама.
По приказу Романова в Москву был приглашен грузинский царевич Таймураз. Его приезд ждали не только бояре, но и духовенство, которое хотело бы поживиться в тех краях, где православие только что пускало корни. Чтоб появились листья и ветки, а затем выросли плоды, эти корни необходимо поливать. Грузия была самой большой российской окраиной, где православие считалось государственной религией.
О приезде Таймураза Никон случайно услышал. Это скрывал не только царь, но и Посольский приказ. Алексей Михайлович до сих пор зол на него из-за анафемы на дядю своей жены. Да и бояре всё делали, чтоб убрать Патриарха со святительской кафедры. Больше всех старался Богдан Хитрово, приближенный в последнее время к царю. Из царского терема почти не выходил. Государь часто беседовал с ним, советовался по разным вопросам. Сегодня они обсуждали приезд Таймураза.
– Государь, мы вот как поразмыслили, – Хитрово, чувствуя внимание к своей особе, смело обращался к царю: – Послезавтра царевич приедет, за городом я его встречу, у Красного крыльца – Борис Иванович Морозов с Ильей Даниловичем Милославским, в палате – сам ты…
– Делайте, что хотите… – отмахнулся Алексей Михайлович.
– А кого по правую руку за стол посадишь, Государь?
– Это патриаршее место. Слева Таймуразу поставите кресло. Без Никона как-то неудобно, всё-таки это государева встреча, а не обед после охоты…
– Патриарха посадишь? Он близкого твоего опозорил и всех бояр московских. Кроме того, царевича в Москву ты пригласил, а не он. Даже Монастырский приказ здесь ни при чем.
– Это так. Да и, честно говоря, у меня нет желания с ним за одним столом сидеть. Ем я, сам знаешь, мало, а ещё он будет смотреть в рот. С моего стола лучше отнеси ему что-нибудь в патриаршие палаты, пусть не забывает, с кем ссориться, – отрезал царь и больше эту тему обсуждать не стал.
Никон в приезд Таймураза ожидал, как подходящий повод поладить с царем. Поэтому он тоже готовился к встрече: вызвал всех московских архиереев и дал указания. Было решено в Успенском соборе провести в честь великого гостя молебен и для этого собрать лучших певчих столицы. Он, Никон, произнесет там речь, а когда вместе с гостем они выйдут из собора и направятся в царский дворец, их проводят колокольным перезвоном.
Вот только не суждено было исполниться этим замыслам. В день приезда Таймураза Никон целый день ожидал в патриаршем доме – ни одного слова ему о госте. Сидевшие рядом наряженные в парчовые одежды архипастыри пот со лбов вытирали – как-никак июнь на дворе, лето. И вот наконец сообщили, что царские экипажи выехали навстречу гостю из Кремля…
В Успенский собор двинулись пешком. Там Никон облачился в дорогую, в позолоте, ризу, на голову надел митру. От долгого ожидания, чтобы унять волнение, начал читать молитвы.
Через два часа Епифаний Славенецкий, тяжело дыша, прибежал из дворца и сообщил, что царевич уже к Кремлю подъезжает.
Никон со всем духовенством вышел на высокие ступеньки крыльца встречать гостя. На площади перед храмом народу – яблоку негде упасть. К удивлению святителей, поезд к собору не повернул, а помчался прямо к царскому дворцу.
Славенецкий побежал спросить следом, узнать, в чем же дело. Пролез сквозь толпу к дворцовому крыльцу, хотел было узнать у кого-нибудь, почему гости не остановились перед собором.
– Ты кто таков? Чего здесь делаешь? – увидел его Богдан Хитрово.
– Бей его, он отца моего из собора за шиворот выбросил! – закричал Родион Сабуров.
Хитрово в руках держал кнут и толстой его рукояткой иерея прямо в лицо ткнул.
Епифаний, весь в крови, вернулся в собор и плача рассказал, что вышло с ним и как его встретили. Никон снял ризу и приказал во всю мощь бить в колокола – сам же вернулся домой. Там с пылу написал письмо царю, отнести его приказал патриаршему боярину Мещерскому. Тот вскоре вернулся с ответом самого Алексея Михайловича, где Государь сообщил Патриарху: это дело, мол, безнаказанным он не оставит и у него есть большое желание встретиться и всё обсудить.
Пять дней и ночей, как и в тот раз, Никон ждал безрезультатно. Во дворец самому бы пойти, уладить ссору, да гордыня его взяла. Никон верил в то, что на Москве без него не обойдутся, он нужен всем. И ошибся. Бояре, кто как мог, клеветали на него Государю, рассказывали всякие небылицы.
В Успенский собор, где Никон вел литургию, царское послание устно передал Родион Сабуров. И при этом желчно добавил:
– Государь, наше солнце земное, обиду на тебя держит великую, Патриарх, за то, что себя Государем величаешь. Великий Государь у нас один, это Алексей Михайлович Романов.
– Не сам я так себя назвал, – ответил на это Никон. – Государь в своих грамотах меня так величал.
– Алексей Михайлович за родного отца тебя почитал, да ты этого не понял. Теперь он приказал так тебя не называть и наперед Патриархом почитать не станет.
От услышанного Никон закипел, словно его бешеные осы ужалили. Государь ищет повод, чтобы выгнать его? Из Патриархов он сам уйдет! Хотя бы для испуга. Долго думал-гадал, но иного решения не находил. Приказал закрыть двери собора и сообщил архиереям, что выскажет им то, что они никогда не слышали.
После последней молитвы Никон встал перед амвоном и, волнуясь, начал:
– Ленив я был вас учить, братия. От лени я коростой покрылся, и вы, видя мое к вам нерадение, тоже душой очерствели… От сего времени я вам больше не Патриарх, если же помыслю быть Патриархом, то будет мне анафема. Когда-то называли меня иконоборцем, потому что многие иконы я собирал и уничтожал. За то меня хотели убить. Но ведь я отбирал иконы латинские, писанные по немецкому образцу. Вот каким иконам следует поклоняться, – он показал на образ Спасителя на иконостасе. – А ещё меня называли еретиком за то, что я велел книги переписать, новые из Греции привез и старые приказал уничтожить. Это не грех и не ересь. Я всего лишь веру христианскую укрепить хотел. Я вам предлагал свое научение и свидетельство вселенских патриархов, но вы в очерствении сердец своих хотите меня каменьями побить. Христос один раз пытался своею кровью грехи ваши искупить. И не получилось. Грешен мир до сих пор. И мне своею кровью никого от мук адских не избавить… покуда жив, камнями не побит – лучше не буду вам предстоятелем Божиим.
Никон замолчал. Стал при всех снимать с себя стихарь и митру. Одежды упали к его ногам. Все оцепенели. Никто не смел произнести хотя бы слово. Потом послышались всхлипывания и робкие голоса:
– На кого ты нас, сирых, оставляешь?..
– Прости нас грешных!
– Смилуйся!..
– Господь вас не оставит, дети мои! Молитесь, и вам воздастся… – Никон низко поклонился народу.
Принесли простое монашеское платье. Никон хотел надеть, но ему не дали: кинулись в ноги со слезами и мольбами. Тогда он ушел в ризницу, оделся там и сел писать письмо Государю.
Оставив посох митрополита Петра в ризнице, Никон в черной монашеской рясе вновь появился в соборе, хотел выйти на улицу. Но его не выпустили.
Тогда присутствующий здесь Крутецкий митрополит Питирим упросил отпустить его в царский дворец с известием о случившемся. Его выпустили. И в сопровождении огромной толпы народа Питирим двинулся к царю.
Митрополит вошел в зал в разгар пира. Стража, наслышанная о событиях в Успенском соборе, побоялась его задержать. Царь был в смятении: как это так – оставил престол?! Такого на Руси ещё не бывало… Подозвал князя Трубецкого, умного, мудрого старика.
– Иди-ка, Алексей Никитич, узнай, что там случилось? Да успокой Патриарха.
Никон встретил Трубецкого гневными словами:
– Благословения моего просишь? Так напрасно. В Патриархи я не гожусь.
– Пустое говоришь, святейший! Не занимайся самосудом, скажи лучше правду, почему оставляешь престол?
– Не стану я тебе, князь, душу открывать. И ты сам знаешь, что дело не во мне…
– Оставайся на своем месте, святейший! Государь тебя любит.
– Хватит пустые разговоры говорить, князь! Лучше послужи мне в последний раз. Отнеси вот это письмо царю. Пусть мне келью готовит…
Трубецкой, вернувшись во дворец, слово в слово передал разговор с Никоном Алексею Михайловичу.
Царь выслушал и сказал:
– Письмо читать не стану. Патриарх раздражен и обижен. Пусть сначала успокоится. А ты пойди и скажи ему: престол никто у него не отберет.
Никон, окруженный иереями, ждал в Успенском соборе самого царя. Но явился опять Трубецкой и принес нечитанное письмо. Обида и гнев новой волной затопили его душу. Он решил, не мешкая больше, оставить Москву.
Кремль уже был окружен стрельцами во избежание беспорядков. Никон пешком отправился на Ильинку, где находилось подворье новоиерусалимского монастыря. Люди, встречавшиеся ему по пути, кланялись, целовали руки, рыдали, словно прощались навек. Да он и сам, растроганный народной любовью, плакал, не скрывая слез.
На Ильинке всё ждал вестей из Кремля. Не дождался. На третий день больного, морально уничтоженного, его посадили в удобную повозку и отвезли в Новый Иерусалим на берег Истры.
Шло лето 1657 года.
* * *
В Отходную пустынь, как в народе называли Новоиерусалимский монастырь, Никон прибыл под утро. Его встретили кожеозерские старцы, недавно перебравшиеся сюда на жительство. Заботливо взяли под руки и повели в заранее подготовленную келью.
Никон всех отослал и, оставшись один, взял с полки кувшин вина. До краев наполнил серебряный кубок, с наслаждением выпил. Тепло разлилось по телу. Ушла куда-то сосущая тоска, замолкла тревога. О том, что произошло в Москве, он больше не думал. Всё-таки его так и не покорили, не поставили на колени. Он ушел с высоко поднятой головой.
Вино словно растопило в его сердце лед, проснулись обычные человеческие желания.
– Епифаний! Я хочу есть!
Из-за двери тут же появился Славенецкий, неотступно дежуривший в эти дни около Патриарха.
– Чего изволишь, святейший?
– Принеси чего-нибудь домашнего: утицы, хлеба подового, гороху…
Епифаний поспешил исполнить приказание. Монахи радостно засуетились: все были рады, что Патриарх возвращается к жизни.
После обеда Никон прилег отдохнуть. На ум пришли раскольники. «Акул я разогнал, а маленьких рыбешек расплодится теперь ещё больше. Меня нет – некого им теперь бояться. А маленькие тоже скоро большими станут…»
* * *
Человек во все времена мечтал увидеть Бога наяву, послушать своими ушами, пощупать руками, попросить лично очистить от грехов.
Особенно русский человек жаждал припасть к ногам Всевышнего, сошедшего на землю для суда праведного. Мечтал и молился днем и ночью. И услышал Господь. Из-за густых темных туч ласковый голос его раздался:
– Чада мои! Прииду к вам, раз просите, покажусь вам в человеческом облике!
И пришел. Это был Никита Пустосвят. И сказал он людям:
– Я есмь Бог Саваоф, меня пророки послали, радеющие за вас. Помогу вам души спасти для вечной жизни. Знайте же – кроме меня Бога нет! Вскоре Саваоф-Пустосвят себе помощника нашел. Ивана Горюнова. Нарек его перед людьми Христом. В день Никита до десяти раз поднимался со своим «сыном» на небо и назад опускался. Дважды Горюнова на кресте распинали и дважды он воскресал.
Всего у «Саваофа» было пять «сыновей»: Иван Горюнов, Петр Храмов, Семен Хрульков и бывший ученик Аввакума – Епифаний. Сначала о Христе-Горюнове люди мало знали. Гуляя по Москве, он мутил народ, поучая, как Никона одолеть. Взяли его, привели к царю. «Про тебя, Ванька, толкуют, что обещаешь всем райскую жизнь. Так это?» – спросил его Алексей Михайлович.
«Я не Ванька, я – Иоанн, сын божий. Ты царь на земле, а я на небе!» Государь пристально оглядел его с головы до ног и, погрозив пальцем, отпустил. Что возьмешь с дурачка?
Второй «сын божий» – Петр Храмов – звал себя царевичем Дмитрием, пятьдесят лет скрывающимся от Бориса Годунова. Ныне снова объявился, хочет сесть на престол. Алексей Михайлович и с ним побеседовал, спросил, где он раньше был, почему в царский дворец не хаживал.
Петр присел на корточки, онучи у лаптей поправил и обиженно сказал: «Некогда мне было…».
Семена Хрулькова в царский дворец не приглашали. Зато он по всей Москве сам громко всём хвалился: «Я тот сын Божий, который на царевне Ирине Михайловне должен жениться».
Епифаний в этой компании юродивых был самым нормальным человеком. Он писал письма Аввакуму в Тобольск. Протопоп его учил, как жить, как бороться с никонианцами. Из Сыскного приказа Алексею Михайловичу принесли одно такое послание. Аввакум писал: «За богатством не гоняйся, верь только тому, кто старинными молитвами и постами душу очищает…»
Кормили Епифания друзья и сам Пустосвят. Иногда он заходил к Федосье Морозовой. Боярыня деньгами его поддерживала, одеждой снабжала. О Никите Пустосвяте в Монастырском приказе было заведено отдельное дело. В него иерей Славенецкий частенько вписывал новые страницы. И не только о Пустосвяте. Услышал однажды от одного странника рассказ, записал так:
«В Даниловском монастыре содержится монах, заточенный в подвале, в кандалах. Видя его мучения, я часто заходил к нему понаведать. А однажды привел к нему свою женку-неродиху. Он выгнал из ее пустого чрева злого духа, и через положенное время она родила мне рыжеволосого дитятю.
Монах не разговаривает ни с кем. Только молится, поднимая руки к небу. Святой человек!»
И таких рассказов немало было записано, как немало ходило-бродило по Руси странников, юродивых, святых и грешников. И каждый – со своей легендой, со своей верой. После реформ Никона ещё больше их стало, мучеников за порушенную веру… Никон понимал опасность этой темной волны, угрожавшей смыть все его преобразования. Но, став заложником собственной гордости, сам уступил ей дорогу, предательски отошел в сторону. Поэтому и мучила его совесть, спрятанная за толстыми стенами Новоиерусалимского монастыря.
* * *
Семен Лукич Сабуров могилами своих родителей клялся, что не говорил о Никоне ни одного худого слова и что собачка его креститься отродясь не умела, это, мол, злые языки придумали… Откуда же тогда слухи-то пошли, из какого источника питались? Людская молва, как пожар: вспыхнет, разгорится – не потушить, пока одни головешки не останутся. Но ведь любой пожар с одной спички начинается. Кто-то зажег ее и в этот раз. А уж дров в костер подбросить – многие ловки. Вот хоть митрополит Питирим – завистник тайный, всегда исподтишка осиное гнездо вил. Никон его когда-то из грязи вытащил, отмыл, князем церкви сделал. А он первый теперь престол из-под него выбивает, сам в Патриархи метит. Только подумал бы, на что замахивается!
«Худая молва – не гиря, на воротах не висит. Языки почешут, перестанут, – рассуждал про себя иерей Епифаний Славенецкий. – Надо пригласить Паисия Лигарида, газского митрополита. Его Арсений Грек хвалит, умен, говорит, и хитер, хоть кого на колени поставит. Приедет, собаку Питирима на цепь посадит, чтоб не выкобенивался.