355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Доронин » Тени колоколов » Текст книги (страница 25)
Тени колоколов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:29

Текст книги "Тени колоколов"


Автор книги: Александр Доронин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)

Внизу велел путнику обождать немного. Зашел в каморку переодеться. Ряса, в которой спал и ходил по росе, промокла и помялась. Вышел к гостю в темно-синей летней рясе, с расчесанной бородой. На груди сиял золотой крест на золотой цепи. Мужик смотрел на него с благоговением.

– Пойдем в трапезную, мил человек! Там пока пусто, и никто нашему разговору не помешает.

Незваный гость сел на лавку. Никон – напротив. В руках – четки. Теребя каменные бусинки пальцами, спросил:

– Так что тебя привело в Новый Иерусалим?

– Я казак донской. Степаном Тимофеевичем зовусь, пресвятой владыка. По прозвищу Разин.

Никон вдруг с молодой легкостью вскочил на ноги, добежал до двери и резко распахнул ее. Послышался глухой удар и звук падающего тела.

– У, вражьи дети! Пошел вон, гнида! – Это Никон крикнул в проем двери, а потом, плотно прикрыв ее, сказал уже казаку: – Видишь, как живу здесь? Везде «уши»… Сколько за мной сторожей приставлено – шагу не сделаешь…

– Дозволь, Святейший, я этому негодяю бока намну? – и он направился было к двери.

– Что толку? Этого проучишь – другой его место займет.

– Зря ты тут боярскую мякину развел, Патриарх! Надо это тараканье гнездо раздавить!

«Вот ты каков, Степан Разин! – глядел на гостя Патриарх во все глаза. – Польских панов гонитель, татарских гнезд разоритель. Слыхать о тебе слышал, а вот теперь вижу!»

– Не боязлив ты, Степан Тимофеевич!

– От людского горя я таким смелым сделался, от нужд и страданий. А теперь хочу народу своему послужить…

– Нам есть с тобой о чем поговорить, сын мой. Но для начала неплохо бы потрапезничать. Самое время уж. А на сытый желудок и беседа легче пойдет.

Никон снова подошел к двери и позвонил в висевший над косяком колокольчик. Тут на пороге вырос черный монах, услужливо согнутый в три погибели.

* * *

Времена такие настали, что со всех европейских и азиатских закутков на Русь православную полетели, как пчелы за взятком, разные людишки: брадобреи и лекари, купчины и служивые, ремесленники и священники. Всё больше люди оборотистые, той пронырливой породы, кто из кукиша состряпает выгоду и скоро высмотрит, где и что плохо лежит, чтобы тут же и прибрать к рукам. Устремились на северную Русь те искатели счастья, кто совесть почитал за большой изъян. Иные, удачливо приткнувшись к Московскому двору и улестив бояр, скоро сбивали себе состояние и отбывали назад на родину. Иные же – лазутчики и смутьяны, кто новый бунт всегда рад завести, состроив из себя преданного, льстивого слугу, меж тем хитроумно выглядывали московские секреты и с посольским двором, а то и тайными тропами, мимо застав и засек, срочно спешили с вестями к своим королям. Вот уже не только дома выстроились на Москве и в Вологде, в Архангельске и Астрахани, но и целые слободы с церквями, и встали торговые ряды со всякой заморской приманкой. А немецкие, датские и шведские полковники спьяну бьют не только посадских, пуская в ход шпаги, но и государевых слуг. Вроде бы и пригрелись у жирного куска и теплого места, но сколько же, однако, гнусных басен сочинили и отправили в королевские дворы, сплетнями и интригами отплачивая за русское гостеприимство. А уж на щедрые дары и милости не скупилась Москва, чтобы не пасть лицом перед гостями и поддержать родовое предание: де, гостю никогда не изменяла древняя Русь…

Летом шестьдесят второго года из Бессарабии прибыл очередной искатель счастья, бродячий архиерей, смышленый плут и мошенник, газский митрополит Паисий Лигарид, которому не подобало бы возлагать на себя ни епитрахили, ни омофора. Не зря константинопольский Патриарх Дионисий о нем говорил: «Я его православным не называю, ибо слышу от многих, что он папежник, лукавый человек».

На самом деле Лигарид всегда был искренним католиком. В 1639 году принял рукоположение во пресвитера от униатского митрополита Рафаила Корсака, а в 1641 году был назначен католическим миссионером на Восток. В 1652 году Лигарид, притворившись православным, был рукоположен в сан митрополита Газы Иерусалимским Патриархом Паисием. При этом он продолжал получать содержание от Конгрегации пропаганды. В 1662 году Лигарид посылал в Рим упреки о задержке жалованья и давал объяснение, как он стал православным митрополитом, ибо Конгрегация отказывалась признать за ним этот сан.

В пятьдесят седьмом году, по совету Арсения Грека, послал Никон весть соседним государям, чтобы пропустили они в Москву митрополита через свои земли. Самому же Лигариду через афонских паломников отписал: «Слышали мы о любомудрии твоем от монаха Арсения, что желаешь видеть нас, великого Государя, и мы тебя, как чадо наше по духу возлюбленное, с любовью принять хотим». Но пока Лигарид добирался в северную страну с подложными грамотами, устроенными в Молдавии архимандритом Леонтием, Никон тем временем сошел с кафедры.

Попутно, в чужом обозе, лишь на трех подводах с пятью слугами вошел Паисий Лигарид в престольную. Не зная русского языка, сразу же разнюхал дворцовые интриги и скоро умудрился, без особых усилий, уместиться в сердце Государя, в той части, коя была когда-то отдана Никону. Лигарид снял тяжесть с государевой души и, не мешкая, горячо всплакнув, попросил вступиться перед турками за свой бедный униженный народ, выплатить ежегодный откуп, чтобы нечестивые агаряне не обратили несчастных в свою турецкую веру. Откуда было ведать русскому царю, что Паисий Лигарид уже давно покинул на произвол судьбы свою митрополию, что лишен архиерейства Иерусалимским Патриархом Паисием? Государь велел выдать Лигариду восемьсот пятьдесят золотых червонцев да пожаловал кафтан камчатый смирной камки, да рясу суконную черную в белках, сверх того, гостю была жалована шуба соболья под камкою…

Прибыл Лигарид в Москву в феврале, а уже в августе окольничий Семен Лукич Сабуров, тот самый, что собачку свою научил креститься, составил тридцать вопросов по делу Никона и обратился к Лигариду газскому с просьбою дать на них письменные ответы, что гость и сделал с великой вольностью и надменностью, хотя в предисловии записок уверил Государя, что ради правды Божией он скорее умрет, нежели солжет. Лигарид оболгал опального Патриарха: «Никон не признает четырех Патриархов, а лишь папу, и значит, он настоящий папежник… Он уставы святые творит не во власти, гневно грозит, проклинает без всякой пощады, а тем более уж не пастырь, ибо как можно назвать пастырем того, который оставляет свои овцы и их делом прямым не пасет».

Так скиталец по верам с помощью царя стал судьею Патриарха и всей православной веры. И понял затворник Никон, уединяясь в башни Воскресенского монастыря, какую подколодную змею пригрел под сердцем, с такою лаской зазывая греков. Не случайно старыми людьми заповедано: хитер жид, но и его грек облукавит.

Приезд Лигарида был по душе боярам. Они помогали ему во всём. Вместе с новгородским митрополитом Питиримом и архиереем Павлом хитрый гость разъезжал по монастырям, поднимая монахов-чернецов против Никона. И решился он на самое подлое: отравить Патриарха. С этой целью в Новый Иерусалим он подослал чернеца Феодосия, тот, поплакав перед Никоном об «униженьи и нищете», был принят, обласкан и поселен в теплую келью. Через два месяца Феодосий в просвирное тесто накапал яду, после чего, отведав тех просвир, Никон четыре дня маялся животом. Если бы не его могучее здоровье, на тот свет бы ушел…

Лигарид готовил новые пасквили. Ему помогал боярин Роман Боборыкин. Перед смертью его богобоязненный отец подарил свои земли царю под Коломенский монастырь, а царь уже – Новому Иерусалиму. Боярин Роман решил возвратить их обратно себе, да Никон, разумеется, воспротивился этому. Новоиерусалимскому монастырю теперь из Монастырского приказа денег не давали, монахи себе и на пропитание сами доставали. Трудом да заботами. Боборыкин бывшие свои земли засеял рожью. Не спросясь засеял, по личному замыслу. Никон послал царю челобитную. Тот не ответил на его письмо. Тогда Никон вывел своих крестьян и монахов на поля и до колосков собрал весь урожай, вывез хлеб на монастырское подворье. Сверху пришла грамота: «всех монастырских крестьян, без ведома собравших хлебы князя Боборыкина, вызвать на суд московский…». Никон их не отпустил. Шестнадцатого июля в монастырь прибыл думной дьяк Алмаз Иванов со стрельцами да подьячими, привез царское письмо. Никону вновь предложили, чтобы он сделался другом князя Романа и пошел на мировую. Никон сказал, что боборыкинской земли у монастыря нет, а есть царем ему подаренная, и напрасно князь наговаривает на него, Патриарха. Государевы слуги отправились резать землю, нищить монастырь. Никон же созвал братию, прочитал громко жалованную грамоту царя на монастырские имения, а после положил ее под крест и образ Богородицы на аналое посреди храма и совершил молебен святому животворящему кресту. А по окончании молебна громогласно возвестил страшные слова из ста восьмого псалма: «да будут дни его малы, да будут сынове его серы, и жена его вдова, да будут чада его в погублении, и да потребится от земли память их…»

Соседа ли Боборыкина он имел в виду, посылая на того небесные кары, или Государя, отдавшего Патриарха на поругание мстительным слугам своим, – святитель не объявил братии, но душа его переполнилась обидою ко всем врагам.

Тем же днем на Москву пошел донос. Алексей Михайлович срочно призвал в Крестовую палату архиереев и пожаловался со слезою: «Я грешен, но в чем согрешили дети мои, царица и весь двор? Зачем над ними клятву истребляти?»

И вот Алексей Михайлович держит в руках новое письмо Никона, дрожа, читает его: «…Откуда пришла к тебе высокомерная гордыня – забирать у нас и судить нас?.. Какие божьи законы приказывают быть нашим хозяином, над нами – рабами самого Господа? А кто ты есть, скажи-ка?..». Царь поморщился, бросил письмо, не дочитав его, позвонил в колокольчик. Вошел Родион Сабуров.

– Где челобитная Боборыкина?

– У меня, Государь.

– Отпиши от меня князю и Никону: коломенские земли возвращаю прежнему хозяину – Роману Боборыкину. А теперь позови ко мне Лигарида. Я к нему просьбу имею.

* * *

В Даурии, на краю света, Аввакум с семьей прожил девять лет. Каких только мучений они не перенесли! Обо всём пережитом и испытанном протопоп позднее расскажет в своем «Житии». Эту книгу воспоминаний он назовет «адским рыданьем». В Даурии он также пишет челобитные царю с пламенной просьбой спасти свою и его души, вернуть их в Москву. Аввакум и сам не помнил, сколько написал и отправил таких писем. Наконец пришло разрешение вернуться в Тобольск.

За эти девять лет жена родила ему двух сынов и дочь. Мальчики ещё младенцами умерли от голода и истощения. Дочь Ксения выжила.

Летом 1661 года Аввакум со своими близкими доехал до Байкала. Сели на дощаник с пятерыми детьми. Вместе с ними было около десяти женщин и двое «мужчин-душегубов». Последние из тюрьмы сбежали. Один из них, Василий, когда-то служил вместе с протопопом в отряде Пашкова. Казаки хотели парня крестить, да Аввакум его купил у них и сам окрестил.

Когда уже припасы у них были на исходе и есть было нечего, к счастью, они застрелили лося. Рыбаки Селенги, видя, какие они изморенные, подарили им сорок больших рыб и кое-что из одежды.

До байкальских вод душу Аввакума словно кошки грызли – сколько годов понапрасну потрачено! Теперь он свободный человек. Разглядывая окружающую природу края, воскресал к жизни, глаза словно новым светом озарялись. «Господи, красота-то какая! Радоваться бы этой красоте, – думал Аввакум, – да ведь не до того. Человека с рождения до смерти сопровождают одни страдания, лишения и испытания. Так уж Богом заведено».

Из-за ветхости дощаника чуть все не утонули. Но Господь миловал. Спаслись. Отремонтировали его кое-как.

Пока Аввакум жил в Даурии, на берегу Байкала новую крепость построили – Иркутск. К зиме по Ангаре добрались до Енисейска. И всюду по пути – в крепостях и селах – видели новые церкви или часовни, поставленные по велению Патриарха Никона. Сам уж, антихрист, давно из Москвы изгнан (об этом не раз писал Аввакуму Иван Неронов, теперь монах Алексеевского монастыря), а храмы с его нововведениями стоят… и стоять будут. Это заставляло протопопа задуматься о своей жизни. Может, зря он лбом в толстую стену бьется? Хотя бы детей пожалеть надо. Они ещё малы и несмышлены, а столько лиха хлебнули.

Сомнения измучили Аввакума. Он понимал, что должен замолчать, покориться. Но не мог и не знал, как будет жить во лжи и притворстве. Маялся-маялся, решил открыться матушке.

– Каково мне, Анастасия Марковна, быти, если вижу, как бесы наглеют? Ты моя первая подмога и опора. Что мне делать, скажи, матушка?

– Ты что, Петрович? – обиделась Анастасия Марковна. – Сам мне говорил слова апостола Павла: «живя с супругою, не ищи развода». И потому вот тебе мой ответ: те проповеди людям читай, что из сердца твоего. Иди, Петрович, в храм, проклинай иуд-предателей, они лики русских святых дегтем мажут…

Аввакум опустился перед женой на колени. Словно крылья у него выросли, на душе вольготно! И вот он снова в Тобольске. Девять лет здесь не был! Ходит в церковь Воскресения, где раньше служил, в соборе Софии литургии проводит. Рассказывает о даурском крае, как там его воевода Пашков мучил. Иногда ругается с попом Лазарем, с которым когда-то по обителям скитались. Не заметил, как опять три года пролетело.

На Москву Аввакум прибыл через Великий Устюг. Федор Ртищев, глава Большого Приказа, встретил его с радостью. Целые ночи с ним проводил в беседах. После завел его к царю, и тот его встретил душевно: задумал на Никона натравить. Надежды его не оправдались – протопоп подал ему свою «Первую челобитную», где, напоминая о том, как «мучили его на Даурии», возмущается: на Москве он ожидал увидеть борьбу с никоновскими книгами, а здесь этих «дьявольских сосудов» ещё больше наплодилось. Стефан Вонифатьев давно уже в могиле, друзья его по монастырям разогнаны. Как же так?

Государь начал его успокаивать. Даже готов был взять своим духовным отцом. Аввакум отказался. Деньгами хотели было купить его – и это не вышло. «На увещания» к нему послали Родиона Сабурова – и с тем взгляды разошлись.

В Москве Аввакум снова встретился с боярыней Морозовой. Для Федосьи Прокопьевны и Евдокии Прокопьевны Урусовой он стал вроде духовника, вместе собирались на моления, поднимали старообрядцев против новой церкви.

В доме протопопа жили юродивые. Этих людей на Руси считали за святых. Один из них, Федор, который примкнул к его семье в Великом Устюге, в Казанском соборе во время службы «крича, учил Государя». Тот обиделся на протопопа. Письмо, где Аввакум защищает Федора, ещё больше разозлило Алексея Михайловича. И Аввакум вскоре со своей семьей был отправлен в небольшой северный городок – Пустозерск, куда и раньше высылали раскольников.

* * *

Однажды Никон увидел такой сон. Будто он попал на склон скользкого оврага и вот-вот вниз упадет. Вдруг откуда-то возле него очутилась собака и по-человечьи обратилась к нему: «За хвост мой зацепись, так удержишься». Никон протянул руку, тут другой голос в ухо:

– Вставать пора, Святейший. Незваные гости тебя ожидают…

Открыл глаза – у ложа стоял иерей Епифаний. Кто зовет и зачем – не стал говорить, молча занес в келью лохань с водой и снова вышел.

Никон не спеша умылся. В покои без стука вошел боярин Мещерский.

«Что в полночь заставляешь будить», – чуть не сорвалось с языка Никона. Но удержался. Монастырский боярин он, божьими приказаниями занят. Всё равно косо посмотрел, от его взгляда Мещерский сразу сник.

– Кто приехал, чего молчишь?

– Прости, святейший, от Государя прибыли архиереи да бояре. Человек двадцать их. С полсотнею стрельцов. Лезьмя лезут в монастырь.

«Не зря, знать, сон приснился… К чему он, к чему? – забеспокоился Никон. – С какими новостями приехали?»

На мантию архипастыря, на грудь, повесил панагию, на голову надел черный клобук с золотым херувимом, в руки взял костяной посох.

Под окнами толпились вооруженные мушкетами и бердышами стрельцы. Архиереи и бояре стояли впереди их. Никон вышел на крыльцо.

«Пусть войдут!» – бросил он архимандриту, которого недавно призвал из Новгорода, и скрылся в коридоре. Гости Двинулись за ним в палату Патриарха. Там Никон дважды поклонился гостям, думая показать свое послушание и, как обычно при важной и большой встрече, прочитал молитву, где говорилось о дружбе и любви друг к другу. О здоровье царя впервые не осведомился.

Князь Юрий Юрьевич Долгорукий подошел под благословение. Священники воспротивились, остались у входа. Иосифу ли Астраханскому кобениться? Из-под руки Никоновой в иерархи вышел, с его стола ел-пил, его умом жил… Никон побагровел, повернулся, ни слова не говоря, ушел в свою келью.

Среди оставшихся начался ропот. Царевы посланники поняли, что остались с носом. Надо исправлять положение. Первым отправился вслед за Патриархом незнакомец митрополичьего звания. Отблеск солнца, только что появившегося из-за горизонта, лег на тонкое бледное лицо его с какой-то внутренней смуглостью. Скулы обросли легким, словно паутина, пушком. Глаза карие, на выкате. Смотрит нагло, в упор. Ростом он не так высок, но одеждой – просторной красной мантией, ниспадающей многими складками, как языками пламени, – затмил всех иерархов. Это был Паисий Лигарид.

Он обратился к Никону на латинском языке. Царский толмач Леонтий, возникший тут же за его плечом, с подобострастной угодливостью стал переводить, снимая слова прямо с губ митрополита. Паисий же говорил неспешно, будто жемчуг на нитку нанизывал. «Знать, дорого ценит себя», – подумал Никон, пытаясь сосредоточиться на смысле его слов.

– Царя сам Бог помазал на власть. Тебе ли не знать? И всяк на земле, в каком бы почете ни был, он всегда лишь слуга Государю, и всеми благами земными ему одному обязан. И кто на него лишь посмотрит косо… Посмотрит лишь! – Паисий воздел палец, – того наказать нужно без промедления. Ответь мне по-евангельски: проклинал ли ты царя? Да или нет? И не уклоняйся от признания.

Никон нахмурился. В душе его рождалась буря. Но он сдерживал себя и ответил:

– Я всегда служил молебны за здравие царя, просил у Господа ему долгих лет. И никогда не проклинал с амвона.

– Как же не проклинал?! – воскликнул Паисий, с возмущением повышая голос, и развел руками. Червчатый шелк мантии с аспидно-черным подкладом зловеще всплеснулся, как крыло. – Царю ведомо! От царя не укрыться и в мыслях. Ты навел на самодержавца ужасное проклятье, чтобы его супруга стала вдовою, чтобы их законные дети осиротели…

– Слушай, ты зачем на козлином блеянии еретиков говоришь мне? – неожиданно остановил его Никон, чтобы сбить судейский тон.

– Этот язык ты от папы услышишь, когда приедешь в Рим для оправдания своих грехов. Скажи-ка мне: что между тобой и папой, от которого ты не получил ни патриаршества, ни благословения? И теперь ищешь у него суда…

И тут Никон уже не выдержал, он закричал, чтобы оборвать медный сладкий голос:

– Вор, нехристь! Собака! Самоставленник! Есть ли у тебя от вселенских Патриархов ко мне грамота? Не впервой тебе ездить, лжесловесник, по чужим государствам и мутить воду! Зачем носишь красную мантию вопреки правилу?

– За тем, что я из настоящего Иерусалима, где Спаситель мира пролил свою кровь, а вовсе не из твоего Иерусалима, который лелеет грядущего антихриста.

Паисий Лигарид побледнел, но голос его не дрогнул.

– Меня напрасно ты обзываешь вором. Ты бесчестишь не меня, а великого Государя и весь освященный Собор. Я отпишу о том вселенским Патриархам. Я бы тебе ставленную грамоту показал, да теперь ты не Патриарх. Ты самовольно престол оставил, а другого Патриарха на Москве нет, потому и грамоты к Московскому Патриарху не имею.

– Я с тобой, вором, более говорить не стану! – перебил его Никон.

«Господи, – думал Лигарид, – какое чудовище, безумец, прямо какой-то одноглазый циклоп из финикийских пещер. Бедный, бедный царь, каково ему досталось…»

А тем временем к Никону робко подошел князь Долгорукий с вопросами: де, почто, святитель, положил на Государя клятвенные слова.

– Я Романа Боборыкина проклял. Обидел он меня, князь, сильно обидел.

– Тогда зачем государеву грамоту под крест клал?

– Клятву произнес на Романа. И поделом, – стоял на своем Никон. – Хотите меня унизить при этом блудодее? Вот как отца своего почитаете…

– Отца-то мы раньше крепко почитали, да нынче нету у нас его. Ты сошел с места, так живи в тихости, как простой монах. Чего тебе неймется?

– Не клал я обидящей клятвы…

– Ты на молебне говорил проклятье, все то слышали, – огрызнулся Родион Сабуров.

– Вольно тебе показывать иное, – настаивали бояре.

И тут Никон с горячкой в сердце вскричал:

– А хотя бы и на Государя говорил. Да за такие обиды и теперь не стану молиться! Прости, Господи, мою душу грешную!

– Так ли тебя понял, Никон? Ты великого Государя готов ныне проклясть? – снова оскалился Сабуров.

– Да… он закона Божьего не исполняет, он в духовные дела судьей вступается!

– Да за такие слова, знаешь, что с тобой будет?! Не был бы архипастырем, сам тебя в петлю сунул. Вот при этих! – Сабуров повел рукой, как бы показывая на приехавших архиереев.

– Закрой свой рот, мешок с дерьмом! – Никон брезгливо отвернулся. – Это какой Собор здесь собрали? Без патриаршего дозволения? – обратился он к астраханскому митрополиту Иосифу.

Тот дышал тяжело, как загнанная лошадь. И первым, шатаясь, потянулся к двери. Последним поднялся с лавки Паисий Лигарид. Он миновал Никона, как мертвое дерево, и словно бы прикрыл от его гневного взора своей мантией выходящих послов.

Никон опустился на лавку. В глазах его мелькали алые всполохи. Недаром он видел дурной сон, недаром. Голова его кружилась.

* * *

Не уродился в этот год и овес. В свободные от службы дни Матвей Стрешнев всегда находился на лугу. Хотя бы сена накосить. Выходил на ранней зореньке. Остро наточив косу, размахивал ею не шибко, хотя за ним оставался широкий прокос. Первый заход, как всегда, гнал против ветра. По первому прокосу всегда видно, каков работник, есть ли у него сила и крепкая рука, или ему плести дома лапти.

За Матвеем Ивановичем стелилась чисто выбритая луговина, трава легла на ней ровным валком.

На повороте к нему подошел мужичок лет пятидесяти и, поздоровавшись, начал горевать о недороде. Матвей Иванович слушал его молча, затем пошутил:

– Э-э, брат, что ты все: хлеб да хлеб! Бражка бы была!..

Мужичок, исхудалый, с впалыми щеками от недоедания, улыбнулся во весь свой щербатый рот.

Беда плыла над Россией злой тучей. От долгих дождей поднялись реки. Над берегами бушевали половодья. К Успению Богородицы на землю упал иней и все огороды погубил.

* * *

Словно в инее было и сердце у Тикшая Инжеватова. Хоть в петлю лезь от стыда: его, сотского, Родион Сабуров при подчиненных стрельцах нехорошими словами обозвал. Так и сказал ему: «Под твоей рукою, мордвин-ротозей, не воинов держать, а блеющих овец». Вчера с Ильей Даниловичем Милославским пришел в его сотню, а здесь цирюльник Поль Морэ прямо на улице стрельцам бороды бреет. Сабуров не сдержался, француза в живот пинул. Тикшай за цирюльника заступился, окольничий и на него руку поднял. Тогда Тикшай не сдержался – плюнул ему в лицо.

Теперь вот в полковой тюрьме клопов кормит. Позор!

Лежа на тесовых нарах, какие только мысли не передумал! Москва велика, да защитник у него только один: полковник Стрешнев. И он почему-то в последнее время пропал. Видать, от домашних забот не оторвется. Матвей Иванович – душевный человек, но и самому приходится кланяться. Жизнь заставляет.

Тикшай не задумывался, что с ним сделают. Война многому его научила, пытки он выдюжит, а вот что с упрямым характером поделать? Его и тюрьмой на колени не поставишь…

Думал об этом Тикшай, на богатых досадуя. Вот паразиты! Всю кровь готовы высосать. Таковы и кремлевские хозяева…

На третий день ранним утром Тикшая Инжеватова облачили в чистое белье, длинный черный суконный кафтан, вывели во двор. Серое, сумеречное небо ещё не пробудилось, было тускло-матовым, словно и солнцу не хотелось просыпаться.

Тюрьма глазела из окон.

Посреди двора с ночи поджидала мрачная высокая колымага. Понурый возница сидел на козлах, широко расставив ноги и спрятав голову. Нахохленному человеку было скучно с утра, он длинно зевал, мимолетно оглядываясь и снова застывая в прежнем птичьем состоянии.

Звеня цепями на руках и ногах, Тикшай подошел к колымаге. Двое тюремщиков помогли ему сесть, привязали за руки к двум торчащим по бокам сиденья столбикам. Лошадь тронулась, сторожа прощально махнули рукою.

Было странно ехать спиною к лошади, двор отступал нелепо, будто осужденный пятился к пропасти, с каждым аршином приближаясь к ее краю.

Скоро колымага вошла в какие-то ворота. Тикшай поднял голову и увидел строй солдат, которые ещё на днях были под его началом. Невольно вздрогнул. Он и не заметил, когда появился из караулки какой-то странный человек и пристроился к позорной колымаге и шел рядом, сейчас с улыбкой изучая жертву, словно загодя примерялся к ней. Тикшай вперился взглядом в палача (а это, конечно, был палач!), в его землистое худое лицо. Какое бы обличье ни принимал бывший управляющий князя Львова Кочкарь, Тикшай сразу бы признал его, будто он нес печать прокаженности на челе. Палач был в долгополом расстегнутом кафтане, на голове высокая мерлушковая шапка. Начищенные сапоги с заправленными в голенища полосатыми шароварами сияли пуще солнца, и в них можно было глядеться. Взгляд Кочкаря был суров и неприступен, будто этим он подготавливал жертву к мучениям.

Тикшай же смотрел на него с презрением. Всё помнит, нечестивец, и поныне живет лишь худой памятью, злобной и темной. У него быстрее сердце лопнет, чем смилостивится.

– Чего уставился, бродяга! – свистящим шепотом окрикнул его Кочкарь, когда колымага остановилась посреди двора. Тикшай не стал отвечать, и он, осмелев, гаркнул уже во весь голос:

– Сними кафтан! И штаны!

Тикшаю развязали руки, он разделся, лег на рядом поставленную широкую лавку. И тут из-за строя вышел высокий худой человек. Тикшай сразу узнал этого чахоточного дьяка Алмаза Иванова. Он вытащил из-за пазухи лист бумаги, развернул его, прочитал обвинение. Тридцать розг ему полагалось за то, что принародно обесчестил окольничего.

Строй молоденьких солдат зашумел, задвигался, словно испугавшись предстоящего действия. Тикшай мысленно обратился к безликой глазастой толпе; ему вдруг почудилось, что народу жалко страдальца, он скорбит, он плачет вместе с ним.

Кочкарь предался тому глубокому наслаждению, что вдруг овладело им. Он перебирал ивовые розги, длинные, как плеть, тонкие и гибкие, змейкою ползающие в костлявых его руках. Другой палач, толстый, с выпученными глазами, стоял в стороне и глупо улыбался.

Одного стрельца-бугая посадили на ноги Тикшая. Второй держал его голову. Только дрожащие жилы на шее показывали, что было на душе у мордвина. И вот… словно кипятком его ошпарили. Тикшай, скрипя зубами, слушал, как по спине плясали прутья. От каждого удара его тело изо всех сил напрягалось. Бил не сам Кочкарь, а его помощник. Не жалея бил, наотмашь. Но Кочкарь остановил его, лениво начал учить:

– Без души бьешь, друг. Без любви. Так и на хлеб с квасом не заработаешь…

Встал возле Тикшая, осмотрел кровоточащие следы на спине.

– Вот как надо! Учись! – и ударил как-то с присвистом, так не каждый умеет. Сказывались сноровка и многолетнее умение.

Из глаз Тикшая искры посыпались. Он хотел было вырваться, прыгнуть, да где там – стрельцы крепко держали, Кочкарь продолжал хлестать. Прутья размочалились, обломались. Кочкарь новых не взял, хотя они у него под ногами валялись. Старые сунул в ведро с соленой водой, оно тоже рядом стояло. Снова упрекнул своего бугая-помощника:

– Сла-аб ты, друг, не силен сноровкою. Каши мало, видать, ешь. Да ничего… этому делу научишься, оно большого ума не требует…

Теперь розгами хлестал вдоль и поперек, вперемежку. Удары, как выстрелы из мушкета, рассекали тишину. Тикшай не кричал, не жалобил толпу. Лишь глаза его, уставленные на палача, налились кровью. Тот снова отошел, подскочил и со свистом протянул по спине. И там, где пересеклись два удара, кожа лопнула и обнажилось багровое мясо.

– Пиши и зачеркивай! Пи-ши и зачер-кивай! – приговаривал вошедший в раж Кочкарь. – Мне бы дьяком быть, а не палачом. Дьяком-то лучше – прочитал грамоту и – в сторону.

Стрельцы, стоявшие рядом, зубами скрежетали, чахоточный Алмаз Иванов чесал свой грачиный нос.

Наконец помощник Кочкаря не выдержал:

– Тридцать… хватит. Уймись, говорю.

– Хватит так хватит. Я хоть сколько могу, руки не отвалятся, – оскалился палач. – Мы с ним с одною боярыней поигрывали. Он – в шалаше в саду, а я – в своем домике. Свояки мы с ним, можно сказать, родные… – и не посмотрев даже на Тикшая, бросил окровавленные розги, двинулся к лошади, привязанной у ворот. За ним, кособочась, поплелся и помощник.

Из глаз Тикшая текли слезы, плечи дрожали. Спина его была сплошной раной, кровь ручьем текла на лавку и на землю. Душа, уж который раз, покидала страдальца, но, сжалившись, возвращалась обратно. Он, словно в тумане, слышал и видел, как вокруг суетились стрельцы, поднимали его, решали, что с ним делать. Его это не волновало, будто чужое тело сейчас тащили они в казарму. Ему вдруг пришла мысль уехать на Дон. Там Максим Чухрай живет, с кем он освобождал Смоленск, а затем служил в полку у Стрешнева. Жив он – найдет его, не найдет – в Москву обратно не вернется, хватит, больше не даст себя на поругание. Не мальчик он – тридцать лет ему – тридцать розг уже заработал. Так сказать, день рождения справил. Донские казаки, слыхал, встали на свою защиту, найдет и он, где приложить стрелецкую сноровку и умения.

– У, со-ба-ки!.. – из горла его вырвался звериный рык.

Уже через неделю Тикшай шагал по тропам-дорогам. На большак выходить боялся: его сторожили стрельцы – на Москву казаков приказано не пускать. Здесь ни всадника не встретишь, ни пешего. Он один-одинешенек. Солнце опустилось на край земли, дрожащим пламенем облизывая взгорки и деревья. Устал Тикшай, да отдохнуть негде, ни одного сельца по пути не встретил. От них остались одни пепелища.

Пересек небольшую речушку, попал на кривобокое поле. У обочины – лошадиные кости. Ветер высушил их, дожди обмыли, и вот они остались указателями путникам.

На пригорок тянулась узенькая тропинка. Поднялся наверх Тикшай, и от увиденного сердце зашлось: когда-то здесь было село, а теперь торчали одни обгорелые остовы печей, домов не было, на их месте росли крапива да чертополох. Что за чертовщина? Почему сожжено столько селений? Будто ураган прошелся, каких давно он не видывал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю