Текст книги "Тени колоколов"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)
– За царицу я и так денно и нощно молюсь. У Иисуса Христа прошу для нее светлого рая. Доброй души она была, великомученица Мария, светлая ей память! – Молчал, молчал и не выдержал: – Новых смертей ждите! Страна смрадом переполнилась! Так и передай Государю: Бог-судья ему то даст, что он сам на земле заслужил.
Сабуров по-волчьи завыл.
* * *
Ферапонтов монастырь расположен на северо-западе от Вологды, в краю округлых лесистых холмов и медлительных речек, теряющихся в лугах. В 1398 году на эту пустынную землю, безмолвие которой нарушалось лишь шумом дремучих лесов, пришел инок Ферапонт. В глубине чащи на холме он срубил келью и основал обитель. «Весьма красно место то и угодно на жительство паче иных мест…»
И случилось так, что основанный никому не известным Ферапонтом небольшой и, казалось бы, отрезанный от внешнего мира монастырь сыграл важную роль в истории и культуре Руси. То была пора, когда московские князья то силой, то хитростью расширяли свои владения, стремясь к объединению. Выходцы из московских земель заселяли костромские и вологодские дебри, основывая поселения и монастыри. Форпостом московской культуры на севере и стал Ферапонтов монастырь. Во времена Ферапонта образ жизни братии отличался простотой, упорным трудом, искренним благоговением: «Пение в церкви Божией, безмолвие по кельям, со всяким утверждением всякого рукоделия… иные книги пишут, друзии книгам учатся, иные сети плетут на рыбные ловления, друзии кельи делают… иные воду носящие и хлебы варения приготовляют…»
Конечно, житие «своим трудом» – не более чем красивая сказка. Те монастыри, у которых не было ни богатства, ни земли, существовали подаяниями. Не был исключением и Ферапонтов монастырь. Сюда шли жить не только простые монахи, но и постриженные царем бояре и знатные люди. Они приносили с собой немалые богатства.
Поэтому на монастырский двор ежегодно завозились стройматериалы, и обитель на глазах расширялась и крепла. В 1490 году при игумене Иосафе ростовские зодчие поставили каменную церковь Рождества Богородицы – стройный храм, окруженный открытыми галереями.
Вблизи монастыря песчаная дорога вьется вдоль заросшего осокой низкого берега озера, взбегает на бревенчатый мост через речку Паску и поднимается к монастырю. Миновав одну из арок Святых ворот, попадешь в тихий замкнутый дворик, затененный старыми деревьями. Отсюда открывается живописная панорама белых зданий вокруг собора Рождества Богородицы. Над вратами разместились две церкви: во имя Ферапонта и Богоявления. Богоявленская служит домовой церковью Никона. Здесь, в монастыре, он живет уже пять лет и каждое утро встречает, ворчливо ругаясь.
В Москве он был Патриархом, здесь, в северном крае, он напоминает себе птицу, пойманную в силок. В челобитных грамотах, которые он регулярно отправляет царю, жалобы, ворчания, претензии. Вот и сейчас он взял перо, пишет Государю: «…Ради всех моих вин отвержен я в Ферапонтов монастырь шестой год, а как в келье затворен – тому четвертый год.
Теперь я болен, наг и бос, и креста на мне нет третий год, стыдно в другую келью выйти, где хлебы пекут и кушанья готовят, потому что многия части зазорные не покрыты… руки больны, левая не поднимается, на глазах бельмо от чада и дыма, из зубов кровь идет смердящая… ноги пухнут, поэтому не могу церковную службу править, а поп один, и тот слепец, читать по книгам не видит, приставы ничто ни продать, ни купить не дают, никто ко мне не ходит, и милостыни просить не у кого…»
Хитрил, конечно, старик, сгущая краски, надеясь на царское примирение. Алексей Михайлович возобновил с «собинным другом» сношения, присылал ему богатые дары, называл его «великим и святым старцем». На самом деле жил Никон барином. В монастыре для него держали проходами соединенные три кельи и кабинет для гостей. За ним ухаживали пять монахов и богомаз Промза.
Для доставки продовольствия за ним закрепили два монастыря: Ферапонтов и Кирилло-Белозерский. Царь не хотел, чтобы Никон стал великомучеником-святым, поэтому приказал ежегодно ему поставлять 10 ведер рома, 10 ведер красного вина, 10 пудов меда, 10 ведер вишен, 30 ведер уксуса, 50 осетров, 20 белуг, бескостных 40 больших рыб, 70 стерлядок, 150 щук, 50 лещей, тысячу окуней и карасей, 30 пудов красной и черной икры, 20 тысяч кочанов капусты, 20 бочек огурцов, 5 пудов сливочного масла, 50 бочек сметаны, 10 тысяч яиц, 30 пудов сыра, полпуда сахара, пуд пшена, 40 пудов лука репчатого, 50 ведер конопляного масла. Возили ему соленые и сушеные грибы, молоко, творог, чай, перец и многое другое. «Голодным», конечно, Никон не был. Шубами и сукном его снабжала царевна Татьяна Михайловна. Да и сам царь кое-что присылал, хотя он и сердился на Патриарха за челобитные и за то, что не благословил на прощание царскую семью.
После последнего письма, правда, Алексей Михайлович порвал с Никоном всякие отношения. Разве можно простить такие слова: «Ты боишься греха, просишь у меня примирения, но я даром тебя не благословляю, не помирюсь; возврати из заточения, так прощу…». Видно, гордыню никоновскую никогда не смирить! Так что уж лучше ей и не потакать! Кроме того, Никон ещё был нестарым: ему исполнилось лишь шестьдесят три года, сила в нем бурлила. Упрямый мордвин! Кто его знает, что ещё может натворить… Пусть уж лучше сидит там, в северной глуши, от греха подальше.
От безделья Никон принялся лечить болящих. Из Москвы Промза привозил ему купорос, камфору, бузуй-камень, деревянное масло и скипидар, в местном лесу сам собирал лекарственные травы и коренья.
В следующем письме царю он опять «воткнет ему шпильку»: «… ты отобрал у меня всё, а мне сам Христос разрешил лечить недуги. Польза от меня теперь намного больше, чем от тебя!». Молчал Никон лишь об одном: к нему часто приезжали за государственными советами дьяки, стряпчие и другие чиновники. Да и это вполне понятно: Россия находилась в огне. Против нее восстали запорожцы, разгневанные за то, что их врагу, Польше, на покупку ружей и наемных солдат Москва выделила в кредит пятьдесят тысяч золотых. Запорожцы лезли в самое сердце страны. Да и Стенька Разин не разевал рта: вешал бояр и духовенство. Иными словами, горе и страдания катились по России бешеным ураганом. Ещё и раскольники, как черви, точили в ее теле дыры. Рушилось всё, что было начато ещё при Никоне. Бывший Патриарх хотел бы вернуться на свой трон, но разумом он понимал: две весны в один год не бывает.
Вот и сейчас Никон сквозь темные окна смотрел на улицу и думал, чем заполнить только что начавшееся летнее утро. Солнце сияло, согревая всё вокруг и призывая к жизни. Но в душе у Никона было темно, как на дне глубокого оврага, и также непролазно. Куда дальше идти? Зачем жить? Долго так Никон сидел в тяжких думах, даже не заметил, как в келью Промза вошел и тронул его за рукав.
– Владыка, к тебе пришельники. У ворот ждут, позвать?
– Зови, зови, молодец, – оторвавшись от мыслей, кивнул Никон. Приход новых людей всегда окрылял его, вливал новые силы. Встал с лавки, большими шагами измерил келью и, погладив серебром осыпанную седую бороду, спросил:
– Кто эти путники? Издалека?
– Не ведаю… В Соловки, сказывают, идут… Хотят получить твое благословение.
– Какой уж я благословитель… простой монах есмь.
– Ты Патриарх, владыка! В твою честь в монастырях молебны служат.
– Хорошо, иди, – Никон сел за стол.
Вошли четверо мужиков. Одного из них, Тикшая Инжеватова, он сразу узнал. От радости прослезился, пока Тикшай, упав на колени, целовал ему руку. Заговорили о том о сем. Вдвоем беседовали, остальные, незнакомые, с благоговением слушали. Как-никак перед ними Патриарх, хоть и бывший, а не простой поп. Они Никона впервые видят и поэтому стесняются в разговор вступить, а возможно…
Тикшай, оглянувшись на товарищей, понизил голос и сказал вдруг:
– Мы, владыка, не в Соловки держим путь. Там я уже с тобой раз бывал. Меня по делу послали. По важному. Тебя приглашает…
– Кто приглашает? – встрепенулся Никон.
– Степан Тимофеевич Разин. Патриархом тебя хочет назначить. Он, считай, самый главный теперь в России. Царь-батюшка.
Никон, ссутулившись, призадумался, зажав бороду в кулаке. Ненадолго, правда. Он ещё не забыл о письме, в котором Стенька Разин в прошлом году его приглашал волжским митрополитом. Теперь вот гонца прислал. Да гонца-то какого! Умно, ничего не скажешь: знал, разбойник, что такому человеку он поверит. Никон наконец поднял голову и тихо сказал:
– Патриархом я уже был. Да и, честно сказать, Стенькина затея мне не совсем по душе. Зол уж он очень – людей вешает и грабит. Разбойник и злодей. Христос к кресту себя пригвоздил, чтоб нас от грехов спасти, а он, душегуб, их зело приумножает. Был уже такой лихой человек – Гришка Отрепьев. Кремль брал, полякам его хотел продать. Продаст Россию и Разин, вот посмотрите. Народ-то – не одни казаки да черемисы. Народ – это те, на ком Россия-матушка держится – от мала до велика люди земные: и монахи черные, и землепашцы вольные, и стрельцы боевые, и бояре родовитые. – Помолчав, добавил: – Хватит, разговор мой окончен, ступайте с Богом, откуда пришли.
Тикшай знал его характер: решение свое Никон не меняет. Кивком показал своим товарищам на дверь. Те сразу поднялись со своих мест, вышли.
Тикшай достал из-за пазухи свиток:
– Чтоб скоротать время, загляни в эти письмена, владыка. Арсений Грек оставил. С прошлой зимы, как передал мне Славенецкий, он в земле лежит.
– Царствие небесное ему, честнейшему из честнейших… – перекрестился Никон. – Где похоронили-то Арсения, не знаешь?
– Куда всех евреев отвозят – на подмосковное кладбище. Даже креста не поставили. Без имени, считай, остался…
– Крест ему Отец небесный поднимет, – с грустью промолвил Никон. И снова спросил: – Сам Епифаний как поживает-то?
– В Чудовом монастыре он. Иеромонах. Вельми постарел, на замшелый пенек стал похож, еле ходит.
– Время свое берет, и мы с тобой состаримся! – устало бросил Никон.
– А в родные места, владыка, не хотел бы поехать?
– Теперь моя родина – узкая могила. Она ближе мне. А сам-то давно бывал в Вильдеманове?
– Этой весной наведывался. Ничего там нет нового, кроме княжеских прихотей…
– Князья как клопы: им бы всё людскую кровь сосать… – и, помолчав, добавил: – Попадешь ещё в родимые места – низко поклонись за меня. Виноват я перед ними – совсем оторвался. – Никон виновато склонил голову.
Ночью, при свете лампадки, он развернул свиток. Это оказались записи о событиях последних лет.
«1670 год. Середина лета. По мокшанским и эрзянским селам летают разинские «подметные письма». Из людей, чтобы их прочесть, находятся немногие, тем не менее, люди знают письма наизусть. Из Москвы, на берега Волги, двинута огромная царская армия во главе с князем Барятинским. Атаман Харитонов дошел до Корсуни-села, стоящего вблизи города Симбирска, и овладел им. Барятинский поспешно отступил.
1670 год. Сентябрь. В город Арзамас вошел другой соратник Разина – Максим Осипов. Растоптал своей конницей воинов Петра Урусова и обратил их в позорное бегство. Федька Леонтьев, вторая царская овчарка, вместе с князем Урусовым на единственной, уцелевшей после жаркого побоища повозке, сумели скрыться.
1670 год. 20 сентября. Из Темникова со своими людьми отступил грозный воевода Челищев. Городским головой местные жители выбрали подьячего Сергеева.
1670 год. 27 сентября. Юрий Барятинский разгромил армию Разина под Маклоушем. В Казань князь сообщил: «Идти на крестьян не имею возможности. Поднялся Саранск, а также селения Курмыш и Лысково».
Юрий Долгорукий жестоко подавил восставших против царя: сначала в селе Путятине Арзамасского уезда, а затем под селом Пановым Гагинского уезда.
1670 год. Октябрь. Разин ранен. Лежит и лечит свои раны. На саранской дороге и под селами Поя и Мамлеево Лукояновского уезда Долгорукий снова одерживает крупные победы.
1670 год. Ноябрь. Князь Лихарев вошел в Кадом, жители встретили его на коленях. Выдали имена тех, кто помогал Стеньке. Всех повесили на столбах.
1670 год. 4 декабря. В Темникове князя Долгорукого встречали хлебом-солью и с иконами. Поймали старицу Алену. Она была атаманшей семитысячного войска. Сражалась до самого своего ареста.
Перед смертью своей (сожгли ее живую в срубе, привязанную веревками к стене) призывала, чтобы все вставали против бояр и бились за свою свободу, не выпуская из рук оружия… Перед тем, как разгореться погребальному костру, Алена вскинула вверх правую руку и троеперстно перекрестилась».
Никон молча сложил бумаги, тщательно завязал их тесемкой и долго стоял в оцепенении. А затем на глаза его навернулись непрошеные слезы, и он не в силах был их остановить. Мыслями, видимо, был где-то далеко-далеко…
* * *
Царь Алексей Михайлович постарел, располнел, стал раздражительным, поперек слова ему не скажи. Мнил себя умнее всех, ни с кем не считался. Соколиную охоту забросил, теперь ему больше нравились медвежьи бои. Медведей – белых и бурых – ему завозили с Севера, из Сибири и с юга, держали их в большом количестве в подмосковных селах.
Причиной перемены его характера бояре считали смерть царицы и царевича Алексея, который должен был наследовать трон. Алексей Михайлович выводил сына в люди, и те «благословили» его на царство. Вот только четырнадцатилетний царевич – он был умен, красив, лицом в покойницу-мать – умер от грудной болезни, называемой в народе чахоткой.
Чтоб рассеять свои душевные боли, царь с головой окунулся в государственные дела. А потом вдруг неожиданно – даже близкие удивились – задумал жениться. Но царское желание – закон. Велено было устроить смотрины. Хотя лишь немногие знали, что Государь свой выбор уже сделал. Но традицию решил не нарушать – и то хорошо. Каждый боярин по невесте привел – всего их восемьдесят набралось. Не девушки – а свежая малина в зимнюю пору, все в соку. С Покрова до Масленицы оценивали красавиц, привезенных из дальних сел и городов.
– Все они какие-то неотесанные! Вернуть бы времечко, подруг моей юности – хоть каждую в царицы бери, – лежа на мягкой лавке, хвасталась Анна Петровна Хитрово своей собеседнице царевне Татьяне Михайловне.
Возясь с невестами, она, нянька царевича Федора, даже дома не ночевала. Царь приказал ей выбрать здоровую по всем женским статьям невесту. Но кого бы она ни приметила, все были плохи Государю, какой-нибудь изъян да находил.
В последние дни ещё двух невест привезли: Лизавету Беляеву и Наталью Нарышкину. Первая высока (царь ей только до плеч), стройна и фигуриста. Да уж больно стеснительна, ходила все, лицо платком прикрывая. У Нарышкиной наоборот, не только лицо, но и грудь была открыта, и бедра словно выставлены напоказ.
Зубы белые-белые, словно молоком умыты. А уж глаза – о-ох! Не очень юна – за двадцать уже. Считай, перестарок. Что ещё не нравилось в этой невесте Анне Петровне – не знатного рода она. Посол Артамон Матвеев привел ее, сам тоже из захудалых. Эка, с грязным рылом – и за готовый стол боярский… Худородных Хитрово не любила, поэтому разговор свой начала с царевной Татьяной Михайловной.
– Ты сестра царя, его не боишься, так подскажи своему брату, пусть розы рвет, а не крапиву. Наслышана я, она, Нарышкина, девица разгульная. Об этом и Федосья Морозова сказывала. За сынком ее, Иваном Глебычем, бегала.
– Это не моя забота, – сухо ответила царевна.
Ей были не по нутру последние слова, даже разозлили. «Смотри-ка, княгиня выискалась, в судьбу царя лезет, бессовестная!» – Подумать подумала, а вслух по-другому сказала, без всякой гордости:
– Пойдешь против Государя – до смерти врагом останешься. Чего уж там, в этих сердечных делах как-нибудь без нас он разберется.
На этом их разговор и прекратился.
А через несколько дней все узнали, что в царицы выбрана Наталья Нарышкина, та самая, которую Алексей Михайлович качал на своих коленях, когда вел свои полки на Смоленск. Тогда она, четырехлетняя девочка, в куклы играла, теперь царю голову морочит, ставит на кон судьбы его ближних. И отца ее, воеводу Кирилла Нарышкина, зубами не возьмешь, в первый же день свадьбы стал боярином.
Вчера был сотским, сегодня – уже родовитый. В бояре возведен и Артамон Сергеевич Матвеев. Этому умному и преданному человеку Алексей Михайлович был многим обязан. Он умело вел посольские дела, думал и действовал по-государственному. В жизнь царского двора вносил струю свежести, учености и оптимизма.
Благодаря Артамону Сергеевичу в Москве появились первые актеры, создан первый театр. Дом Матвеева был открыт для всех просвещенных людей. Любил его посещать и сам Государь, что для тех времен было новшеством. Там же, в доме Матвеева, Алексей Михайлович приглядел себе невесту – Наталью Кирилловну, крестницу Матвеева.
Вскоре после свадьбы страсти утихли, бояре присягнули царице, и жизнь пошла своим чередом. Близких Государя больше всего беспокоило его здоровье. От водянки его ноги так опухали – еле ходил. Об этом с новой царицей Татьяна Михайловна и вела тайный разговор.
– Ты береги брата, – поучала она. – О себе он совсем не думает.
– Откуда эта болезнь к нему прицепилась? – робко спросила Наталья Кирилловна. Она пока не привыкла к порядкам терема, поэтому чувствовала себя стесненно.
– Так, видно, Богу угодно, – вздохнула царевна. – И отец мой, Государь Михаил Федорович, болезнею ног мучился. Эта хворь за сердце хватает, коликами бьет.
– Не беспокойся, золовушка, я Алексея Михайловича буду беречь пуще глаз своих, – обещала царица и, помолчав немного, неожиданно о другом спросила: – А не скажешь ли мне, по какой причине Никон был удален? Вина за ним большая?
Лицо царевны покраснело словно мак: владыку она по-прежнему любила, и напоминание о нем ранило сердце.
– Да как сказать… – тихо начала Татьяна Михайловна. – В дела Государя я не лезу, но Никон умен уж больно, да ум-то до той поры надобен, пока гордыню в узде держит…
– Каков он, Патриарх-то бывший?
– Красив, словно Христос. Статен и высок. А уж голос, голос его – истинный колокол. Нравится он мне, чего уж скрывать-то, – открыла свою душу царевна.
– А где он сейчас?
– Под Вологдой. Съездила бы, да стесняюсь.
– Почему? – удивилась Наталья Кирилловна. – Что здесь плохого?
– Зубоскалить начнут. Бояре, сама знаешь, в темноте видят.
Встала царевна у окна, стала на улицу смотреть. Воспоминание о Никоне всколыхнуло всю ее душу.
Открылась дверь, и в покои ворвалась Анна Хитрово, тишину своим хриплым голосом заполнила:
– Слышали? Стеньку Разина поймали. В Москву везут!..
От Анны Петровны ничего не скроешь. Недаром за глаза ее «сорокой» зовут. Новости принесет-разнесет в один миг. И что бы во дворце без нее делали?..
* * *
Московские колокола стонали и рыдали, перекликаясь друг с другом. По столице везли Разина. Впереди шагали триста стрельцов. За ними скрипела тяжелая телега, на ней – железная клетка. А в клетке меж двух столбов, привязанный цепями за ноги и за руки, стоял атаман-разбойник. Весь он в лохмотьях, обросший волосами, в струпьях ран. За телегой мычащим быком на цепи шел Фрол, брат атамана.
Степан смотрел вниз, на лубяное дно телеги, опустив свою лохматую бедовую голову, словно о великом деле думал. Глаз не поднимал, не хотел, видимо, и слышать, что творилось вокруг.
Привезли пленников в Кремль, поместили в подвале Сыскного приказа и тут же начали допрашивать. Государь торопился покончить с злодеем.
– Наконец-то ты в наших руках, душегуб! – сквозь зубы бросил Степану думной дьяк Алмаз Иванов. – Расскажи-ка, вор, как насильствия начал?
– Пиши, – буркнул Разин. – Пиши, высохший камыш!
– Что писать-то? – вытаскивая из-за пазухи бумагу и садясь за низенький столик, прокашлял чахоточный дьяк.
– Как царское дерьмо таскаешь.
– Не трави его, брат, – заискивающе попросил Фрол, которого с двух сторон держали два бугая. – Этим себя не защитишь…
Степана привязали, между ног сунули дубовое бревно и с помощью колеса, прикрепленного к стене, подняли к потолку. Тело атамана растянулось, руки с хрустом вышли из предплечий.
Толстобрюхий палач взял сыромятный кнут, попятился назад и, со всей силой размахнувшись, ударил по голой спине. Красно-багровая полоса засверкала, из нее алой струйкой брызнула кровь. Палач снова замахнулся кнутом – вдоль полоски ровнехонько другая пролегла: словно полосы на ремень резал. Знал свою работу! Третий, шестой, восьмой удар… Степан молчал. От крови намок кнут, превратился в мочалку.
– Будешь говорить-то? – после каждого удара спрашивал Алмаз Иванов, сам чесал свою тонкую шею, как будто по ней муравьи ползали.
Степан словно воды набрал в рот, Фрол не смотрел на брата, дрожа от каждого услышанного удара, только крестил свой лоб и грудь.
Степана наконец спустили на пол, облили холодной водой. Вместо него подняли на дыбу Фрола. Тот сразу же зарыдал.
– Терпи, брат, – застонал Степан. – Ты ведь казак! Думай, что не больно – и всё. Они и бить-то не умеют, – лениво повернулся к палачам. – Эх, псы царские, лишь гавкать научились…
Фрол быстро поник головою, потерял сознание. Вновь принялись за Степана. Спиной привалили к жаровне.
– И-их! – крикнул он. – Давно в баньке не парился, теперь в самый раз, все косточки обогрею. Вот так, вот так… И-их, черные души! Жарить умеете!..
– Куда спрятал награбленное? Пошто царем назывался? Кого посылал к Никону? Что он тебе обещал? – всё спрашивал дьяк.
– Отстань от меня, черт рогатый, не приставай! Хоть спину спокойно погрею. Знал бы про такую баню, сам бы кое-кого попарил! И-их, как бы попарил…
Пытали до тех пор, пока сами палачи не упрели. Пытка не помогла узнать ничего, что интересовало Государя.
Алмаз Иванов вошел к царю с докладом. Уже с порога тот спросил:
– Сказывал разбойник, кто к Никону ездил?
– Пока молчит, вор разгульный! Но скажет, Государь, непременно скажет, – дьяк верил огню и кнутам.
– Иди да не забывай, о чем я просил: пиши про все злодейства разбойника, ничего не забывай!
Пятясь и кланяясь непрестанно, дьяк вышел.
Писать-то он писал, не ленился. Да вот беда, скоро и писать– то будет нечего. От разбойника одни издевки слышат, поносит он всех, с царя начиная. Другие же пленные на пытках боготворят, царем считают Стеньку Разина. В народе уже много песен о нем сложено. От Москвы и по всей Волге-матушке распевают.
У нас то было, братцы, на тихом Дону,
На тихом Дону, во Черкасском городу:
Родился удалый добрый молодец
По имени Степан Разин Тимо-фе-е-вич!
В тот же вечер атамана снова в пыточную притащили, привязали, постригли макушку и начали с потолка по капле воду лить. Этого никто не выдерживает, с ума сходят.
– Что, поволжская мордва своею волею за тобой пошла? – обратился к Разину Алмаз Иванов. – Алену-старицу бывший Патриарх к тебе послал?
– Кто это за человек, почему ее не знаю? Видать, сам сатана-царь ко мне ее послал, – криво усмехнулся атаман и начал петь.
Сверху, как горох, падали на макушку капельки, словно дыру сверлили. В ушах у Степана зашумело, в глазах поплыли черные тучи. Вдруг всплыло перед ним лицо жены, та к нему с вопросом:
– Как, Степа, думаешь, они выручат нас? Выручат, спрашиваю?
– Выручат, выручат!
Слово это Степан криком крикнул. Палач наклонился к нему, поднял за подбородок.
– Кто выручит? – скрючился дьяк. – Кто тебя, разбойника, выручать придет?
В лицо Алмаза Степан смотрел бессмысленным взглядом. Вдруг – ха! – плюнул.
– Царский прихвостень! Не боюсь я тебя! Не бо-юсь!..
Палач-детина кулаком его по лбу стукнул. Из разбитого носа хлынула кровь. Тело безвольно обвисло.
– Хватит, смерть сам себе приближает! – бросил дьяк и лающим псом закашлял.
* * *
На Красной площади повернуться негде – столько народу собралось. Пол-Москвы. Привели братьев Разиных, закованных в цепи.
За прошедшую ночь Степан собрал свою оставшуюся силу и теперь по площади, камнем обложенной, шел горделиво. Сам, без палачей, поднялся на эшафот. Алмаз Иванов начал читать сыскную грамоту:
– «Отчужденный от Бога донской казак-вор Стенька Разин! В прошлом году лета 1670-го ты, богоотступник, продал Государя Алексея Михайловича, на Дону и на Волге многу беспредельно людей поуничтожив…»
Дьяка слушали, затаив дыхание. На лице Степана и тени страдания не было. На ногах он стоял крепко, зорко глядел на народ. Кого-то увидел, по лицу его пробежало оживление. Заметили это и стрельцы, да разве среди тысяч собравшихся здесь найдешь его друзей – все в лохмотьях и лаптях, все одинаковы.
– «Ты, вор, многажды купцов вешал, многие города ограбил, из астраханской церкви князя Ивана Семеновича Прозоровского без воли вытащил и смерти предал.
Купцов и дьяков, не пошедших за тобой, взял да повесил на столбах вдоль грязной дороги. Дойдя до Саратова, ты, Стенька-вор, золотые припасы и хлебов амбары вычистил, всю семью воеводы Козьмы Лутотина уничтожил. Затем вновь двинулся на государевы войска, дошел до Симбирска, взял его. И там бесчисленные пагубы сотворил. Куда ни попадал ты, везде от тебя разор и воровство. И всегда бесстыдно врал, что с тобой митрополитом бывший Патриарх Никон…
За неверность к Государю, за великия хулы Москве и другим частям Всея Руси по указу царскому и бояр приговорен ты, вор Стенька Разин, к смерти позорной…»
Дьяк кончил читать, отошел в сторону. Один из палачей дернул Степана за руку. Тот толкнул его, повернулся к храму Василия Блаженного, перекрестился. Взглядом окинул высокие стены Кремля и заметил: на него с башни смотрит… Государь. Трижды народу поклонился, трижды во весь голос сказал что есть силы:
– Простите, братья, простите, люди русские!
Увидев своих друзей – Алексея Чухрая и Тикшая Инжеватова – моргнул им. Сам хотел лечь на плаху, но палачи к нему кинулись. Свалили, распяли за ноги, за руки. Коротко стукнул топор – правая его рука по локоть отлетела. Разин не застонал, лишь удивленно посмотрел на шевелящийся обрубок. Палач снова опустил топор, зловеще сверкнувший в воздухе. Гулкий удар – и правая нога отошла в сторону.
Степан смотрел в небо. Лицо его было белым-белым, по лбу крупными каплями катился пот.
– У-у, псы! – крикнул он кому-то.
Топор снова ударился уже о бесчувственное тело…
В Кремле вздрогнул Иван-колокол. Тугой волной покатился над толпой грозный гул. То ли людям грозил, то ли смельчака-казака отпевал. Мороз у всех по коже, слабые на колени пали.
На часах истории было 6 июня 1671 года. Светило над Москвой яркое летнее солнце, кому-то даря радость и утешение.
* * *
У Федосьи Прокопьевны на душе было пасмурно. Ее знобило при одной только мысли о царском гневе, который она навлекла на себя, не придя на свадьбу Государя. Алексей Михайлович и так зуб на нее имел. А теперь и совсем за человека перестал считать. Кроме всего этого, Федосья Прокопьевна продолжала поддерживать раскольников, дом свой превратила в подобие скита.
Как прижать эту ведьму, как чувствительнее наступить ей на хвост – вот над чем подолгу думал Государь. Вызвал Петра Урусова. Только тот вошел в царскую палату, Алексей Михайлович уже с порога его едким вопросом встретил:
– Ты мне служишь или своей родне и боярыне, которая царскую волю не выполняет?
Князь заморгал подслеповатыми узкими глазами, толком не понимая, о чем его спрашивают.
– Или Федосья Прокопьевна, ротозей, не двумя пальцами крестится? Не подчиняется тебе, единственному оставшемуся в роду мужику? Ты боярин, Петр Семенович, или теленок, привязанный веревкой? – Романов хоть и отчитывал Урусова, но верил ему, тот любимым псом около него всегда вертелся. Урусов побледнел.
– Где женушка твоя, Евдокия Прокопьевна, и она у сестры своей молится тайно?
– В эту ночь, Государь, она дома не ночевала, – растерянно молвил Урусов. – Взяла детишек – и в Приречье. Там должна быть…
– Там они, там, антихристы, – закивал Иоаким, архимандрит чудовский. – И она, Государь, Урусова, тебя не слушает.
– Думаю, это не так, – устало сказал Алексей Михайлович. – Прокопьевна душою добра, сестра вот ее, ту никуда не денешь, зла она на меня. Против судьбы оглобли поворачивает, непутевая… Да трудно ей против меня бороться! – И словно приговор подписал: – Последнее ее добро пущу по ветру! Морозова… Нашлась царица!..
Иоаким поклонился царю в пояс и с непонятной ухмылкой направился к двери. Урусов на пол присел у самого трона. Ноги от испуга его не держали.
* * *
Через два дня в Приречье с двадцатью стрельцами приехали Родион Сабуров и Иоаким. Вначале Федосью Прокопьевну спросили, как она крестится.
– А вот как! – она гордо перекрестилась двумя перстами. – Так мои предки делали, их каноны я не буду нарушать!
Собрали слуг – те также крестились двумя перстами. Одну, лет тридцати красавицу-женщину, смотревшую враждебно из-под опущенного на лоб черного платка, Иоаким спросил:
– Давно так крестишься?
– С детства…
– Как звать-то?
– Марией, Данилы дочь я.
Архимандрит корявыми пальцами почесал свою реденькую бороденку и, развернув бумагу, начал читать:
– «Алексей Михайлович, Государь Всея Руси и князь великия, приказал…»
– Читай, читай, раб Никонов! – бросила сердито боярыня.
– «…Приказал тебя, Федосью, дочь Прокопия, по мужу которая Морозова, выгнать из дома…»
– Всё, закончил? – брезгливо посмотрела на архиерея боярыня. – Этот постылый дом я сама бы оставила, да сынок есть у меня, родная кровинушка. За ним уход нужен. Теперь он сотский в Кремле, его-то силой не прогоните.
– Как смердящего пса выбросим, – тихо сказал Иоаким. – На то есть Государева воля…
– Собирайся, боярыня, долго ждать тебя не будем, – добавил окольничий. Федосья Прокопьевна бросила четки, которые держала на коленях, встала из кресла.
– Не царь приказывает, а клещ сосущий! Сосите, сосите мою кровь, нечестивцы!
Боярыню привезли сначала к Патриарху. Иосаф до вечера уговаривал ее, предлагал причаститься.
– Мне некому душу раскрывать, того духовника, которому я верю, нет в Москве.
– Сам благословлю тебя.
– Ты не чище других – очами лживых греческих прихвостней смотришь на русских людей.
Надев ризу святителя, Иосаф приказал принести миро. Благовонным маслом обычно усмиряли и лечили сумасшедших. Морозова не шелохнулась, продолжая сидеть на скамье. Только лицо ее побледнело, и глаза заполыхали огнем. Патриарх замешкался. С сидящих грехов не снимают – это считалось грубым нарушением церковных правил. Крутецкий митрополит Павел, правая рука Патриарха, встал перед боярыней с обмакнутым в миро пером, хотел было снять с ее головы платок. Федосья Прокопьевна закричала:
– Не тро-гайте меня! Раньше времени в могилу суете!
Поняв, что со строптивой боярыней добром не справиться, Иосаф призвал стрельцов. Те были уже наготове. Надели на шею боярыни кандалы и, вцепившись за них, потянули ее, упиравшуюся, к выходу.
На другой день обеих сестёр – Федосью и Евдокию со служанкой Марией Даниловой, мучая, допрашивали при князьях Иване Воротынском и Якове Одоевском. Им ломали пальцы и выворачивали руки, жгли каленым железом. Всё равно от старообрядческих канонов ни одна не отказалась.