Текст книги "Тени колоколов"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
Самых отборных и крепких стрельцов отдал Хилков для охраны монастыря, и подчиняются они только Никону. У воеводы же остались два как попало собранных полка новобранцев, необученных, плохо обутых-одетых. Не могут стрелять из пушек, того и гляди, себя взорвут. Раньше, считай, Новгородская крепость была опорой всей Руси. Во время наступления поляков новгородцы без подмоги врагов истребили.
Федор Андреевич набрал в грудь свежего воздуха, встряхнул плечами, словно сбрасывал груз сомнений и забот, и вернулся в терем. Срубленный из толстенных сосен, он был крепким и просторным. Горниц три: одна смотрит стеклянными окнами на восход солнца, две – в сторону Ильмень-озера. Самого озера не видно, до него верст восемь. А вот небо во весь горизонт синее синего, как будто отражает в себе бездонные глубины таинственных вод.
Воевода осторожно, боясь разбудить жену, приоткрыл дверь в опочивальню. Анисья не спала. Сидя в постели, простоволосая, босая, в одной рубахе, кормила грудью Андрейку. Упитанный девятимесячный бутуз, ухватившись руками за материну грудь, с причмокиванием сосал. Федор Андреевич не удержался, проворчал:
– Сколько ещё ты будешь его баловать, большой уже? Все соки из тебя высосет…
Анисья засмеялась и ещё крепче прижала сына к груди:
– Пусть сосет, пока у него одна забота…
Федор Андреевич не стал перечить: это её дело, а у него и своих хватает. Так же осторожно, на цыпочках, вышел в другую горницу, где на широкой койке спал старшенький – Мишутка. Мальчику шел седьмой год, обликом весь в отца: такой же белобрысый. Сейчас он спал, вытянувшись поперек постели, пуховое одеяло сползло на пол. «Здоровым и крепким растет, – с радостью подумал воевода. – Добрый будет воин». Поднял одеяло, укутал голые плечи мальчонка и вернулся к жене.
Анисья костяным гребнем расчесывала свои густые и длинные цвета воронова крыла волосы. Спросила, ласково глядя на мужа:
– Ты, Федя, не пойдешь со мной к заутрене? – И, приметив суровый взгляд, поспешила добавить голосом обиженного ребенка: – Даже твои стрельцы в церковь с женами ходят, не гнушаются…
Федор Андреевич присел на край постели и привлек к себе жену.
– Ой, какой холодный! Весь мороз с улицы занес… – стала шутливо сопротивляться Анисья, а сама все теснее прижималась полной мягкой грудью к мужу. – Ладно уж, одна помолюсь, а ты приляг, отдохни ещё, рано ведь.
– Вот и оно-то! Куда тебя в такую рань из дому несёт? Без благословения Никона уже и день начать не можешь? Скоро следы его целовать начнешь. – Воевода недовольно, но без злобы глянул на Анисью. – Поди принеси мне кваску похолоднее!
– С ума сошел! Или забыл, как кашлял недавно? Лучше я тебе взвару принесу.
Она ушла, а Федор Андреевич лежал и прислушивался к голосам и звукам в доме. Прислуга давно поднялась и хлопотала по хозяйству. Анисья громко и властно отдавала приказания.
На улице заржали лошади. В ближайшей церкви зазвонил колокол, да так хрипло и глухо, будто застонал перед смертью замученный человек… Воевода перекрестился и усилием воли перевел мысли на другое: подумал о предстоящих делах. Каждый день их столько, что хоть веретеном крутись – всего не успеешь. Сегодня его ждут иностранные купцы. Они в Москву с новым товаром спешат, а за проезд должны пошлину заплатить новгородскому воеводе. Только лично Хилков может принять эту плату в казну государства Российского и выдать подорожную. Воевода должен и товары посмотреть, все ли дозволенное везут. Бывает, много золота заморского попадает в карманы воеводы, чтоб был он сговорчивей и покладистей, чтоб подорожную побыстрее выписал, чтоб охрану надёжную дал.
Анисья принесла взвару, напоила мужа, шепча при этом какую-то молитву, потом легла рядом, прильнув к нему. То ли от крепкого взвара, то ли от близости жены воевода почувствовал себя могучим и счастливым. На сердце было светло и радостно, даже чёрные мысли о Никоне забылись. Что Бога гневить, всего у него в достатке: и денег, и власти, и детей. А больше всего тешит его любимая жена. Несколько лет назад подарили ему крымские купцы красивую и покорную наложницу. Давно, ещё в детстве, была она взята в плен, выросла христианкой, только имя ее, Рафиля, не устраивало Фёдора Андреевича. Он назвал девушку Аниской, потом, после венчания, Анисьей. Это имя ему напоминало детские годы, когда он, сын сотского, приезжал в село Колычево к бабушке и вместе с мальчишками из соседнего эрзянского села Вильдеманова бегал в луга собирать сочный щавель и пахучий анис, который рос вдоль речки Кутли… Красивое имя – Анисья, и сама она красивая: высокая, статная, брови словно две чёрные ласточки, глаза золотисто-карие, с теплым ласковым блеском в бездонной глубине. И сердце доброе, не может на неё долго сердиться Фёдор Андреевич. Здоровых сыновей ему родила, настоящей боярской крови.
Иногда замечал воевода, что тоскует Анисья по родным краям, печально смотрит вслед улетающим стаям птиц. И не выдержал, решил отпустить жену на родину, договорившись с боярином Глебом Ивановичем Морозовым, русским послом. Но Анисья, как только узнала о предстоящей поездке, запричитала горько:
– Чем же я разгневала тебя, Государь мой, если отсылаешь ты меня, прогоняешь вон от себя?!
Еле утешил Хилков жену, еле успокоил, что не собирается её выгонять, а хотел только порадовать свиданием с близкими.
– Да у меня, кроме тебя, на всём белом свете нет ближе человека! – плача, призналась Анисья.
Через девять месяцев после этого события родила она воеводе второго сына. А недавно призналась, что понесла снова. Федор Андреевич при мысли об этом ещё крепче прижал к себе жену и некстати вспомнил о первой супруге. Прожил он с ней недолго, и все годы эти были омрачены её болезнями и недугами. Ни дня не проходило без её стонов и жалоб. Несмотря на молодость, не знали они ни забав, ни утех любовных, ни веселий. Дом походил на монастырь: чёрные старухи-знахарки, юродивые и монашки окружали юную барыню. Так и угасла она от грудной болезни. Могила её осталась в Колычеве и ничем не омрачает нынешней жизни воеводы. Беспокоит другое – дела государственные. С ними-то труднее разобраться, чем с жёнами…
Обо всем надо знать и ведать воеводе новгородскому, управлять всем и всеми. Глаза нужны зоркие и слух острый. Но вот у Никона, пожалуй, и глаза позорче, и слух поострее, и нюх тоньше. Как бы не проворонить – приберёт Новгород к рукам! Тогда всё пропало.
Фёдор Андреевич, растревоженный мыслями, не вытерпел больше, поднялся. Да и на дворе уже совсем рассвело, день разгулялся. Он спешно оделся и сел за стол. Среди дня домой не приезжает, обедает с купцами или с сотскими. А иногда и вовсе не успевает, если много дел.
Эти утренние часы любят все: и Анисья, и Мишутка, и сам Хилков. Завтракают все вместе. И сын расспрашивает отца или рассказывает свои новости. Каждый раз просится ловить рыбу на Ильмень-озеро, и чтобы с отцом, и обязательно на лодке. Фёдор Андреевич, улыбаясь в бороду, клятвенно обещает:
– Вот все дела сделаю, и поедем!
В глиняные блюда гречневую кашу накладывала сама хозяйка. Сначала положила мужу, потом – сыну, последней – себе. Нарезала красной рыбы, в ковш налила заправленный мёдом квас, от большого круглого каравая отрезала ситного хлеба.
Мишутка ел маленькой ложкой и спешил так, словно за ним гнались, чтоб отнять еду. Фёдор Андреевич ложку поднимал медленно и с достоинством. Анисья же едва прикасалась к пище, внимательно следя за мужем и сыном, предупреждая каждое их желание, бесшумно, одними жестами отдавая приказания двум девушкам-служанкам, которые тенями жались за её спиной.
Воевода из-под густых белых бровей несколько раз взглянул на жену. Сегодня она казалась ему особенно свежей и молодой. Да и что удивляться, ей ведь всего двадцать пять. Это ему уже пятьдесят минуло. Конечно, он ещё крепок и силён, на здоровье не жалуется. Мишутку одной рукой к потолку поднимает. Целый день в седле может просидеть. Всенощную в церкви отстоит. На медведя с рогатиной пойти не побоится. А всё равно годы берут своё. И о старости, и о смерти следует думать. И не ради себя, а ради них: Анисьи и детей. Что с ними будет без него? Кто о них позаботится, когда его не станет?
Фёдор Андреевич поел, над лоханью сполоснул руки, а заодно слушал сына, который без умолку рассказывал отцу об игре в прятки. Наконец и сапоги обуты, и шапка соболья на голове.
– Оставайтесь пока…
– Мы с Мишуткой сейчас в церковь пойдём, – сказала Анисья, провожая мужа до крыльца.
– Смотри в толпу не лезь, задавят, – строго и одновременно ласково напомнил ей Фёдор Андреевич и вышел на улицу.
У крыльца его ждали стрельцы. Трое – в сёдлах, четвёртый – держа лошадь под уздцы. Поджарый чёрный жеребец косил налитым кровью глазом на красное крыльцо и нетерпеливо пританцовывал. Воевода легко вскочил в седло. В окно на него смотрела Анисья.
* * *
На заре Тикшая позвали к владыке. Парень думал, что настало время пострига, и Никон сейчас объявит ему свою волю. Он быстро оделся и поспешил за посыльным. Во дворе толпилось несколько молодых монахов и среди них – Аффоний, с которым Тикшай не раз ходил на рыбную ловлю. Не успели и словом перемолвиться, как монастырский келарь позвал их в покои митрополита.
В просторной келье с узкими окнами владыка молился. Был он в будничной рясе. К вошедшим стоял спиной и так и не обернулся на звуки шагов. В келье пахло воском и какими-то душистыми травами. С иконостаса строго смотрела Богородица.
От затянувшегося молчания вошедшим стало не по себе. Хотелось повернуться и незаметно, как и пришли, исчезнуть. Но келарь кашлянул робко и произнёс:
– Вот, владыка, семерых привёл…
Никон обернулся, подошёл и стал внимательно разглядывать, словно оценивать, пришедших. Потом сказал с сомнением:
– Говоришь, справятся, поднимут?
– Поднимут, поднимут, владыка! – поспешил угодливо заверить келарь. Маленькие глазки его преданно смотрели на Никона и с пренебрежением – на монахов и послушников.
– Ладно, – согласился наконец митрополит, – будь по-твоему: отправишься сейчас же на Валдай с этими молодцами. Даю вам охрану – четырёх всадников. Туда серебряные монеты повезете, оттуда – медный колокол. В нём шестьдесят пудов. В повозку четырёх лошадей запряжёте, ещё четырех на смену возьмёте.
Никон отошёл к окну и присел на обитую сукном скамью, стал энергично растирать колени – их ломило, видимо, от долгого стояния на каменном полу. Раздражённо сказал келарю:
– Еду не прячь, корми парней как следует! Понял?
– Да ведь пост, владыка! – воспротивился тот.
– Лук с квасом сам поешь, тебе всё равно тяжелее свечи не поднимать… Да ещё: старшим над вами ставлю Матвея Стрешнева. Он знает, куда ехать и кому платить. Ну, с Богом!..
Когда все ушли, Никона обступила звенящая пустота. Невмоготу больше было слышать потрескивание лампады, монотонную песнь сверчка и шарканье ног Никодима за стеной. Он накинул шубу на свои могучие плечи и вышел во двор.
Солнце вот-вот озарит лучами божий мир. А пока в трепетном ожидании замерли деревья, не расставшиеся ещё со своими тенями. Небо побледнело, стерло со своего лика все звёзды. Где-то невдалеке пели петухи. Пахло сосной и свежим подтаявшим снегом. Тихо позванивала оледеневшими ветками молоденькая ольха под окном, посаженная в год приезда Никона в Новгород. За три года она заметно выросла и заневестилась, словно юная девушка. Да, три года пролетели, как один день…
Воздух был таким свежим и ароматным, что у владыки закружилась голова. Он сделал несколько глубоких вздохов и, почувствовав прилив сил, двинулся к берегу Волхова по обледенелой тропинке между деревьями. У ворот, ведущих к конюшне, его окликнул высокий стрелец:
– Стой! Кто ты есть? Чего здесь ходишь, как тать?
Когда владыка повернулся к нему лицом, часовой узнал его и упал на колени:
– Прости, всемилостивый Государь! Не признал я тебя, облаял, как пёс!
– Охраняй, исполняй своё дело, – одобрительно ответил Никон и пошёл не спеша дальше.
Открылся крутой берег Волхова. С него уже сошёл снег и теперь он пестрел, как старое выцветшее заплатанное одеяло. Река ещё спала, укрытая льдом. А проснуться она может очень скоро, может быть, уже сегодня… Вдруг вспомнился Никону ледоход на Кутле, речке его детства. Нет уже тех волнительных переживаний, не бегает он смотреть, как ломается лёд и неудержимо несутся куда-то льдины, грозя выпрыгнуть на берег. А ведь Кутля – дитя по сравнению с Волховом. Но в детстве всё казалось великим и могучим. Разлив речки был для мальчика словно всемирный потоп. Но вот Кутля успокаивалась, возвращалась в свои берега, оставляя на крестьянских огородах ценнейшее удобрение – ил. Отец, Мина, посылал всё семейство собирать его по затопленным лугам и носить на грядки. Сколько себя помнит Никита, всегда отец был чем-то занят: то в поле работал, то зерно молол, то лес рубил. Дома хозяйничала мачеха, которая терпеть не могла пасынка. Он всегда был голодным, зато работал больше своих сводных братьев и сестёр. Их мать баловала и любила, давала куски повкуснее и пожирнее. Родную мать Никита совсем не помнил. Ему было два года, когда она умерла. Отец его по-своему любил, но был он суров и строг, не терпел нытья, лени и слабости. Вот и не мог показать ему сын свою боль, не смел пожаловаться на обиды, чинимые мачехой и её детьми.
Однажды он так изголодался, что решил стащить какую-нибудь еду тайком. Забрался в подпол, а мачеха, как назло, тут как тут. Схватила кочергу и давай ею мальчишку охаживать. Под вечер отец вернулся домой, а Никита на печи без движения лежит. Стал спрашивать, что случилось. Сын признался во всем. Выгнал из дому тогда жену Мина. Только утром она пришла снова. А отец опять в поле уехал. Затаила она злобу на Никиту, пуще прежнего донимать стала, попрекала каждым куском. Не вынес этого Никита, решил сбежать из дома. Случай скоро представился.
Заночевал у них нищий старик, дальний родственник мачехи. Он и раньше приходил. Посидит, молча поужинает – и на печь спать. Когда вставал, когда уходил, никто и не видел. Все тишком, все молчком. А в этот раз Никита всю ночь глаз не смыкал, ждал, когда старик соберется уходить. И как только тот слез под утро с печи и за дверь вышел, Никита нашарил под скамьей припасенный заранее узелок и за ним кинулся вслед.
Старик шел по полевой дороге, не оглядываясь и особо не спеша. Шел, а сам что-то бубнил себе под нос, то ли песню, то ли молитву.
От обильной росы лапти Никиты скоро намокли и смачно захлюпали. Старик обернулся на странный звук и заметил мальчика.
– Ты куда это? – удивился он, приглядевшись и узнав Никиту.
– Я, дедушка, не знаю… Пойду, куда глаза глядят. Нет больше мочи жить с мачехой. Замучила она меня. А отец ее не прогоняет.
– Ах ты, горе-горемычное! – сочувственно вздохнул дед, – как только на этой грешной земле люди не маются!.. Ладно, родимый, давай отдохнем да потрапезничаем. Есть небось хочешь? Да и ноги-то у тебя какие, дальше не дойдешь.
Дед расстелил на траве свой дырявый зипун, помог мальчику снять лапти, растер ему окоченевшие ноги. Потом вынул из котомки ломоть хлеба, разделил пополам. Пока ели и отдыхали, солнце взошло, росу высушило, лапти и онучи Никитовы проветрило. Снова в путь двинулись. Дорога лесом пошла, стало помягче. По веткам солнечные зайчики прыгают, птицы заливаются, грибами пахнет…
До обеда шли не останавливаясь. Отдохнуть присели возле небольшой речки, и Никита сразу уснул. Когда старик разбудил его, солнце уже было низко. До заката дошли до какого-то села. Оно раскинулось в окружении березовой рощи. Попросились на ночлег в чей-то сарай, а с первыми лучами солнца – снова в дорогу.
Во время пути старик рассказывал мальчику сказки, пел песни. Песни все грустные, заунывные, за сердце хватали. Многие Никита запомнил наизусть. Так проходили дни. На восьмой они вышли к большой реке, остановились на берегу. Старик снял шапку, перекрестился размашисто и сказал, указывая направо:
– Вот где наш защитник! – Перекрестившись, добавил: – Макарьев монастырь – обитель всех обездоленных и сирых…
На крутом берегу, сияя позолоченными маковицами, высилась большая церковь. Рядом – колокольня и несколько низеньких строений. Все обнесено бревенчатым частоколом.
Когда путники подошли поближе, Никита удивился ещё больше: около широких ворот, на земле, сидели и лежали нищие – слепые, калеки, юродивые. Вид некоторых был страшен: без ног либо без рук, в язвах, лица с жуткими шрамами. Одни сидели молча, словно отрешившись от всего земного, другие – вопили, причитали, хватали прохожих за руки или полы одежды, прося милостыню. И когда кто-то кидал медную монету к ногам нищего, вся братия, способная передвигаться, бросалась на нее, образуя кучу малу.
Вокруг церкви, будто гнезда ворон, лепились кельи монахов, снующих туда-сюда по монастырскому двору. Из распахнутых «царских врат» до ушей Никиты донеслось протяжное грустное пение. Он остановился, с любопытством разглядывая все вокруг, и отстал от старика.
– Ты почему здесь стоишь и не заходишь в церковь? Там сейчас гости богатые деньги раздавать будут. Иди, а то пропустишь…
Перед Никитой стоял большой бородатый человек в черном с головы до пят.
– Да я, батюшка, не затем сюда пришел… – хотя и робко, но твердо молвил мальчик.
– Зачем же ты пришел, отрок, и где твои родители? – внимательно вглядываясь в мальчика, спросил монах.
– Родителей у меня нет, батюшка, я сирота. И пришел здесь защиты и крова просить. Только не знаю, кого здесь просить, робею я.
На это монах лукаво улыбнулся: сирота явно не робел, говорил складно да умно, и глаза его были полны живого ума и твердости.
– Ну хорошо, сын мой, иди вот в тот домик, там тебя покормят. А потом отведу тебя к игумену. Как он решит твою судьбу…
– Кто это такой? – испуганно спросил Никита. – Он злой?
– Игумен – настоятель нашего монастыря, служитель Божий. Он не может быть злым. Бог любит всех. А меня Арсением зовут.
И с этим монах ушел прочь. Никита поплелся в хижину.
Два месяца он прожил в келье у Арсения, пока не стал послушником и не заимел свой уголок.
…Больше тридцати лет прошло с тех пор – полжизни. Дни мельничными жерновами крутятся, годы словно муку мелят. Сколько всего пережито, по-новому повернуто – теперь у Никона каждый старается поцеловать руку! Но ушедшее детство все равно тревожило его. Стоял владыка на берегу Волхова, и от воспоминаний душа его светлыми чувствами наполнялась.
Край неба над рекой стал помаленьку светлеть, переливаться синевой. Ветер утих, и деревья сейчас уже не скрипели ветками. Никон повернул на старую тропу и неожиданно лицом к лицу столкнулся с архиереем Варсонофием.
– А я, владыка, к тебе заходил. Смотрю – нет тебя, значит, бродишь по своим любимым местам. О монастырских делах хотел с тобой поговорить…
– Что ж, говори! Чистый весенний воздух мысли оживляет, – невольно сказал Никон. От неожиданной встречи все его мечты развеялись, как утренний туман.
– Мне, владыка, в монастырском порядке кое-что не нравится. Взять хотя бы молитвы. И в праздники, и в будние дни поем одно и то же.
– А откуда новые молитвы возьмем, с неба? – ещё больше рассердился Никон.
– Почему с неба? Не перевелись на Руси грамотные люди. Типографию держим, а за последние полгода ни одной книги не напечатали. Арсения Грека надо найти, его, слышал, в Соловках держат. С греческого языка на русский Евангелие перевел бы, мало у нас правильных книг.
– Так-то так, да ученых со всего света мы не можем собрать.
В проведении служб Никон и сам видел много недостатков. Каждый священник – от сельского попа до архиерея – молебны проводит по своему усмотрению. Не изменены и церковные суды. Особенно нуждаются в пересмотре те статьи, по которым можно регулировать отношения бояр и их слуг. Да и о неверных женах и незаконнорожденных детях не нужно забывать. В византийском «Номоканоне» это все записано черным по белому. Боярин, например, до смерти забьет своего слугу, в церкви помолится – все грехи прощаются.
Обо всем этом Никон и сказал сейчас Варсонофию. Тот в растерянности развел руками:
– Тогда, выходит, и князя Владимира, крестителя Всея Руси, надо анафеме предать. Ведь и он родился в неосвященном браке у князя Святослава и ключницы Малуши.
Об этом и владыка узнал из книг монаха Афанасия. Житие князя Владимира в прошлом году было напечатано в монастырской типографии. Но обсуждать с архиереем подробности греха канонизированного святого Никон не собирался. Поэтому он запахнул полы шубы и грозно сказал:
– Пора к делам, святой отец! – и широко зашагал по тропинке к монастырю.
После завтрака Никон беседовал с попом, приехавшим из дальнего села. Поп жаловался ему на богатого боярина, который надругался над крестьянской девушкой. Конечно, он заступился за обиженную, и боярин при всех приказал его выпороть. Поп то и дело порывался снять перед Никоном портки, чтобы показать на бедрах следы розог. Пришлось его остановить и прочитать то место в Евангелии, где говорится о сорока мучениках Аморея. Кроме одного, все они, несчастные, выдержали издевательства плохих людей и после смерти оказались в раю. От себя Никон добавил:
– Ты никогда не станешь для своего обидчика духовным отцом, если будешь стоять перед ним на коленях. Он тебя не станет слушать.
Поп стоял, понурив голову.
«За бороду, видать, тоже его оттаскали?» – подумал Никон и стал рассказывать о горькой судьбе святого грека Константина, которого злой царь, выступающий против церкви Христа, поженил на кобыле. Рассказал об этом ради утешения: пусть несчастный знает, как тяжело и почетно нести крест Господен. Ведь обещанный Спасителем рай в загробной жизни проходит всегда через ад земной.
Никон говорил, все более увлекаясь. Вспомнил и о том, как лицо Константина грязью пачкали, как возили его в разваленной телеге по всему городу. Потом перешел его рассказ в гневный крик:
– Вот что безбожный царь сделал! А ведь Константин крестил его детей. Где, скажи-ка, царь и его защитники-палачи?! В огне! Иконы же, которые хотел царь уничтожить, до сих пор висят в храмах. Все на тот свет ушли, а вера осталась. Всевышний сейчас с нами! Об этом не забывай!
Когда поп, успокоенный, покинул келью, Никон устало опустился на скамью и тяжело вздохнул:
– Что скрывать, все люди грешны! Лодыри и хитрецы! От малого хотят побольше взять. Поставят под образа свечку, отслужат молебен и потом верят: грехи прощены.
* * *
Дорога по лесу протянулась толстой девичьей косой. Новгород давно остался позади, скрылись из виду купола Софийского собора. Высокие сосны и дубы временами чередовались с березняком и небольшими полянами. Скрипели полозья саней, фыркали сильные лошади и встряхивали гривами на бегу. Возницы редко поднимали кнуты. Стрельцы верхом ехали впереди. Аффоний, внимательно вглядываясь в дорогу, от нечего делать распевал:
– Сам владыка нас послал, са-ам!..
Тикшай, прижавшись спиной к лубочному краю розвальней, дремал. Под утро он замерз: сквозь дырявый зипун ветер продувал его насквозь, будто голое поле. Но солнце поднялось выше, стало пригревать, ожил и повеселел лес вокруг, и на лицах парней заиграли улыбки.
Невелик путь от Новгорода до Валдая, но весной, в половодье, он может удлиниться. Здешние земли болотистые, дороги ненадежные, а по незнанию – и опасные. В прошлом году в это же время в болоте четыре купца с обозами утонули. Когда земля подсохла, выслали целый полк на их поиски. Два дня стрельцы баграми щупали болото. Да все напрасно.
Но сегодняшнее утро прохладное, подтаявший снег прихвачен морозцем, из-под копыт лошадей только снежные комья летят. Небо хмурится, в редкие просветы между облаками мелькает солнце, словно в прятки играет: покажется – спрячется, покажется – спрячется…
Наконец обоз остановился. Привал. Развели костер, стали варить уху и гречневую кашу. Келарь не исполнил наказ владыки: ни масла, ни мяса не дал. Да стрельцы и не в обиде. Были бы хлеб да каша…
Но Аффоний, глядя на бородатые усталые лица, не утерпел и с досадой произнес:
– Сейчас бы мясо не испортило наши зубы. От мяса не только лица – рясы светлеют…
Он повесил наполненный снегом котел над костром, посмотрел на обочину дороги, на сваленное ветром дерево, где только что срубал сухие ветки, и… остолбенел, не закончив речь: там стояли два кабана и рылами ворошили снег.
Матвей Стрешнев не растерялся, быстро зарядил пищаль и, не целясь, выстрелил. Кабаны с диким визгом шарахнулись в разные стороны. Один, самый крупный, несся на сидевших у костра, готовый острыми клыками разорвать любого. Но следующий выстрел пищали остановил его.
Путники обрадовались добыче. С азартом занялись разделкой туши. Котлы наполнили мясом и стали ждать, когда оно сварится. Мясо шипело и булькало, парни, перебивая друг друга, рассказывали веселые байки и истории. Запах мяса придавал энергии и вселял надежду, заставлял жить.
Ели молча и сосредоточенно, только слышалось, как ходили-скрипели челюсти. Когда насытились и улеглись отдыхать, Тикшай обратился к Стрешневу:
– Почему ты невеселый такой, Матвей Иванович? Чем недоволен?
За Стрешнева ответил молодой конопатый стрелец, постоянно находившийся с ним. Видать, его правой рукой был.
– Матвея Ивановича ты не тревожь. Вчера его наш воевода сильно обидел.
– За что? – удивился Тикшай. Он думал, выше сотского уже не бывает никого. А,оказывается, и он подневольный…
– Эка, брат, ты какой… неудержимый. Обо всем хочешь узнать, – наконец-то засмеялся Стрешнев. – Думаешь, только в вашем монастыре плохие люди? Доля стрельца – горше полыни. Это только наши пищали показывают: мы сильные.
А на самом деле сила у того, у кого власть. А власть здесь у воеводы. Он всем приказывает. Вот и меня на Валдай послал. Думаешь, это мое дело – монастырю колокол везти? Я воин и должен Государю служить, а не Богу.
Тикшай слушал Стрешнева, затаив дыхание и не сводя с него глаз. Ему нравились суровый взгляд сотского, воля и мужественность, коими дышали слова его. И во всей фигуре – широкоплечей и крепко скроенной – чудилась послушнику вера в себя и в свое дело.
– Я бы тоже хотел служить Государю, – неожиданно вслух произнес Тикшай и, смутившись, оглянулся вокруг: кто слышал его слова?
– Тогда почему ты в монастыре живешь? Тихие молитвы в келье, видимо, послаще… – насмешливо спросил Стрешнев. Тикшай встал, растоптал потухающий костер и сказал:
– Да я об этом как-то и не думал раньше. Куда мне ещё деваться?
– Подумай хорошенько, если на плечах голову таскаешь. Нам такие парни, как ты, позарез нужны. Только знай: у стрельца пути назад нет, и трусость ему не подруга. А ты недавно от кабанов чуть не дернул.
Лицо Тикшая запылало огнем. И язык прилип к небу, ни слова не вымолвить.
– Что правда, то правда, – засмеялся Аффоний и обнял Тикшая. – Он с нашим владыкой в одном селе родился, там кабаны на дорогу не выходят…
Тикшай что-то пытался сказать, но Стрешнев встал и властным голосом скомандовал:
– Подъем, мужики! Ехать пора.
В Валдай прибыли под вечер. Он хотя и городом считался, все равно был похож на большое село. Дома крыты соломой. Улицы в ширину с ободок колеса: встречным не разъехаться.
Сначала хотели отправиться на завод, где отливали колокол, но Стрешнев приказал разбить лагерь на опушке леса.
– Уже вечереет, ребята. Пора о ночлеге подумать, а здесь нам теплых келий не приготовили. Утром колокол погрузим – и в обратный путь.
Небольшой лесок серой тенью растянулся по нижней улице. Не успели плюнуть – и в лесу. Распрягли лошадей, привязали их к деревьям, рядом поставили сани с сеном.
Стрешнев, хитровато посмеиваясь в усы, сказал:
– А сейчас, ребята, думайте, как потеплее самим устроиться.
Тикшай вспомнил, как однажды зимой они с отцом ночевали в поле. Ездили продавать сено на базар в Нижний Новгород и на обратном пути попали в сильный буран. Лошадь так устала, что отказалась идти. Пришлось распрячь ее. Сани приподняли, подперли оглоблями – и вот тебе готово укрытие от ветра. Вскоре и буран помог им: вокруг саней намел такой сугроб – лошадь еле виднелась из-за него. Так ночь провели и не замерзли.
Тикшай рассказал об этом случае Стрешневу. Тот похвалил его и велел всем привалить сани к стволам деревьев и зажечь костер. Ночью, когда парни поели сваренного мяса, разлеглись вокруг тлеющего костра на еловый лапник, неожиданно пошел крупный снег. Сначала он шел тихо, потом подул ветер, и лес загудел, застонал, словно раненый зверь. Метель никого не испугала – дело в этих местах привычное. Но уснуть никто не смог. В стоне ветра все услышали вой волков, леденящий душу. Лошади зафыркали, заржали. И пока стрельцы доставали из саней пищали, один мерин, хрипя перерезанным горлом, уже бил ногами.
Стрельцы открыли беспорядочную стрельбу. Но волки, ошалев от добычи и свежей крови, не отступили. Набросились ещё на двух лошадей.
Монахи взяли в руки пылающие ветки и двинулись на хищников. Еле-еле отогнали.
* * *
Непрерывно шли холодные ливневые дожди. Снег на берегу Волхова потемнел, съежился и исчез. Грязно-серые клочки его остались только в овражках и ложбинках. Но вот небо прояснилось, и золотое «решето» осталось сиять над лесом, рассеивая вокруг сверкающие искры своего огня.
Земля и лес откликнулись на этот дар ликующими звуками: заворковали ручьи, зазвенели птичьи голоса.
Река Волхов вздулась черно-серой лягушкой и вот уже прорвалась на водоворотах, ломая ледяной панцирь, словно яичную скорлупу. Начался ледоход. Не льдины плыли к озеру Ильмень – огромные суда. Путь им указывал лихой и опытный «лоцман» – бродячий ветер, которому давно надоело гонять снежную пыль по полям.
Весной у ветра дела поважнее. Реку очистил – за землю принялся. Овраги подсушил, озимь приласкал, сережки на ольху и вербу развесил, людей поторопил, чтоб не зевали…
А людям не надо ветра, у них пока одна забота – Пасха близится. А к ней надо готовиться, как к самому большому дню.
В Юрьеве монастыре позолотой покрывали купола соборов, белили кельи, трапезную, заборы.
Колокола онемели – Великий пост. В последние дни перед Пасхой и решили поднять на Софийский собор привезенный с Валдая колокол. Так приказал Никон. Правда, самого митрополита не было среди шумной толпы монахов и стрельцов. Колокол в шестьдесят пудов – не бадейка с водой, наверх сразу не поднимешь. С колокольни свисали прочные витые веревки. К концам с одной стороны привязали колокол, за другие в противоположную сторону тянули десять лошадей. Скрипели веревки, колокол наклоненным блюдом смотрел вниз, словно прощался с землей, на которую его уже больше не вернут.
Но вот подъем закончился. Тикшай и Аффоний начали устанавливать его на место. Колокол сиял своими новенькими медными боками, будто выкрашенное в луковой шелухе пасхальное яйцо! Привязали к нему язык и, не удержавшись, стукнули им в крутой бок. Колокол ответил гулким певучим звуком. Аффоний в страхе заткнул уши и посмотрел вниз. Монахи грозили им кулаками. Разве можно – на Страстной неделе в колокола звонить? Теперь их накажут.