Текст книги "Купание в Красном Коне"
Автор книги: Александр Яковлев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)
«Или я человек лихой, чтоб впотьмах шастать?» Надо прожить и этот день так же, как предыдущий и как последующий. Прожить, чтобы мысль о лихом человеке заглушить или укрепить в себе. Но зимние дни начинаются прямо из ночи и уходят тоже во тьму.
Серега с утра на весь мир сердит, как и этот троллейбус, громыхающий промерзшими дверьми по пустым и темным улицам. И кажется Сереге – настроен он так хмуро, – что худенькая девушка-мама, везущая пацана в самый дальний от нее детский садик, живет без мужа, что алименты ей не платят, а соседки за спиной шушукаются. Или вот бабка – одни платки, не поймешь, где там бабка, – едет убираться или сторожить, да и что еще могут бабки, когда пенсия такое не звонкое слово.
Троллейбус потихоньку разгоняется, пробуждаясь, но все равно темные легковые автомобили быстро настигают его, оставляя за собой рубиновые следы. В этих автомобилях тепло – нечасто покидают их те, кто в них попал.
Но и Серега уже пригрелся на сиденье за кабиной водителя, где в темноте уютно помигивают зеленые и красные огоньки. И уже замечает Серега, как в редких освещенных окнах начинают появляться сонные, с непричесанными головками симпатичные, наверное, девушки; Сереге жаль их, он забывает о себе, представляя, как теплом и духами еще наполнена постель там, за окном, где еще прячутся под подушкой уже полузабытые ими сны…
Выходит вечная бабка. Выходит и неунывающая девушка-мама с пацаном. А входят другие, которых Серега уже не знает. Вот и его остановка. Сразу метель в лицо и за шиворот.
«Или я человек лихой, чтоб впотьмах шастать?»
В бытовке проходчиков полно народу, и уже очередь к умывальнику с единственным стаканом, табачный дым и прочищающий глотку кашель, и первые робкие, как проба голоса, утренние матерки.
В сушилке Серега хватает первое попавшееся под руку из спецодежды – своего все равно не найти, – быстро переодевается и выходит на улицу чучело-чучелом: рваные штаны и телогрейка, подвязанная проволокой, шлем в засохшем растворе. Да и сапоги еще не просохли. Плевать. Надо прожить день.
Серега стоит, опершись на ограждение шахты, и смотрит вниз. Там темно, но если бросить окурок, то, разбившись на десятиметровой глубине, огонек на малую секунду высветит кусочек шахтной стены, покрытой жестким сиреневым инеем.
Над бытовкой высоко вверх тянется столб дыма. Хоть ветра нет, проходчики еще не скоро покинут теплые стены, а будут ругаться с нарядчиком и мастером за каждую копейку, хоть и рубль им не дорог, но так уж положено.
Наконец мастер не выдержит, плюнет и выйдет на мороз. Подойдет покурить с Серегой, помолчит, потом начнет разговор о нарядах… Серега не любит мастера. Он и в самом деле мастер: в душу заглянет, да и карман по пути вывернет. И потому Серега говорит в ответ на все его заманчивые предложения:
– А иди-ка ты. Ведь я молодой, несознательный. Заложу вот тебя начальнику…
– Так без свидетелей, – лениво отвечает мастер, веря, что Серега еще повзрослеет. – И чего тебе тут торчать на заливке? Какие-то паршивые девять рублей… Тьфу. Серега! А я бы тебя за линию поставил, на новую шахту. Учти, там по пятнадцать. Чуешь? Ну мне четвертной в получку отдашь, не без этого… Не понимаю я тебя, Серега, убей Бог, не понимаю… Да когда же эти черти выйдут, а? – вдруг взрывается он и направляется к бытовке.
Он не сможет понять Серегу. И дело тут не в бескорыстии. Надо прожить день. Это очень просто, если через полчаса в доме, выходящем окнами на шахту, появится она. И Серега, неторопливо помешивая раствор, будет с радостным недоумением наблюдать, как она стремительно откроет дверь, шагнет, длинноногая, к выключателю, осветит себя в маленькой комнатке, заставленной шкафами с бумагами… Снимет шубу (лопата замирает в руках Сереги), аккуратно (знать, не просто досталась) повесит ее на плечиках за шкаф, поставит кофейник на плитку, достанет из сумочки косметичку… Тут Серега не любит смотреть, кажется ему, что все это неправда. Да и стоять без движения холодно. Лопата бросается на раствор, всхлипывая и поднимая брызги. Хорошо, думает Серега, что она не знает, для каких целей мы ведем тоннель. Да ерунда, Серега, подумаешь, под канализацию…
«Или я человек лихой, чтоб впотьмах шастать?» Не только Серега засматривается в это окно. Но когда кто-нибудь подходит к Сереге и начинает в соответствующих выражениях и с большим чувством комментировать ее работу – как она пьет кофе, закуривает сигарету и тянется к телефону, – Серега угрюмо говорит:
– Ну, дуй отсюда. Сейчас раствор буду пускать. Забрызгаю.
И Серега пускает раствор в стены шахты. Смотреть в окно сейчас неинтересно. Она теперь долго будет говорить с подружкой по телефону. Наверно, с подружкой, думает Серега. И еще он думает, что надо скорее заканчивать заливку стенок шахты, пора начинать проходку, мужики заждались денег и хоть какой-нибудь устойчивости в работе.
А интересно, если бы она открыла окно, стало бы на улице теплее?
Так идет день к обеду, и после обеда, и ничего почти не случается, если не считать того, что секция шахтной клети вдруг застревает в горле шахты, не желая уходить на дно. Все суетятся вокруг, потому что появляется и начальник участка, но толку мало. Надо лезть по стропам под крышу шахты и там, на десятиметровой высоте, раскачивать секцию; не всем нравится такая работа. И Сереге тоже не нравится, но ему не нравятся и эти большие сильные мужики, так неловко суетящиеся перед начальником участка. В общем, Серега лезет и делает необходимое. И все довольны, знай наших. Начальник даже с чувством говорит:
– Раньше бы я тебе бутылку за это поставил, а теперь, извини, благодарность в приказе.
«Или я человек лихой, чтоб впотьмах шастать?»
Серега вспоминает про окно, оборачивается. Но там, в маленькой комнатке, пусто. Неужели домой ушла? Серега продолжает заливку.
Надо прожить день. Даже если она ушла. И надо торопиться. Секция секцией, но уже покрикивает мастер: чего ты, Серега, копаешься, а еще плотник? Хорошо хоть она не видит и не слышит, думает Серега, усердно работая лопатой. Но она в окне, как назло. В окне, и смотрит на Серегу, улыбается. И жарко становится Сереге. Ничего, правильно, думает со злостью, меси раствор, знай свое место, ишь, загляделся… Слава Богу, день к концу, последняя заливка.
Потом Серега стоит в душе и слушает, как мужики толкуют о том, что скоро начнется кессон, пропади он пропадом, все здоровье угробишь, да ни за какие деньги. Серега еще не знает толком, что такое кессон, но знает, что пойдут мужики, побранятся, а пойдут в этот самый треклятый кессон, хоть и пропади он пропадом, но платят там пять сотен, где еще столько заработаешь?
С еще не просохшей головой Серега выходит на улицу, неся в теле приятную истому освобождения от тяжелого труда и прожитого дня. Поворачивает за угол того самого дома. И сталкивается.
«Или я человек лихой, чтоб впотьмах шастать?»
Он даже не успевает сообразить, какая сила властно разворачивает его и влечет следом за ней, а потом рядом. Молча, но рядом. Что, что говорить?
– Ну, расскажи, почему тебя плотником зовут.
И Серега, отмахиваясь рукой, запинаясь, рассказывает, что ерунда, мол, просто в училище после школы учился на плотника, да не легло мастерство на руки, а слово лишь прилипло, какой уж там плотник…
– Но платят здесь прилично, – говорит он, словно чего-то испугавшись. И думает: полезу в кессон.
– Прилично, – повторяет она задумчиво. – А скажи, Серега, как ты думаешь, Иосиф был хорошим плотником?
– Какой Иосиф? – теряется Серега.
– Эх ты, Серега, – смеется она. – Читай букварь.
И, хлопнув дверцей невесть откуда взявшегося такси, исчезает.
«Или я человек лихой…» – вспоминает Серега, но внезапно нападает на него такой смех…
Хрустальная пепельницаТам, наверху, сочли это дальновидным решением. И Авилов стал нашим начальником.
Мы – все четверо – когда-то сидели на одной студенческой скамье, ходили на одни фильмы и пили из одной кружки. Это наше прошлое.
Авилов теперь и над этим прошлым начальник.
Хотя, если бы тогда, в прошлом, ему сказали, что случится подобное, он бы плюнул в глаза говорящему. И ушел бы с нами на седьмой этаж нашего общежития. Там жили и ждали нас четыре девушки. Может быть, где-то и сейчас они нас ждут…
Власть меняет человека. Это известно. Разумеется, и Авилов изменился. Его изменил кабинет. В огромной комнате, почти в зале, тянулся-тянулся стол, облепленный дюжинами стульев. Зачем они были нужны? Я никогда не видел за столом более трех человек. То есть нас.
И Авилов сидел во главе, как бы сверху, на перекладине гигантской буквы Т. Здесь же, рядом с ним, на перекладине сбивались в разноцветный табунок с десяток телефонов. Звонили они далеко не все.
Сам Авилов выглядел теперь лет на десять старше каждого из нас. И солиднее. Из-за очков в жутко иностранной оправе, из-за костюма, которому теперь не полагалось иметь складки. Даже из-за прически – раньше у него вообще прически не было – он о ней и не думал… Я давно не глядел ему в глаза. Интересно, они-то хоть не изменили своего цвета?
Нас троих жизнь тоже, разумеется, не омолодила. Не в этом дело.
Просто теперь он каждое утро собирал нас к себе в кабинет и начинал читать нам последние инструкции и распоряжения. Видимо, он считал, что тем самым благодетельствует нам. Как-никак друзья некогда.
И еще дело в том, что он превратился в зануду!
Черт с ним, с кабинетом, столом и очками! Все всё понимают прекрасно. Это жизнь, и никто ни в чем не виноват. Но зачем же становиться занудой, а?
Вы бы слышали, как он когда-то играл на гитаре в той самой комнате на седьмом этаже, где жили и ждали нас четыре девушки… Бьюсь об заклад – нет у него сейчас дома гитары!
Но сначала, первые месяца два, мы слушали, пытаясь понять, что же он хочет втолковать нам с помощью инструкций. Работа наша при этом, та, непосредственная, за которую мы получали зарплату, стояла, а мы, черт его дери, слушали, как это можно сделать нашу жизнь еще счастливей при помощи только инструкций!
А вечером брали работу на дом. В инструкциях почему-то не объяснялось, кто должен делать работу, пока мы слушаем их.
Авилов превратил эти утренние посиделки в традицию. Наверное, из добрых побуждений. Хотя я раньше полагал, что одному человеку не под силу установить традицию.
А он установил. Пользуясь нашей бывшей дружбой. И теперь вот из месяца в месяц, из года в год мы старательно старились за столом, который тянулся-тянулся…
И вот до чего мы досиделись. Мы – оставшиеся трое – стали избегать друг друга. У выхода из нашего учреждения мы торопливо прощались, испуганно всматриваясь друг в друга, как в зеркало. И спешили в разные стороны, чтобы остаться в одиночестве, с которым не знали что делать.
Однажды, во время очередной посиделки, я как-то словно прояснел башкой и поднял взгляд свой. Мне почудился какой-то промельк над столом. И я увидел, что два моих собрата по несчастью смотрят на пепельницу. На хрустальную пепельницу!
Авилов водрузил ее на стол давно, еще в начале своего выдвижения. Но никто из нас не курил здесь, в кабинете. Хотя курить хотелось до кругов перед глазами. Ведь сам Авилов курить бросил сразу же, как стал нашим начальником. И эта бадья из хрусталя стояла нетронутой, чистенькой, без единой пылинки. Она хранила мою тайну.
Наверное, это было святотатством перед ликом кабинетного мироздания, но я использовал пепельницу (хрустальную пепельницу) как фундамент.
Я строил. Я не терял даром времени последние месяцы. Да, я возводил дом.
Однажды я подумал: ну почему нас всю жизнь заставляют заниматься тем, что нам не нравится? А то, что нравится, считается таким пустяком, что для него даже придумали слово – хобби. Ничего себе словцо! Как слон в посудной лавке.
С некоторых недавних пор я вдруг почувствовал, как что-то мешает мне целенаправленно проводить мой план возведения. Кто-то бесцеремонно вторгался в мои дела и замыслы. Этот кто-то пристраивал к моему дому, задуманному как гармоничнейшее из архитектурных сооружений нашего времени, совершенно неуместные пристройки. А от крыльца тянулся разбитый без моего ведома сад! И пруд!
Вот тут-то я и понял. Достаточно было одного взгляда.
Что долго рассказывать? Втроем работать веселее. Мы опять нашли общий язык – ведь строили не Вавилонскую башню. Мы нашли общий язык в абсолютной тишине, в молчании, не нарушаемом даже потоком параграфов из продолжающих поступать в кабинет несчастного Авилова инструкций. Нам от души было жаль его. Мы его не слышали.
А сад, как оказалось, действительно был нужен дому моему, вернее, нашему дому. Уже нашему. Иначе где бы мы гуляли весенними вечерами с девушками, терпеливо ожидающими нас на седьмом этаже?
Но я еще не добрался до седьмого этажа. Я пока застрял и возился на четвертом. Не нужен он нам был, жаль было сил и времени. Но без четвертого к седьмому было не подступиться. Вот какая штука.
И друзья мои спешили. Один увлеченно сажал деревья, кусты и цветы, рыл пруд и разводил всякую занятную живность… Другой каждую комнату нашего дома делал не похожей одна на другую, иначе зачем нам столько комнат?
Как же мы соскучились по настоящей работе, по той, где тебя не одергивают и не направляют, не указывают и не запрещают… И как же быстро летит время… И каким нетерпением наполнены наши сердца…
С садом было покончено, я уже видел с шестого этажа, как он призывно возносил вверх свои густые кроны; наш садовник топтался суетливо у дверей дома, теребя в руках ленточку, которую так всем не терпелось разрезать!
И конечно же наступил этот день. Отмытые от трудов, нарядные, с цветами в руках, мы ожидали только девушек, чтобы торжественно войти в наш дом.
Девушки, как обычно, запаздывали.
Но вот послышался шум мотора приближающейся машины. Мы обернулись улыбаясь…
Улыбаясь нам в ответ, из машины вылезал Авилов.
Он неторопливо подошел ко мне и взял из рук моих ножницы. Вдалеке послышались нарастающие звуки оркестра.
Авилов поднялся на трибуну (мы вроде бы ее и не строили) и начал говорить. Речь его была набором тех же параграфов, только из праздничной инструкции! И когда он ее закончил, послышались аплодисменты (мы же не хлопали!).
Щелкая ножницами, он подошел к двери, улыбнулся нам и разрезал ленточку. Затем вошел в дом.
– Ты уверен, уверен, что там никого больше не было?
– Да кто там еще мог быть? – морщась, сказал наш садовник. Из руки его, рассеченной сильным ударом, в чистоту хрусталя упала капля.
Тревожно звонили телефоны. Сразу все.
Все, что мы запомним14 февраля 198… года в 10 часов 35 минут в 16-м роддоме города Москвы еще при советской власти появилась на свет девочка. Рост – 50 см. Вес – 3 кг 450 г. Регистрационный номер 978.
Это моя дочь. Наверное, она еще не видит, не слышит, не агукает. И только покрикивает.
Она еще не имеет имени. Предлагаются: Ксения (Ксюша, Ксюшка) и Мария (Машка, Манька). Но пока есть только цифры. Имени нет. Мы еще не решили.
На Соколе даже в морозы снегу белизны не спасти. А уж в оттепель, как сегодня, его и подавно затаптывают нещадно.
На Соколе, на колокольне церкви Всех Святых веревки колоколов немилосердно треплют покорного звонаря за руки. Внизу автобусы, троллейбусы, мороженое, сигареты, овощная палатка… И выходной день, суббота.
Задирают люди головы. Смотря, как наверху, в шестигранной клети каменной, за голыми ветвями бывших кладбищенских деревьев (кладбище снесли недавно, а деревья и ограда пока остались) дергается звонарь. Звонарь аховый – звукам не хватает сочности, как веткам – листьев. Но слушают люди что-то давно забытое. Говорят:
– Сретенье близится. Весна будет ранней и долгой…
– Апельсинов килограммчика два хватит…
– Руки бы ему оторвать за такой «малиновый» звон…
Я в очереди за «экзотическими» фруктами. Денег маловато, а маме моей дочки нужны витамины. Под неприязненными, как мне почему-то кажется, взглядами стоящих за мной я долго отсчитываю у прилавка 4 рубля 50 копеек. Апельсины, лимоны, мандарины – сплошные витамины.
За мной в очереди молодая пара (есть ли у них дети?). Она рассказывает, как где-то собрали с деревенских церквей колокола и создали из них нечто вроде оркестра. Играют Баха.
А здесь не концерт. Здесь очередь. И какой-то хмырь отсчитывает по копейке 4 рубля 50 копеек. Наверняка не знает про чудесный музей, где колокола деревенских русских церквей играют Баха. Знал бы, так небось не пересчитывал медяки, а рванул бы слушать колокола, плюнув на все и освободив очередь.
Ну, хорошо, я не знаю про этот оркестр-музей или наоборот… Но ведь и вы не знаете, что 14 февраля в 10 часов и так далее. Странно, но я не смог бы сейчас сказать просто: «Знаете, старики, у меня дочь родилась!» или «Моя дочь весит 3 килограмма 450 граммов». Потому что сам в это не поверю. Мне надо непременно всю ленту запустить с самого начала. То есть: 14 февраля… Этим я и занимаюсь по дороге в роддом. И почему так важны для меня эти цифры?
Дачный поселок. Названия улиц: Левитана, Шишкина, Поленова… Таблички с названиями улиц прикреплены к заборам. Забор имени Васнецова пересекается с забором имени Серова. В общем, грачи прилетели…
Молодой маме нужно передать: зубную пасту, щетку, мыло, одеколон (это еще зачем?), салфетки, ручку, бумагу… Я забыл расческу. Но об этом я узнаю потом, вечером, когда она, молодая мама, сможет мне позвонить (ну, как ты?). Молодая мама без расчески…
В вестибюле роддома людно, как на вокзале. Встречают надолго прибывших (тьфу, тьфу, тьфу!). Чемоданы с вещами, кульки с продуктами, цветы.
У дверцы, с вопросительным знаком над ней, топчется мой старый знакомый. А познакомились мы с ним сегодня утром, когда почти одновременно «скорые» доставили сюда наших супруг и нас, высадив перед дверью со зловещей надписью «Прием рожениц» (интересно, где ударение?). И пять минут спустя он уже бессвязно жаловался мне, что ждал «скорую» (ему-то она зачем?) чуть ли не час, и все звонил, а ему все отвечали, что машина выехала… Я молча сочувствовал. Я тоже ждал час. Но легче ли нам от этого? Или нашим женам? Зато ему через двадцать минут уже сказали, что у него мальчик. Опять же – у него…
И вот я поздравляю его у двери с вопросительным знаком. А для меня нет никаких известий, и никто не знает, в какую палату отнести мою передачу (здесь это тоже называется так).
И я еду к бабушке. Мне все равно куда сейчас ехать. А бабушка живет рядом.
Бабушка плачет. Она говорит, что у нее подкосились ноги, когда она узнала, что 14 февраля и так далее.
Потом я мою фрукты, бестолково их упаковываю, а бабушка сует мне варенье, сахар, еще чего-то. И напоследок слова:
– Как же вы теперь жить-то будете?
Видимо, у меня сейчас очень глупое выражение лица, иначе чем еще объяснить ее вопрос? И потому я отвечаю глупо и бодро:
– Как все!
Но я прекрасно понимаю, что жить – нам. И бабушка это понимает, и даже очень понимает, потому что у нее маленькая пенсия…
Я не знаю, что творится там, внутри роддома. И никогда, видимо, не узнаю. А жаль. Но я вижу, что происходит здесь, под его окнами. Здесь, напротив окон, гараж. И на его железных, крашенных невеселой серой краской стенках можно прочитать кое-что пооригинальнее того, что обычно пишут на стенах и заборах. «А мне-то жить!» – нацарапано кирпичом. Надпись полустерта, и где теперь эти люди?
И я возвращаюсь через дачный поселок, вдоль заборов, гордых своими именами. На Соколе почти пусто, палатки закрыты. Не взвешиваются фрукты, не отсчитываются деньги. И лишь падающий крупными хлопьями снег привычно реставрирует смирившуюся на время площадь. Звонарь временно тоже помилован, и теперь, наверное, лечит мозоли водочными компрессами. И тут я вспоминаю: ведь сегодня же суббота! Магазины вот-вот закроются. И надо же купить хоть бутылку пива. Я не уверен, буду ли я пить. Кому сейчас дозвонишься?
Мне везет. И я последним трояком расплачиваюсь за три бутылки пива. По дороге домой я размышляю о последних рублях, которые почему-то всегда помяты и надорваны. В результате этих размышлений у меня окончательно пропадает охота пить. И тогда, придя домой, я начинаю двигать мебель, что-то вытирать, что-то приколачивать. Все это я проделываю машинально. Почему? Неужели я себя воспринимаю уже как прочно заклепанное звено в цепи поколений? И я успокаиваюсь лишь в девятом часу, когда за окнами уже темно. Уже девять часов, как у меня есть дочь. Как быстро идет время. Бьют часы… Или это колокол звонаря? Неумелый звонарь…
Я перебираюсь на кухню. Стол не ломится от яств.
Картошка в мундире, котлетки из кулинарии, хлеб… Эх, жизнь студенческая, на что тебе дети?
«Ну дочка, за тебя…» Так я пью пиво. И выпив бутылку, понимаю, что действительно «одиночество хорошая вещь, когда есть кому об этом рассказать». Телефон звонит, когда я допиваю вторую бутылку.
Бабушка долго рассказывает мне, что и как нужно приготовить к приезду малышки. Под влиянием пива я соображаю, что звонит она не за этим. Просто ей сейчас тоже одиноко. И очень страшно оттого, что она родилась давным-давно. И ее звено скоро выпадет. И в то же время останется. Но уже без нее. И мне становится чертовски тяжело от усилий открыть дверь в мир, где я уже не сын, не ребенок…
– Ничего, бабушка, – говорю я. – Спокойной ночи.
– Ох-ох, – доносится в ответ.
Мне противно возвращаться в кухню, где телевизор играет ни для кого, где стоят пустые бутылки. И я звоню другу.
– Можешь поздравить меня.
Разумеется, он рад за меня. Хотя я и знаю, что он не примчится сейчас ко мне. От него до меня час езды. А уже поздно. Но он искренне рад, а это уже много.
Так я вынужден вернуться на кухню. И допить оставшуюся бутылку.
Теперь все нормально. Теперь я уже чуть-чуть успокоился. Почему-то за весь день я ни разу не подумал о том, а что же будет дальше? «Ну… она вырастет» – прихожу я к глубокомысленному выводу.
«Ну конечно, она вырастет! И тогда… Тогда я расскажу ей, что 14 февраля 198… года в 10 часов 35 минут…»
И я твержу и твержу эти цифры. И уже болит голова. Отчего? Но я должен их запомнить.
Иначе что я расскажу ей, когда она вырастет?








