Текст книги "Купание в Красном Коне"
Автор книги: Александр Яковлев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
– …С Леончиком на руках, через всю страну на поезде – в Азию к мужу. Вместо двух суток ехали неделю. Машинист – казах, что ли? – останавливал поезд, завидя первого встречного. Как же – большой человек, поезд водит, не верблюда… Собирались его соплеменники, чай пили. А он им что-то долго рассказывал. Все они с уважением его слушали. В вагончиках же – духота, пыль, крик… Дети… Да что дети? Взрослые чуть с ума не посходили. Воды не достанешь… Как доехала?..
Я убираю продукты в холодильник. За окном – дружный рев. Забили.
Валерия Георгиевна продолжает, я присаживаюсь к столу, разглядываю фотографии на стенах, старую, но крепенькую еще мебель, небольшой телевизор, накрытый салфеточкой.
– Мы с Шевелевым, то есть – с мужем моим, никому не признавались, что у нас семья. Комнату он снял на отшибе, чтобы никто нас вместе не видел. Почему? Даже и не знаю. Смешные были… Устроилась я в поликлинику. Молодая, да и красивая, говорят, была, веселая. Ну и главный врач, вижу, все посматривает. А с питанием тогда худо было. Вот он меня и приглашает однажды. Пойдемте, мол, Валерочка, в обеденный перерыв со мной. Отказаться было почему-то неудобно, ну и я пошла с ним. Он меня даже под ручку взял. И привел в столовую для местного начальства. А там, представьте, подавали пельмени. Самые настоящие, очень вкусные. Домой пришла, Шевелеву рассказываю… Он не обиделся, посмеялся. Ешь, говорит, поправляйся, а то вон, Лёнька какой дохлый, молока мало… Только на следующий день главный врач опять меня приглашает. Я отказываюсь, а он обижается. Ну, думаю, последний раз, так ему и сказала. Пришли мы в столовую, опять подают пельмени. Вдруг откуда ни возьмись – Шевелев. Со стройки, прямо в сапогах. Рубаха и штаны в извести. На него косятся, официантка кричит. А он прямо к нам за стол, берет у меня вилку из рук, да и в мою тарелку. «Дай-ка, – говорит, попробую. – Давно такого не едал…» Главный врач, смотрю, побагровел. «Да я вас… Да вы… На дуэль вызову, мерзавец вы эдакий!» Потом все вместе долго смеялись… Славные были люди… А лампочку вы сможете вкрутить мне в люстру?
Под хлопки и свист за окном я карабкаюсь на стол, подстелив газету.
– А ночью однажды – стук в дверь. Шевелев открывает, а там… Ну по нынешним временам, милицейская, скажем, машина. За мной приехала. Перепугались мы… А меня привезли в местную тюрьму. Там в камере на полу сидят человек двадцать здоровенных мужиков. И лица у всех в крови. Подрались, что ли… Офицер мне и говорит: вы их, мол, помажьте чем-нибудь, красавцев этих. А они, бедолаги, сидят и смотрят на меня так… Я не знаю… У кого-то и слезы на глазах. Сама чуть не реву, зеленкой мажу. Вернулась домой – Шевелев ни жив ни мертв с Леончиком на руках… Только на следующую ночь опять за мной приехали. Они, видно, нарочно теперь разодрались. Я им и говорю: ребята, я ведь все понимаю, я к вам и так буду приходить, осмотры делать. Вы только не деритесь каждый день – у меня ребенок дома маленький. Так и ничего. Раз в неделю посещала их. Как дети – с любой ерундой на осмотр просились… Вот и спасибо вам. Пожалуйста, вот пять рублей. Ничего не много. Вы ведь тоже не мальчик – по столам лазить. Да и я хитрая. Вдруг еще лампочка перегорит? А вы мне, надеюсь, за те же деньги…
Дед Астахов тоже сует деньги, смущенно кряхтя.
– Прости, сынок, слаб оказался, – говорит он, усаживаясь на прочнейший табуретище в почти пустой своей кухне с закопченным потолком. – Но слушай дальше. Про коней-то помнишь? Ну так вот. Обратно когда возвращались с конями, так плыли на корабле. Всех и укачало, кроме меня. Я в свое время по пустыням на верблюдах много езживал. Так там та же качка. Привык. Секунд!
Пока дед занят в своем чулане, я думаю о том, что врач Валерия Георгиевна нашла бы что рассказать деду. Да и послушать бы ей тоже нашлось что…
– Сижу на корабле в буфете. А там эти – гарсоны по-ихнему. Что ни мужик, то гарсон. Представляешь? Один, смотрю, по-русски здорово шпарит. Разговорились мы с ним за чаркой. Так что ж ты думаешь? Белогвардеец, сукин сын! Не из графьев, конечно, а наш, скажем, унтер Ванька из-под Калуги. Дела! Корабль мотает, все в лежку, а мы с ним хлещем водку в буфете, да за Русь правдой-маткой по мордам друг другу… Секунд!
Дед еще и сейчас крепок, и если бы не пил… А что было бы? Бегал трусцой? Такие трусцой не бегают…
– Короче, сцепились мы с ним крепко. Я ему: «Что ж ты, гнида? За жратву продался?» А он: «Ты жратвой меня не попрекай, она мне тоже достается будь здоров. А вот что вы с Россией сделали? Да за это…» Он – меня за грудки, я – его… И вот этими самыми аргументами (дед показывает здоровенный кулак) по фактам! Только сопли засвистели! Секунд!
Дед молодецкой походкой удаляется. На этот раз надолго.
Голос, заказывающий мне по телефону продукты, показался мне молодым. Когда я звонил уже в дверь, тот же голос откуда-то из глубины квартиры крикнул:
– Открыто!
Ориентируясь на голос («Сюда, пожалуйста…»), я прохожу в громадную кухню, где в беспорядке на столах, стульях и подоконнике разбросаны журналы, книги, какие-то тряпки. И рядом с холодильником стоит диван, на котором, укрытая клетчатым красным пледом, возлежит еще совсем юная девчушка. Не отрывая глаз от экрана телевизора, стоящего на тумбочке напротив дивана, она произносит скороговоркой:
– Все правильно, правильно. Вы попали по адресу. Кефир. Главное – кефир. Вы принесли? Остальное ничего, а вот кефир… Поболтайте, пожалуйста, и откройте бутылку… Благо-да-рю. И заодно простите тут же меня. У меня денег – ни копья. Так и живу – в кредит.
Тут она отрывает свой взгляд от телевизора и смотрит исподлобья.
– Но когда-нибудь я ведь поправлюсь? Вы верите? Имейте в виду: если вы в это не верите, то и у меня пропадет часть моей надежды.
– А что с тобой, дочка? – спрашиваю я, привычно думая: «Ну дает молодежь!».
– Выключите, пожалуйста, телевизор. Благодарю. А то я не смогу вам толком рассказать. Но только, если вам действительно интересно. Иначе я ничего не скажу. Поклянитесь, что вам интересно.
– Клянусь, что мне безумно интересно! – говорю я со всем энтузиазмом, который во мне еще остался после целого дня выслушивания историй о жизни, обитающей в них. – Ну?
– И не смейтесь. Хотя мне самой иногда смешно. А иногда плакать хочется. Особенно, когда ломаешь ногу.
– Ну еще бы, – говорю я, облегченно вздыхая. – Конечно, приятного мало. Но это – дело поправимое. Пару неделек в гипсе, и все дела…
– Первый раз так и было. Да и во второй раз.
– Был еще и второй? Многовато.
– Да. А третий и четвертый заставили меня крепко задуматься…
– Постой, постой, – говорю я. – Так ты что? Четыре раза ломала ногу?!
– И не одну, а обе. И один раз руку.
– А сейчас что?
– Ничего.
– То есть? Что с ногами и руками?
– Я же говорю: ничего. Все в порядке. Вы не поняли.
– Брр… Так ты здорова? А чего же ты…
Я замолкаю, потому что на глазах у нее наворачиваются слезы. Глаза у нее большие, зеленые. Вот достанется кому-то красавица…
– Ну-ка, ну-ка, – говорю я. – В чем дело?..
– Вот и вы не верите-е… И он не вери-ит…
– Ну кто такой «он», я, пожалуй, догадываюсь. А ты кончай реветь и расскажи, зачем и почему ты лежишь, коли здоровая? И кстати, где твои родственники?
– Я бою-усь…
Я подношу ладонь ковшиком к ее лицу.
– Вот еще наплачь мне полную ладошку и довольно. Чего ты боишься?
– Вставать.
Но слезы при виде ладошки прекращаются.
– Вот теперь понимаю, – говорю я. – Боишься, что встанешь, и опять… Да? Но ведь придется. Нет у врачей такого диагноза: боязнь ходить своими ногами. Как дальше-то жить будешь? Вставай. Давай попробуем. А то ведь совсем отучишься…
Она смотрит на меня со страхом.
– Нет, нет. Лучше в следующий раз. Вы ведь еще придете?
– Конечно приду. Но зря ты откладываешь. Подумай! Да, так где же твои родственники?
– Я обязательно подумаю, – говорит она, словно не слыша вопроса о родственниках. – И обязательно попробую с вами в следующий раз.
– Ну, тогда теперь клянись ты, что в следующий раз…
– Клянусь, – тихо говорит она.
– И все же, что родственники? – спрашиваю я.
– Давайте и этот разговор на следующий раз отложим. Хорошо?
На прощание я включаю ей телевизор. Черт их всех разберет, когда весь день слушаешь такое…
Пока я спускаюсь по лестнице, чувство полнейшей беспомощности начинает наваливаться на меня камнем, увлекающим с ним вместе в мрак одиночества, старости, грядущего… Чего? Мне начинает казаться, что во всем мире остались только немощные и больные, старые и никому не нужные. Даже эта зеленоглазая неудачница – уже клиент Олега. Наверное, и она с радостью согласится на жизнь, полную грез, подобно Хейфицу-старшему. И стоит ли мне учить ее ходить?..
Я выхожу на улицу. Совсем свежий, с запахом нового снега ветер властвует там. Проносит ликующую, смятую ветром ворону… Боже мой! Я не хочу умирать. Господи, да понимаешь ли ты это? Не давай мне такого поручения…
И я бросаюсь к телефонной будке, набираю номер Олега, словно он может помочь мне обмануть или до смерти напугать лично мою безносую.
Он берет трубку и, не перебивая, выслушивает мои (их?) рассказы. Потом говорит:
– А за Катерину вам спасибо. Личное. Если она дала согласие пойти – это уже много. Вот видите, а вы так не хотели верить в себя. С родителями же ее вот какая история…
Но тут, совершенно неуместно, в трубку врывается Витюшин голос, звучит насмешливо:
– Довольно грезить… Спустись, на небесах и так тесно.
– Подожди, – говорю я с досадой. – Дай дослушать о родителях…
– Да чего там слушать? Родители-производители… Ну чего ты так смотришь? Ведь ты уже битый час как уставился в одну строку и что-то шепчешь? Чего читаешь-то такое занимательное? Федоров? Ну и как? Дашь почитать?
– Как, битый час?
Я вскакиваю из-за стола, отталкиваю Витюшу и бросаюсь к окну. Вовремя. В девятиэтажке напротив нашего общежития открывается подъездная дверь. Выходит Неповторимая. Она еще не знакома даже с первым своим мужем. Но уже знает, что она – Неповторимая. Я так ясно вижу это в ее походке и в том, как ложится ей под ноги первый снег.
АВРА ЛЕВАТИЦИЯ[1]1
Авра леватиция (лат.) – внезапный, непонятно откуда пролившийся дождь при совершенно ясном небе.
[Закрыть]
Пролог
Однажды в старом немецком кабаке, заброшенном волею судеб в глухой угол компьютерной сети, Федор оказался за одним столиком со Старым. Тот казался чем-то удрученным, вздыхал и покачивал головой, роняя слюни в кружку с крепким баварским.
– Теперь-то чего? – спросил Федор. – Еще какую-нибудь пакость припомнил?
– Понимаешь, до меня только что дошло – не следовало мне допускать Распятия.
– Это еще почему? – подивился собеседник, осторожно сдвигая ногу под столом в сторону от раскинувшегося там вольготно хвоста.
– Тем самым я позволил Ему искупить грехи людей и в результате выпустил из моей власти всех грешников. И кем я стал после этого?
Федор крякнул, за много лет так и не сумев привыкнуть к причудливым поворотам мысли Старого. Захотелось наступить ему на хвост и посмотреть, что из этого получится.
– Но как же ты все-таки допустил? Ты, не самый глупый из… из…
Искуситель смущенно хмыкнул, потупившись.
– Да уж больно искушение было велико.
…Я не дал дослушать Федору, извлек из-за столика. Чтобы рассказать вот о чем…
Исчезающее тысячелетие, конец света, Нострадамус, провидцы и предсказатели, солнечное затмение, друиды, шаманы и вампиры, мор и глад… Понимаешь? Внезапно и остро захотелось в средневековую Европу. К истокам ныне происходящего – поближе. Но сам я не могу. Дела, семья…
Федор вызвался сразу же, без колебаний. Он, мой герой, вообще человек решительный. Чем сильно отличается от меня. И многим другим отличается. Он здоров, умен, образован. Не ленив. Куда мне до него. За что и люблю.
Не без произвола со стороны автора отправился он из России времен Иоанна Грозного в зарубежье, существующее во времена совсем иные. Календарь там, видите ли, григорианский.
Но куда же без любовной коллизии? Читатель не поймет. И поместил я там, в григорианской Европе, другого героя, с прекрасной возлюбленной. Судьба их, естественно, трагична до слез. Я так решил.
Вот этим-то бедолагам, выхваченным мною из небытия, и предстоит параллельно существовать в мрачном средневековье. О котором я почти ничего не знаю.
Что ж, произвол так произвол…
1
К полуночи студено задуло. Серебристые облачка устремились на восток, то и дело закрывая яркий серпик месяца.
Звонарь кизаловского храма, покончив с гулкой своей работой, угрюмо покосился на Федора и молча полез со звонницы вниз. Скрип деревянных ступеней вскоре стих. Давно погасли огни в нахохлившихся избах. Попрятались по конурам собаки, запуганные до онемения. Лишь за деревней журчала вода у мельницы.
Федор провел ладонью по перилам звонницы.
– Ладно тесано, – пробормотал он и тронул обух топора, воткнутого за пояс.
Но глаз при этом не сводил с белого камня в дальнем конце раскинувшегося внизу кладбища.
Днем Федор побывал на могиле. «Петр Плогойовит» – гласила резная латынь на камне. Ну и прозвище, поди выговори! Как тут не залютовать. Вот и изгалялся Петр уже четырнадцать дней над бывшими соседями. Приходил по ночам и душил. Девять человек увел за собою. Смятенные кизаловцы послали слезное прошение в Градиш, к королевскому штатгальтеру, моля разрешить им выкопать труп Петра и предать огню. В ответ им неспешно сообщали, что едет-де к ним следственная комиссия из епископской консистории с намерением ясно во всем разобраться.
Комиссия ехала. Петр по ночам ходил. Забредал он и к бывшей супруге, требовал отчего-то обуви своей, но не тронул обезумевшей от страха бабы, сбежавшей на следующий день куда глаза глядят.
– Озорник же ты, Петра, – проговорил Федор, прислушиваясь к вою ветра, приглядываясь к неверным кладбищенским теням.
Нет, неколебимо стоял белый камень и недвижно лежал под ним до поры до времени неуспокоенный Плогойовит. А правее и ближе возвышался крест над могилой недавно скончавшегося приходского священника.
Зябко передернувшись, Федор живо представил себе застывшую на обочине дороги громадину кареты Поссевина. Хитрый иезуит, поди, строчит донесения папе. Укутался в полог, уткнулся крючковатым носом в затейливо выведенные строки и скрипит, скрипит пером, плетет интригу. Эх, устроиться бы сейчас супротив, да под скрип колес и завести неспешную беседу с ловким дипломатом…
Петр возник над могилой внезапно, поистине из-под земли вырос. Неловко дергая руками, приземистая фигура принялась высвобождаться из светлеющего в полумраке савана. Вскоре, оставив хламиду на камне, Петр двинулся среди могил к кладбищенской ограде. В притихшей и затаившейся деревне с трепетом и смертным томлением ждала своего часа новая жертва…
Выждав, пока Плогойовит скроется из виду, Федор перекрестился и деловито устремился вниз. Проходя по храму, вновь подивился скамьям. Нешто можно пред Богом сидеть? Прям, как в кабаке, прости Господи!
Где-то в деревне, не выдержав, взвыла собака, ей отозвалась другая.
А вот дверь из храма оказалась на запоре, хоть и был давеча уговор со звонарем. Тот, видать, с перепугу обо всем и забыл. Федор навалился плечом. Тяжелая дверь дрогнула, но замок оказался прочным. Свирепо бранясь под нос, Федор сунул лезвие топора под дверь и ухватился за топорище. Махина со скрежетом снялась с петель. Федор не успел ее удержать, и она, заваливаясь набок и разворачиваясь по дужке замка, ахнулась наружу. На лязг и грохот дружным истеричным лаем ответила вся деревенская псарня, находя выход своему страху. Федор же огромными скачками помчался к могиле, стремясь успеть завладеть саваном.
Должно быть, и покойник почуял неладное. Едва успел Федор взлететь обратно на колокольню, как внизу уже замаячила, затопталась нелепая обнаженная фигура, мыкаясь на могиле вокруг камня.
Федор перевел дух, поднял над головою саван, как хоругвь, и громко выкрикнул:
– Ай, потерял что, мил человек?
Покойник застыл на месте, затем медленно повернул голову, устремляя темные впадины глаз на звонницу. Выглянул месяц. В мертвенно-бледном свете лик Петра казался искаженным злобой. До Федора донеслось тихое, но отчетливое, словно прямо в ухо проговоренное:
– Отдай… Не твое.
– А и отдам. Отчего не отдать? Вот коли сюда заберешься, так и отдам, – весело отозвался Федор. – Да только слышал я, что ваш брат не силен ввыси, а все больше под землей. И то сказать, самое вам там место, с кротами да червями.
Покойник, не отвечая и не опуская головы, двинулся короткими быстрыми шажками к сломанным дверям храма. На пороге остановился. То ли в нерешительности, то ли дивясь такому обращению со входом в святое место. Но вскоре босые ступни его бойко зашлепали по каменным плитам храма. А вот и ступени, ведущие к звоннице, заскрипели. Из темного квадрата проема показалась бледная обнаженная рука.
– Отдай…
– Н-на, – хакнул Федор, опуская обух топора на появившуюся голову.
Удар пришелся в лоб. В краткий миг до последовавшего падения тела успел рассмотреть Федор, как на мгновение распахнулись смеженные веки и устремился на него взгляд ледяной, промороженный до дна темной души.
Покойник с грохотом покатился по ступеням. Швырнув с колокольни саван, порхнувший над перилами белой птицей, Федор спустился в храм. Тело, миновав все повороты крутой винтовой лестницы, сломанной куклой распласталось на плитах, столь же холодное, как и камень.
Сунув топор за пояс, человек живой ухватил податливые ноги за лодыжки и поволок угомонившегося Петра вон из церкви.
Закапывать не стал, так и оставил на могиле, рассудив, что все равно кизаловцы выкопают останки и сожгут, не поверив, что наконец обрели они покой и утихомирился их мучитель.
Постояв над телом, Федор разглядел, что тление не коснулось этой беспокойной плоти, подсушив лишь кончик носа.
Вернувшись к храму, Федор подобрал саван, подумал, не прихватить ли с собой, но вспомнил тихое «Не твое…» и отнес к могиле, прикрыв распростертое тело…
…Звонарь, видно, не спал, открыл сразу, едва пристукнул Федор кулаком в косяк покосившейся хибары на окраине села. Сухая фигура в рясе застыла на пороге, держа в руке масляную лампу. Огонь под стеклянным колпаком горел покойным желтым светом.
– Небось не ждал, – насмешливо проговорил Федор, отдавая топор. Хотелось ему выбранить старика, укорить за двери храмовые запертые, но уж больно измученным выглядел звонарь, да лихорадочным огнем горели воспаленные от долгого недосыпания глаза. – Ладно, живите с миром. Прощевайте.
Звонарь протянул руку и разжал ладонь.
– Возьми.
– То отдай, то возьми. Вот же ночка выдалась, – усмехнулся Федор. – Что это? – спросил он, вглядываясь в темный квадратик на узкой ладони. – Оберег, что ли? Так на что он мне, православному, ваш, католический?..
– Бог один, – сурово сказал звонарь.
– Один, – согласился Федор. – Да вот веруем по-разному. И отчего так, скажи на милость? А ты бы, старый, лучше бы чаркой меня попотчевал. Ибо Бахус для нас обоих есть идол языческий. А то иззяб я на твоей колокольне.
– Не пользуем, – кратко ответил звонарь.
– Что ж, здоровее будете, – пожал широкими плечами Федор. – Живите с миром, – повторил он, повернулся и зашагал по дороге.
Старик долго вглядывался вслед, качая головой.
2
Людовик Гофре вспоминал…
Угрюмое снаружи и пугающее внутри старое здание училища иезуитов так и не отремонтировали до конца. Ограничились первым этажом. На втором же ветер, гуляя по длинным гулким коридорам долго пустовавших бывших казарм и просвистывая в разбитые окна, производил звуки жутковатые. Воспитанники, собравшись вечером в спальне старших классов, до ночи рассказывали истории про домовых и мертвецов, посещающих живых.
Людовик, обхватив худыми руками острые коленки, подтянутые к подбородку, сидел крайним на одной из коек. Четверо его товарищей жались друг к другу. Сам он старался страха не выказывать. Ему ли, воспитанному дядей-вольнодумцем, доморощенным магом, пугаться глупых сказок? Жаль дядю Жака, угодил-таки в лапы инквизиции. Где-то его смятенная душа сейчас?
– Вы же сами ходили тогда в покойницкую, – продолжал меж тем толстячок Винцент, старшеклассник. – И что? Три дня Жоффруа лежал, а лицо свежее, румяное. Ведь так?
Все завздыхали. Выходцы из бедных семейств различных провинций, они всегда завидовали красавчику Жоффруа, не понимая, как тот оказался в училище иезуитов. Должно быть за провинности. Хотя доносились слухи и о том, что его влиятельные и знатные родственники вели какую-то сложную политическую игру, в которой мог им пригодиться союзник в грозном стане иезуитов.
– В таком виде его и похоронили, – сказал Винцент. – А на следующую ночь многие из нас слышали стоны и вздохи возле его кровати.
Головы мальчиков невольно повернулись в сторону бывшей койки Жоффруа, ныне пустующей и расположенной, как нарочно, в самом дальнем и мрачном углу.
– Вот взять хоть Люсьена. Правду я говорю, Люсьен? – обратился Винцент к рослому малому, сироте из Лиона.
Тот угрюмо кивнул, почесав подбородок с уже жесткой щетиной.
– А во вторую ночь видим, а мертвец-то сидит на кровати, эдак вот левой рукой облокотился, а сам стонет и копается в своем сундуке. И тогда Стручок…
– Да, да, – не вытерпел конопатый и худющий Жан по прозвищу Стручок. – Я набрался духу и стал читать «Да воскреснет Бог и расточатся врази…»
– И мертвец умчался через окно, а рамы сильно-сильно задрожали, – подхватил Винцент. – Вон даже стекло треснуло.
Все обратили взоры к окну. На узком стекле в нижнем углу дугой высвечивала трещина.
– Ух и ругался брат-эконом утром, ух и ругался, – передернувшись, продолжал Винцент.
В этих его словах никто не усомнился. Уж брат-эконом Петр был самой что ни на есть реальностью, злобной, мстительной и сварливой.
– На третью же ночь, – перешел на шепот Винцент, – мертвец стал стягивать с меня шубу, которой я укрылся. Я-то думал, что это Стручок в сортир собрался и хочет накинуть на себя шубу… Ну и послал его к черту. – Винцент, а вслед за ним и остальные мальчики перекрестились. – Только чувствую, еще сильнее тянет. Я повернулся, а он – хвать шубу, да как швырнет на пол. А я еще не разобрался спросонья, да ногой его и двинул в грудь… Он застонал! Да так мучительно, у меня внутри аж все перевернулось. И исчез! А я так до утра и продрожал, не осмелился шубу-то поднять с полу. Вдруг он да воротится за ней!
Порыв ветра ударил в рамы. Те задрожали, словно колеблемые невидимой рукой.
– Однако спать лора, – зевнул Винцент. – Разбредайтесь по насестам.
И он принялся спихивать младших учеников с постели, не скупясь на подзатыльники. Людовик не стал дожидаться тычка и первым направился к двери. Остальные мальчуганы, опасливо озираясь и прижимаясь друг к другу, торопливо двинулись следом. Страх в компании со сквозняком вольготно разгуливал по коридору. В дальнем конце заплясал неяркий желтый огонек.
– Брат-эконом! – испуганно выдохнул кто-то.
Ребятня толпой бросилась в свою спальню и рассыпалась по койкам. Вскоре дверь приоткрылась, и в помещении показалась лысина брата Петра. Что-то ворча, он погрозил пальцем в пространство и закрыл дверь. С минуту в спальне стояла тишина.
– А ну как он и к нам придет? – громко прошептал Малыш Жан. В свои восемь лет он действительно выглядел малышом среди двенадцати – четырнадцатилетних товарищей по спальне.
– Кто? – послышалось из полумрака.
– Кто, кто. Он! – ответил Жан, страшась даже имя произнести. – Если к старшим приходил, то к нам и подавно заглянет.
– Страшнее брата-эконома никого нет, – насмешливо сказал Людовик.
Но никто не развеселился. Стриженые затылки воспитанников развернулись в разные стороны. Кто косился в окно, то в темный угол, а кто и в потолок, ожидая прихода страшного гостя именно со второго, необитаемого этажа, где и располагалась покойницкая.
– Нет, братцы, надо что-то решать, – хоть и подрагивающим, но все же громким голосом объявил Рыжий Жан. – Надобно, чтобы кто-то бодрствовал и читал тексты святые, Евангелие да жития святых. А то пропадем.
– Кто же захочет один читать, пока остальные спят? – встревожился Малыш Жан.
– Можно подумать, кто-то заснет, – вновь насмешливо сказал Людовик. – От страху до утра глаз не сомкнешь.
– Вот и станем читать по очереди, – тут же предложил Рыжий Жан.
– Да ты, что ли, всерьез? – изумился Людовик. – Вам наговорили сказок, а вы и поверили?
– А ты – не поверил?
– Конечно нет, – решительно заявил Людовик. – Таких россказней – полно! Но я еще почему-то не встречал ни одного человека, который бы своими глазами видел ожившего покойника.
– А как же Винцент, Люсьен и Стручок? – робко напомнил Малыш Жан.
– Да это же они вас, малявок, пугают, – усмехнулся Людовик. – Вы всю ночь протрясетесь, а они утром смеяться над вами будут!
– Как хочешь, – упрямо сказал Рыжий Жан. – А только мы станем читать.
Никто возражать не стал. Людовик, нарочито зевая, накинул на ноги плащ, но вспомнил рассказ Винцента.
Остальные воспитанники стали устраиваться по двое на койках поближе к центру спальни, где за пюпитром с раскрытым Евангелием первым встал Малыш Жан. Под его негромкий речитатив Людовик вскоре забылся.
Проснулся он от скрипа открываемой двери. Воспитанники так и заснули, вповалку. Рыжий Жан, с Евангелием на коленях, сидел на ближней к пюпитру койке и клевал носом. Между тем в полумраке послышались мерные звуки приближающихся шагов. Людовик лежал головой к дверям. Повернуться он не решался, застыв и затаив дыхание. Страх ознобом прошиб тело. Несмотря на предрассветный холод, ему вдруг стало жарко. Вернее, запылало тело, а ноги охватила стужа. Краем глаза он увидел, как поднял голову от тяжелой книги Рыжий Жан, широко раскрыл рот и, крестясь, сполз под койку. Книга с грохотом полетела на пол. Кто-то придушенно пискнул, и воцарилась гробовая тишина.
Шаги приближались. Некто в белом остановился возле лежащего недвижно Людовика и, медленно подняв руку, возложил ему на лоб два перста. Людовик, застыв, видел перед собой колышущийся манжет широкого рукава и ощущал два ледяных пальца на лбу. Время остановилось.
Должно быть, Людовик лишился сознания. Когда он пришел в себя, спальню заливал утренний свет. Постепенно зрение прояснилось и он разглядел столпившихся возле его койки воспитанников. Прямо в лицо ему вглядывался испуганный Малыш Жан. Рыжий Жан, крепко прижав к груди книгу, всматривался в Людовика широко раскрытыми глазами.
– А где… – слабым голосом произнес Людовик.
– Исчез. Пропал, – шепотом сообщил Рыжий Жан. – Я под кровать юркнул, а там и опять стал читать. Тихонько, правда, – извиняющимся тоном добавил он. – А он так постоял, постоял, да и удалился.
– В окно? – спросил Людовик.
– Я не видел, – признался Рыжий Жан. – Но вроде бы все-таки в дверь. – Он уставился на лоб Людовика. – Не больно?
Людовик поднес ладонь ко лбу и ничего не ощутил. Вперед протолкался один из воспитанников и протянул ему ярко начищенную серебряную кружку. В ее изогнутом боку уродливо расплылся смутно знакомый лик. На лбу проступали два темных пятна. Людовик коснулся их пальцами.
– Откуда у тебя такая кружка? – спросил он.
– Жоффруа подарил, – прошептал воспитанник, отчего-то густо покраснел и перекрестился.
В коридоре послышался громкий смех. Распахнулась дверь, и показалось круглое, довольное лицо Винцента; сверху просунулась голова Люсьена.
– Ну что? Приходил? – давясь от хохота, поинтересовался Винцент.
– У-у-у, – утробно провыл Люсьен.
Людовик отшвырнул кружку, закрыл лицо руками и расплакался.
3
В утреннем стылом тумане чуть не лбом налетел на карету. Темный громоздкий короб неподвижным изваянием застыл на обочине. Кожаный оббив маслянисто отливал осевшей изморосью. Поссевин, словно и не спал, бодро приоткрыл дверцу.
– Ну, потешил молодецкую удаль? – спросил иезуит, блеснув пронзительными глазками из-под нависших сивых бровей. – И что вам, русским, далась эта удаль? Все с язычеством никак не распрощаетесь. Не понимаю. Смысла не вижу. Где расчет, хитрость?
Федор с наслаждением вытянул ноги, плюхнувшись на диванную подушку, и укутался меховой полостью. Широко зевнул. Поссевин стремительно набросал сухими перстами крест на разверстую пасть.
– Что, боишься, черт влетит? – усмехнулся Федор.
– Нет, боюсь, вылетит, – серьезно сказал Поссевин. – А кстати, с чего это ты, добрый молодец, взял, что именно обухом-то и надо вампира успокоить? Кто обучил сему?
– Да никто. Собственным разуменьем дошел. – Федор вновь от души зевнул, прикрыв рот широкой ладонью. – Я так мыслю – не допустит Господь, чтобы водилась на белом свете всякая нечисть. Вампиры, вурдалаки, оборотни… А стало быть, человеки, Петру этому подобные, суть люди и есть. Только в виде каком-то… болезненном, что ли. Не умерли они. Нет. И исцелить их нельзя. Или пока нельзя. И потому они ничуть от обычных душегубов не отличаются, коли губят души невинные. А с душегубом один разговор.
– Тебе что же, определения Сорбонны ведомы? – подивился Поссевин.
– Что за определения?
– Да видишь ли, друг мой смышленый, – насмешливо проговорил иезуит, почесывая гладкий лоб, – в определениях высокоученой Сорбонны признается примерно то же самое, и более того, запрещается глумиться над трупами вампиров, как-то: отсекать им головы, протыкать кольями и прочее.
– Надо же, – устало отозвался Федор, – прочесть бы не худо.
– Не худо, не худо, – закивал Поссевин. – Вам, русским, многое прочесть не худо. Только вам все некогда. Прав его святейшество, вводя новый календарь. А вы оставайтесь в своем времени. И тянитесь вечно за ускользающей Европой. Ваш-то государь-надежа ваньку со мной валять изволил, выражаясь вашими оборотами. Дурачком прикидывался. Что, мол, за католичество такое, знать не знаем, ведать не ведаем, деды наши жили в православии и нам-де заказывали… Ну-ну. Только кого он обманывает? Боится власть упустить, предавшись в лоно церкви католической и целуя руку его святейшеству? А того не понимает, что проходит время мелких и хитрых князьков удельных с их ничтожными раздорами и выживает лишь тот, кто вписывается в стройное здание Европы под дланью Ватикана…
Поссевин осекся, заслышав легкое похрапывание. Выбравшись из кареты, он поежился, оглядываясь в редеющем тумане. Сунув два пальца в рот, коротко свистнул. Из придорожной копны сена выбрался всклокоченный дюжий кучер, в сутане, но с дубинкой на поясе.
– Запрягай, – распорядился Поссевин, отходя к березе по нужде.
Кучер, что-то бормоча, скрылся в тумане, разыскивая стреноженных лошадей.
Впереди послышался скрип колес и стук подков. Вскоре в тумане обрисовались очертания светлой лошадки с понуро опущенной головой и раздутым животом. Печальное животное влекло двухколесный экипаж. Коляска остановилась. Пассажиры ее, двое священников в белых сутанах, недоуменно уставились на присевшего у березы иезуита. Поссевин, скривившись, встал, опуская подол.








