355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Фадеев » Последний из удэге » Текст книги (страница 26)
Последний из удэге
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:06

Текст книги "Последний из удэге"


Автор книги: Александр Фадеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 43 страниц)

Китаец-паромщик, в подвернутых штанах, тянул за канат, – паром, брунжа катком, быстро продвигался к этому берегу.

Лена с окаменевшим лицом смотрела на скобеевские крыши.

– Но ведь человеку хочется быть счастливым уже сейчас, – сказала она, не оборачиваясь, – разве это возможно?

– Возможно ли это? – нехотя переспросил Алеша (с того момента, как разговор принял такие беспредметные формы, он перестал интересовать Алешу). – Отдавать свои силы за более справедливый строй жизни… – Он помедлил. -

…Отдавать за это свои силы, ежели знаешь, что это возможно, что это неизбежно, ведь это тоже счастье…

Паром мягко стукнулся о сходни и чуть отошел, – паромщик бросил Алеше конец и, схватив другой, спрыгнул на берег. Они подтянули паром и закрепили причалы.

Алеша, обтирая запачканные ладони, жмурясь, подошел к Лене.

– А вы счастливы? – серьезно и тихо спросила она.

– Да как сказать, ведь у меня ревматизм, – сказал Алеша, легко всходя на паром.

VIII

Возле просторного поповского дома против церкви мужик ссадил Алешу. Алеша со свертком под мышкой в волнении остановился подле крыльца. Сидящие на крыльце чубатые ординарцы, при шашках и шпорах, с любопытством смотрели на Алешу. В распахнутые ворота видна была двуколка американцев с белым флажком. Группа партизан обступила смущенно улыбавшегося американского солдата и партизана в заячьей шапке, с увлечением рассказывавшего что-то.

Алеша быстро взбежал на крыльцо.

В большой светлой комнате стрекотала машинка, – Алеша увидел курчавый затылок машинистки. Черноголовая женщина, подстриженная по-мужски, в черных штанах и сапогах, и парень писарского вида печатали что-то на гектографе.

– Могу я видеть Суркова?

Женщина в сапогах, отложив валик, искоса посмотрела на Алешу.

– Товарищ Сурков сейчас занят, – сурово сказала она, – у него представитель американского командования.

Алеша некоторое время незлобиво разглядывал ее. Женщина была бы красива, если бы не этот ее мужской наряд и прическа. Глаза у нее были большие, черные, недобрые; волосы, очень густые и жесткие, воинственно спускались на лицо возле ушей, как бакенбарды. У пояса был наган. Крупная темная родинка сидела на ее щеке.

– Что это вы печатаете?

– Газету! – сказала женщина, энергично шаркая валиком.

Алеша подошел к столу и склонился над свежей газеткой. Запах гектографской краски ударил ему в нос; что-то очень теплое, неповторимое, как юность, шевельнулось в душе этого закоренелого подпольщика.

– Н-да-с… "Партизанский вестник", – прочел он вслух и замигал, нежно прижав к груди сверток.

Среди статей и заметок в глаза ему бросилось знакомое стихотворение, подписанное: "X.Бледный". Алеша, обладавший исключительной памятью, заметил, что Бледный, читая свое стихотворение в Майхе, упустил одну строфу:

 
Вы – гордые витязи за коммунизм,
Орлы беспощадного красного флага,
Вы мощной рукой погребли капитализм,
В сердцах ваших грозно пылает отвага.
 

– Не погребли, не погребли еще, – сказал Алеша, тыча пальцем в газетку. – Понятно? – Он сердито взглянул на женщину с ее воинственными бакенбардами. – К Суркову сюда, что ли?

И, не дожидаясь ответа, растворил дверь в соседнюю комнату.

– Алешка! – тихо и удивленно сказал Петр, тяжело подымаясь из-за стола.

Спина американского лейтенанта в защитном, лицо хмельницкого председателя, еще какие-то лица в накуренной комнате мелькнули перед глазами Алеши, – он выронил сверток и кинулся к Суркову. Они обнялись и поцеловались, посмотрели друг на друга и снова поцеловались.

Американец, поднявшись со стула, учтиво смотрел на них.

– А я не думал, что это ты будешь, – тихо сказал Петр.

Алеша прямо перед собой видел его кирпичное лицо в крупных порах. В твердых светло-серых глазах Петра стояло выражение мальчишеского восхищения.

– Ну, тем лучше. Садись, обожди, – Петр подставил ему табурет. – У нас тут дела международные… Это наш товарищ, – сказал он лейтенанту, возвращаясь на свое место за столом. – И когда же майор Грехэм предполагает устроить это свидание? – спросил он, подымая на лейтенанта из-под бугров на лбу холодноватые пытливые глаза.

– Не позже, чем завтра, – сдержанно отвечал лейтенант. – Мы покидаем рудник послезавтра…

Алеша, подобрав сверток, уселся сбоку от стола и, встретившись глазами с хмельницким председателем, многозначительно подмигнул ему.

– Вы можете сказать, куда вы уходите? Или это военная тайна? – спрашивал Петр.

– Я не имею полномочий сказать об этом, – сдержанно отвечал лейтенант.

"А молодец!" – подумал Алеша, с удовольствием разглядывая сухую, подтянутую фигуру лейтенанта.

– Майор Грехэм должен знать, что мы не можем свободно появляться на руднике, – говорил Петр. – Где он считает удобным встретиться?

– Майор Грехэм желал бы, чтобы свидание осталось в тайне. Он предлагает встретиться завтра на горной тропинке, которая идет от рудника к вашей переправе. Майор Грехэм выйдет к вам с утра, под видом охоты.

Петр некоторое время изучающе смотрел на лейтенанта.

– Майор Грехэм гарантирует вам полную безопасность, – поспешно сказал лейтенант.

Губы Петра смешливо задрожали.

– Думаю, мы успеем еще предупредить наши посты на этой тропинке и также гарантировать безопасность майору Грехэму, – едва сдерживая улыбку, сказал он.

Лейтенант почтительно улыбнулся.

Кроме Суркова, лейтенанта и хмельницкого председателя в комнате присутствовало еще двое. Внимание Алеши привлек исполинского роста старик без шапки, сидевший на скамье, прислонившись спиной к косяку окна, расставив мощные колени. Длинная, без единого седого волоса, с медным отливом борода закрывала перекрещенные на его груди патронташи. Такие же, медного отлива, волосы столбом стояли на его голове, медные густые брови нависали над глазами. Глаза были звероватого, тигриного разреза, но синие и очень ясные по выражению. Старик был в кожаной лосиной куртке и в мохнатых унтах выше колен. Чтобы не спадали унты, от голенищ к поясу шли кожаные ремешки. Две английские гранаты, громадный «смит» и охотничий нож висели у пояса старика.

Во все время разговора Петра с американцем старик ни разу не пошевелился, не изменил выражения лица, – он смотрел прямо перед собой своими ясными синими глазами, и такое величавое спокойствие было разлито в его бесстрастном, изрезанном темными морщинами лице, в его мощном теле, что Алеша невольно залюбовался им.

Другой, сидевший в уголку на табурете, был тоже старик, – но маленький, седенький, казалось, вся его голова выкатана в белом пуху, он походил на одуванчик. Глаза у старичка были прищуренные, хитроватые, очень подвижные и жизнелюбивые. Любой оттенок разговора Петра с американцем немедленно отражался на лице старичка. Старичок прижмуривался, улыбался, подмигивал, покручивал своей головкой-одуванчиком; видимо, все, что говорил Петр и как Петр держал себя, доставляло старичку истинное наслаждение.

– Вы должны уехать сейчас? Или поедете завтра со мной? – отрывисто спрашивал Петр.

– Как вы сочтете удобным, – отвечал лейтенант. – Майор Грехэм приказал мне сопровождать вас, если вы пожелаете.

– Очень хорошо. Вы поедете со мной.

– Слушаю вас.

– Агеич! – обратился Петр к старичку, похожему на одуванчик. – Отведи ему квартиру и покорми. И досмотри, чтобы солдат не уехал без обеда, – добавил он, вспомнив об американском солдате. – Солдата вы можете отпустить сегодня.

– Слушаю, – сказал лейтенант.

IX

– Вот какие дела, Игнат Васильич! – насмешливо обратился Сурков к старику с медной бородой, когда лейтенант и сопровождавшие его беленький старичок и хмельницкий председатель вышли из комнаты.

– Да… – глухо пробасил старик. – Нет ли тут какой ловушки, Пётра?

– Какая-нибудь ловушка есть, да мы не поддадимся! – весело сказал Петр. – Как это тебе понравится, а? – обратился он к Алеше. – Завязываем международные связи, да? А ты говоришь!..

– Я пока ничего не говорю, – осторожно сказал Алеша.

– Его высокоблагородие начальник американских войск на руднике желает иметь свидание с его высокоблагородием председателем партизанского ревкома в связи с тем, что американские войска покидают рудник, – насмешливо говорил Петр. – Что они хотят выгадать? Или это он из вежливости? Проститься?

Он резко засмеялся и встал. Он был в том возбужденном, деятельном состоянии, которое – Алеша знал – всегда бывало у него после хорошей политической удачи.

– А может, они тебя, детка, сцапать хотят? – пробасил Игнат Васильевич.

– Этого они, может, и хотят, да свидание устраивают не для этого, а для того, чтобы перед уходом маленько с нами поиграть. Им, видишь ли, нужно своим союзничкам, японцам, напакостить, да так, чтобы самим лапок не замочить. Вот что им нужно! А мы у них оружьишко попросим, сапог, галет… Уделите, мол, из щедрот ваших!..

Петр, заложив руки в карманы, чуть прихрамывая, тяжело шагал по комнате, изредка весело косясь из-под бугристых бровей на Алешу и на Игната Васильевича.

– Ты зайди к Опанасу, – сказал он, круто остановившись против Игната Васильевича, – скажи ему, чтобы он сей же ночью пустил по этой тропе лазутчиков до самого рудника. Как только уважаемый майор выйдет с утра на охоту, пусть они следят за каждым его шагом. Да пусть на глаза ему не попадутся, не то шкуру с них спущу…

– Есть, Пётра…

– А сам ты когда выступаешь?

– Выступаем вечерком: оно ночью по холодку веселее.

– Правильно. Будешь в Перятине, скажи Ильину – действует, мол, хорошо. Молодец! Да скажи ему, пусть он беременную бабу свою сюда переправит… Есть у нас такой командир из местных учителей, – с улыбкой сказал Петр Алеше. – В начале восстания пришлось ему в сопки уходить. Оставил он беременную свою жинку дома, а белые пришли и всыпали ей пятьдесят розог. Баба оказалась здоровой, не скинула, но он теперь ее всюду за собой таскает!.. Ты ему скажи, мы ее здесь убережем, никому в обиду не дадим!

– Скажу, Пётра…

– Ну, прощай.

– Прощай, Пётра… Дай я тебя поцелую…

Игнат Васильевич облапил Суркова и, закрыв все его лицо медным своим волосом, поцеловал в губы.

– Каков, а? – сказал Петр, проводив его глазами. – Шестьдесят четыре года, а разве дашь?

– Кто это?

– Борисов, Игнат Васильевич. Замечательный мужик! Сам пошел в партизаны, четырех сыновей привел, двух внуков и племянника. Восемь бойцов из одной фамилии! А брат его десятским в селе… Ну, с чем прибыл? – внезапно изменив тон, спросил Петр.

– Ругаться прибыл, – спокойно сказал Алеша.

– А разве есть за что?

Петр круто остановился, и в холодноватых, финского разреза глазах его точно взорвалось что-то.

– Ты, стало быть, считаешь, что работаешь настолько хорошо, что тебя уж и поругать не за что? – Алеша вопросительно и насмешливо смотрел на него.

– Ага, ты, значит, приехал выправлять наши недостатки, – притворялся непонимающим Петр. – Ну, значит, ты приехал помогать, а не ругаться?..

– А ведь ты, бывало, поговаривал, что ничем, дескать, так не исправишь недостатков человека, как если хорошенько поругаешь его. С той поры ты, видно, помягчел?

– Во всяком случае, рад слышать, что у тебя нет возражений против нашей основной линии, – усмехнулся Петр.

– Вот именно, что есть: я приехал провести в жизнь директиву областкома, – сказал Алеша и встал.

– Какого областкома? – язвительно переспросил Петр. – Разве вы восстановили связи с тюрьмой?

– Связи с тюрьмой мы еще не восстановили, по областной комитет все-таки существует, – сухо сказал Алеша, поняв, что Петр пытается оспорить его полномочия.

Некоторое время они походили друг возле друга, жмурясь и фыркая, как коты, готовые подраться, и – не приняли боя.

– Ладно, – улыбнулся Петр. – Как на фронте дела?

– На фронте дела сейчас улучшились. Своей информации у нас, правда, еще нет, но, судя даже по белым газетам, на уральском направлении есть кой-какой перелом в нашу пользу.

– Областным комитетом это обстоятельство, кажется, не было предусмотрено?

– Дурак… – тоненько сказал Алеша.

Они снова взъерошились и походили друг возле друга, и снова не приняли боя.

– Что Гришка? – Петр спрашивал о младшем брате Алеши Маленького.

– Гришка по-прежнему у вагранки. Он твой сторонник, – с улыбкой сказал Алеша, – велел пожать руку и похвалить… Нельзя сказать, чтобы у парня был светлый ум.

– Вот что! А старики твои живы?

– Живы. Папаша велел кланяться тебе… Да, видел я мамашу твою перед отъездом: "Поцелуй, говорит, его, Алешенька, послаще…" – "Стану, – я говорю, – целовать такую морду!"

– Как она? Пьет? – хрипло спросил Петр.

– Пьет, – тихо сказал Алеша.

– Так… – Петр молча походил по комнате.

Они так много несли в себе друг против друга, что им трудно было говорить о чем-нибудь постороннем.

– Ну, расскажи о всех делах ваших! – не выдержал Петр.

– Да нет, уж расскажи сначала о своих.

– По ранжиру, значит? – усмехнулся Петр. – Изволь…

X

Петр Сурков бежал с гауптвахты в первых числах февраля. Он бежал среди бела дня, почти чудом, и когда впоследствии вспоминал свое бегство, ему казалось, что это бежал не он, а кто-то другой.

В плену его содержали в одном бараке с красногвардейцами, захваченными вместе с ним в штабе крепости. По праздникам их выводили на работу в военные склады или в Минный городок. (По праздникам их выводили потому, что в будние дни пленные могли бы войти в сношение с работавшими там грузчиками и рабочими мастерских.)

В то воскресенье, когда Петру удалось бежать, они работали в военном порту по переброске железного лома из места расположения доков к мартеновскому цеху, в котором погиб когда-то отец Петра и в котором Петр работал потом машинистом на кране.

Доки, пакгаузы, корпуса цехов военного порта занимали огромную территорию вдоль бухты – от сада Невельского до Гнилого угла. Со стороны города военный порт был обнесен высокой кирпичной стеной, и попасть в него, равно как и выйти из него, можно было только через главные ворота, на людную Портовую улицу. Кроме обычного контроля, у ворот всегда стоял часовой. Но сама территория порта была очень удобна для бегства – беспорядочно застроена, завалена остовами судов, загромождена снарядными ящиками, кучами лома, угля и шлака. И Петр, знавший здесь каждый закоулок, решил попробовать.

Двое подговоренных им красногвардейцев затеяли шумную драку; пока наблюдавший за этой группой пленных солдат разнимал дерущихся, Петр спокойной прихрамывающей походкой уже подходил к воротам. В кармане у него был железный болт.

Часовой стоял в контрольной будке и, прижав локтем штык, свертывал цигарку, пересмеиваясь о чем-то со сторожем, высунувшим голову из конторки. Когда Петр вошел, часовой не столько насторожился от его появления, сколько испугался того, что его захватили не на посту и свертывающим цигарку. Петр ударил солдата болтом по голове и, перешагнув через него, вышел на волю.

Прямо перед воротами от Портовой улицы отходил Первый портовый переулок, по левой стороне которого от самого угла тянулись трехэтажные кирпичные корпуса, где жили рабочие. Петр перебежал улицу и свернул в ворота налево. Он не оглядывался, но знал, что растерявшийся сторож успел выбежать из конторки уже после того, как он свернул в ворота.

Через минуту он постучал в квартиру Чуркиных.

С семейством Чуркиных, особенно с Алешей Маленьким, Петр был связан годами совместной работы и дружбы. Их отцы принадлежали к той группе петербургских рабочих, которая была переброшена в Тихоокеанский военный порт в последние годы прошлого столетия на строительство военных судов. Андрей Ефимович Сурков был мастеровым по стальной и железной плавке, а старик Чуркин – по чугунному литью. Правда, люди они были разные, и в былые времена семьи их не водились между собой. Чуркины жили сознательной и деятельной жизнью, читали книги, опрятно одевались и водили дружбу с ссыльными. А отец Петра был человек малограмотный, мечтал поначалу завести свое хозяйство, но пропивал все до нитки и не завел даже кошки, и друзей у него не было. Но когда отец Петра, оступившись в нетрезвом виде, свалился в ковш с расплавленной сталью (вместо сталевара Суркова только жирный пепел всплыл на мгновение на солнечную поверхность ковша), старик Чуркин первый помог его семье. Он устроил Петра на работу в порт и свел его с младшим своим сыном Григорием, а Григорий втащил Петра в кружок брата. Маленький, веселый паровозный машинист Алешка стал для Петра первым учителем жизни. Отсюда и повелась их многолетняя веселая богатырская дружба.

Петр застал дома только самого младшего представителя Чуркиных, двенадцатилетнего мальчика Костю.

– Тебя освободили? – обрадованно воскликнул Костя. – А меня вчера из школы выгнали!

– За что? – спросил Петр.

– Я отказался учить закон божий.

– Вот как! А я только что убежал. За мной гонятся. Может быть, ты спрячешь меня?

– А-а, тогда пойдем к истопнику, – сказал Костя, – мы всегда у него прячем.

XI

Две недели Петр скрывался в домике знакомого стрелочника на Второй речке. В городе Петра знал каждый мальчишка. Фотографии его с подробным описанием примет были разосланы по всем контрразведкам. У него не было никакой возможности изменить внешность, так как не только в городе, но, должно быть, во всей области не было человека, фигурой хоть сколько-нибудь похожего на него: при среднем росте он был так неимоверно широк в плечах, что казался квадратным, да еще прихрамывал.

Соня Хлопушкина доставила ему два шифрованных письма от Алеши Маленького, сидевшего в глубоком подполье. Из первого письма, дополненного рассказом Сони, Петр узнал, что почти весь старый состав подпольного комитета арестован и всякие связи с тюрьмой и гауптвахтой прерваны. Во втором письме Алеша сообщал о крестьянских волнениях в области и от имени комитета молодого состава рекомендовал Петру пробраться в один из районов восстания.

Все дни Петра не оставляла мысль о матери. В последний раз он виделся с ней за несколько недель до переворота: он предлагал ей перебраться в новую свою – «комиссарскую» – квартиру, а мать все отшучивалась да так и не перебралась. В тюрьме он узнал, что она уволена с работы и бедствует. Он ничем не мог помочь ей. Ему хотелось проститься с ней перед уходом, но и проститься нельзя было: хибарка матери находилась под наблюдением.

В конце второй недели Соня сообщила Петру, что первая горячка поисков улеглась и он может отправляться в путь.

В полночь он расцеловался со стрелочником и вышел из дощатого домика, содрогавшегося от ветра. Отроги хребта, куда должен был идти Петр, белели вдали осыпанные снегом, а слобода, в которой прошло детство Петра, лежала серая и черная, обдуваемая ветром, славшим в лицо песок и щебень.

Он шел по кривым, знакомым даже на ощупь улочкам, и каждый бугорок, избенка, овражек с черневшими на дне остатками снега рождали в нем воспоминания детства.

Ничего радостного не было в этих воспоминаниях. Он имел право сказать о себе: "Где те липы, под которыми прошло мое детство? Нет тех лип, да и не было их".

Отец его, коротконогий, плешивый человек, всегда пахнувший водкой, металлом и потом, бесстрашный в жестокости и одиночестве, вколотил в него несколько простейших истин: не надо быть слабым, не надо никого жалеть, не надо никого бояться – все равно хуже не будет.

И все детство Петра было сплошным побоищем. Он дрался в кровь с ребятами из соседних дворов, – надо же было узнать, кто злей и беспощадней, кто будет коноводом на своей улице! Он возглавлял набеги ребят на соседние улицы, надо же было узнать, чья улица сильнее и смелее! И вот он был уже коноводом многих улиц, он был одним из коноводов всей слободы. И когда слобода стеной вставала на слободу и подымались уже взрослые, засучивая рукава, и черные толпы, как тучи, сходились на травяных склонах Орлиного гнезда, в этих толпах, неторопливо прихрамывая, сновало и его маленькое плотное, квадратное тело в форменном костюме из "чертовой кожи", сшитом на средства благотворительного общества.

Сколько раз он приходил в училище с рассеченным ухом, подбитым глазом! И один вид его сверстников – чисто одетых, чисто вымытых и хорошо упитанных – приводил его в состояние холодного бешенства… Все это теперь вновь вспомнилось ему.

Ему следовало бы из предосторожности обойти стороной улочку, на которой горел чуть ли не единственный на всю слободу фонарь, но в домике против фонаря жила замужем первая юношеская любовь Петра, и он не удержался, чтобы не пройти мимо.

Первая любовь Петра работала на конфетной фабрике. Она была лет на шесть старше его и знала многое такое, что Петру до встречи с ней было неизвестно. Она любила его около года, а потом вышла замуж за пожилого лудильщика самоваров, народила лудильщику кучу детей и очень постарела и подурнела.

В бытность Петра военным комиссаром города он встретил первую свою любовь на улице и узнал, что она не более счастлива в браке, чем все остальные люди. Ему стало нестерпимо жаль ее. Они пошли в городской сад на гулянье. Они катались на карусели и пили лимонад, потом он купил ей три лотерейных билета, и она выиграла шампунь для головы, но не хотела брать, потому что не знала, как объяснить мужу, где такое достала.

Конечно, ничего любовного уже не было между ними, но у Петра осталось приятное грустное воспоминание об этом вечере, и ему захотелось еще раз пройти где-то возле ее и своей жизни.

Прихрамывая вдоль забора, он подошел к домику лудильщика и остановился на углу. Подвешенный к столбу фонарь качался, колеблемый ветром, и светлый круг от фонаря ползал по мерзлой земле взад и вперед. Из обращенного к фонарю низкого углового оконца, словно из-под земли, струился слабый свет; неясная тень двигалась в окне.

Петр боком продвинулся к окну и искоса заглянул, – и едва не отпрянул.

Первая любовь его сидела у окна, выложив на подоконник большие, сцепленные в пальцах кисти рук. Возле, на подоконнике, стоял в одной рубашонке худенький ребенок не более двух лет и водил ручонками по стеклу, будто ловил что-то. Ребенок, видно, был болен или просто раскапризничался посреди ночи, – мать никак не могла его успокоить и вынесла к окну. А он увидел круг от фонаря, бродящий по земле, и, зачарованный, стал ловить его ручонками.

Мать совсем забыла о ребенке, отдавшись своим думам. Нечеловеческая усталость чувствовалась в ее больших руках, выложенных на подоконник, но никогда – ни в пору любви, ни в ту последнюю встречу – не видал Петр такого прекрасного выражения суровой задумчивости, которое стояло в ее длинных подпухших глазах, устремленных во тьму.

Некоторое время он неподвижно стоял у окна, хмуро и нежно глядя на первую свою любовь, и думал уже не столько о ней, сколько о том, что надо бы все-таки проститься с матерью. В конце концов, если наблюдение еще не снято, он достаточно знает слободу, чтобы подойти и уйти незаметно.

Хибарка Сурковых – последняя на Приовражной улице – стояла в самой вершине оврага, на горе, отделявшей Вторую речку от Рабочей слободки. Еще издалека Петр заметил в хибарке свет и остановился в нерешительности: мог быть очередной обыск или зашли гости и засиделись. Но никакого движения не чувствовалось за окнами. Постояв немного, он спустился в овраг и пошел тропинкой, стараясь не шуршать валенками по слежавшемуся на дне черному снегу.

Так поднялся он почти до самой вершины оврага. Тихо было кругом, только в дальних дворах лаяли собаки да где-то хлопала ставня. Ползком Петр взобрался по невысокому здесь обрыву и осторожно выглянул. Хибарка стояла шагах в десяти перед ним. Окна были занавешены чем-то белым. На цыпочках он взошел на крылечко и приложил ухо к дверям – все было тихо. Он надавил дверь и переступил порог.

Его обдало запахом испарений от стираного белья. Лохань с грязной мыльной водой стояла на скамье. В корыте возле скамьи лежало выкрученное белье. Мыльные лужи растеклись по полу.

Мать, красная, в нижней рубашке, сидела возле стола, опустив на руки голову, расставив толстые, с опухшими венами, ноги. Недопитая бутыль самогона, стакан, тарелка с кислой капустой стояли возле нее на столе. Мать вскинула голову и уставилась на сына непонимающими красными глазами. И вдруг сразу потрезвела и одновременное выражение испуга, радости и виноватости появилось на ее лице.

Она грузно навалилась рукой на стол, пытаясь встать, и, кажется, назвала Петра по имени, но он уже кинулся к ней и, охватив ее голову большими своими ладонями, крепко прижал к груди.

Мать плакала, сотрясаясь головой на его груди, а он большой своей ладонью молча гладил и гладил ее волосы. Что-то так давило ему горло, что, если бы он попытался произнести хоть слово, из горла его вырвались бы такие звуки, от которых ему самому стало бы страшно.

Потом он овладел собой и, держа голову матери обеими руками, отстранил ее от себя и некоторое время молча смотрел на ее заплаканное лицо.

– Ну, что же плакать? – сказал он наконец, пытаясь улыбнуться. – Ну, выпила, и всё. Чего же плакать? Давай и я выпью на радостях. – Он быстро вылил остатки самогона в стакан и залпом выпил. – Так, что ли, папаша учил? – сказал он, неестественно смеясь. – А ты все плачешь. Не плачь…

– Да разве я за себя, Петенька? О тебе плачу, – сказала она, и тень ласковой улыбки появилась на ее лице.

– А что же обо мне плакать? Я жив, как видишь…

– Что ж ты не упредил, что придешь, – я хоть прибралась бы!..

Она снова грузно оперлась рукой о стол, пытаясь встать, и он снова, охватив руками ее голову, удержал ее.

– Я ведь ненадолго к тебе. Я теперь, знаешь, куда? Я буду в зимовье, тут, под городом, жить. Да ты что? Не веришь? – вдруг спросил он, нахмурившись.

– Не ври, я ведь знаю, куда идешь, я все знаю, – повторила она, грозя пальцем пьяно и хитро прищурившись.

И вдруг, словно устыдившись своей слабости, опустила руки и некоторое время молча и грустно смотрела перед собой.

– Да что ж, иди, сынок, – сказала она. – Раз надо, иди…

– Ну, дай я поцелую тебя… – Петр, нагнувшись, поцеловал ее в висок и в плечо. – Прощай, мама…

– Прощай, Петенька!..

Она потянулась, чтобы обнять его, но он снова, чтобы ей не вставать, быстро нагнулся, протянув к ней руки. Она поцеловала его в плечо, в губы, потом, скользнув вниз губами, поцеловала его в полушубок над сломанным бедром.

Петр с силой оторвал ее от себя и, не помня себя, выбежал на улицу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю