Текст книги "Последний из удэге"
Автор книги: Александр Фадеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 43 страниц)
И с этого момента началась новая, страшная жизнь Пташки, слившаяся для него в не имеющую конца, сплошную ночь мучений, немыслимых с точки зрения человеческого разума и совести.
Пташку с перерывами пытали несколько суток, но сам он потерял всякое ощущение времени, потому что его больше не выпускали из этого темного погреба. Все время было разделено для Пташки на отрезки, в одни из которых терзали и мучили его тело, а в другие, выволоченный за дверь в тесную земляную каморку, он лежал в непроглядной душной и сырой тьме, забывшись сном или лихорадочно перебирая в памяти обрывки прежней своей жизни.
Иногда у него наступали мгновения небывалого просветления, какие-то болезненные вспышки в мозгу, когда казалось, что вот-вот он сможет понять и соединить в своем сознании всю свою жизнь и все, что с ним происходит сейчас. Но в тот самый момент, когда это должно было открыться ему, страшное лицо Маркевича, расстегнутый ворот рубахи унтера, откуда выглядывали его потная волосатая грудь и шнурок от нательного крестика, вспышки огня над горном и шуршание меха, хруст собственных костей и запах собственной крови и паленого мяса – все заслоняли перед Пташкой.
Тело Пташки становилось все менее чувствительным к боли, и для того, чтобы высечь из этого, уже не похожего на человеческое, тела новую искру страдания, изобретались все новые и новые пытки. Но Пташка уже больше не кричал, а только повторял одну фразу, все время одну и ту же фразу: "Убейте меня, я не виноват…"
Однажды, в то время, когда мучили Пташку, в погребе, как тень, появилась маленькая белая женщина. Пташка, закованный в обручи у стены, не видел, как она вошла. Появление ее было так невозможно здесь, что Пташке показалось – он бредит или сошел с ума. Но женщина села на топчан против Пташки и стала смотреть на него. Она сидела безмолвно, не шевелясь, глядя на то, как мучают Пташку, широко открытыми пустыми голубыми глазами. И Пташка понял, что это не видение, а живая женщина, и вдруг ужаснулся тому, что все, что происходит с ним, это не сон и не плод больного ума, а все это – правда.
И в то же мгновение все прошлое и настоящее в жизни Пташки вдруг осветилось резким и сильным светом мысли, самой большой и важной из всех, какие когда-либо приходили ему в голову.
Он вспомнил свою жену, никогда не знавшую ничего, кроме труда и лишений, вспомнил бледных своих детей в коросте, всю свою жизнь – ужасную жизнь рядового труженика, темного и грешного человека, в которой самым светлым переживанием было то, что он понимал души малых птиц, порхающих в поднебесье, и мог подражать им, и за это его любили дети. Как же могло случиться, чтобы люди, которым были открыты и доступны все блага и красоты мира – и теплые удобные жилища, и сытная еда, и красивая одежда, и книги, и музыка, и цветы в садах, – чтобы эти люди могли предать его, Пташку, этим невероятным мукам, немыслимым даже и среди зверей?
И Пташка понял, что люди эти пресытились всем и давно уже перестали быть людьми; что главное, чего не могли они теперь простить Пташке, это как раз то, что он был человек среди них и знал великую цену всему, созданному руками и разумом людей, и посягал на блага и красоту мира и для себя, и для всех людей.
Пташка понял теперь, что то человеческое, чем еще оборачивались к людям эти выродки, владевшие всеми благами земли, – что все это ложь и обман, а правда их была в том, что они теперь в темном погребе резали и жгли тело Пташки, закованное в обручи у стены, и никакой другой правды у них больше не было и не могло быть.
И Пташке стало мучительно жаль того, что теперь, когда он узнал все это, он не мог уже попасть к живым людям, товарищам своим, и рассказать им об этом. Пташка боялся того, что его товарищи, живущие и борющиеся там, на земле, еще не до конца понимают это, и в решающий час расплаты сердца их могут растопиться жалостью, и они не будут беспощадны к этим выродкам, и выродки эти снова и снова обманут их и задавят на земле все живое.
Распятый на стене Пташка глядел на кривляющуюся перед ним и что-то делающую с его телом фигурку Маркевича с потным и бледным исступленным лицом, на освещенную багровым светом горна съежившуюся на топчане и смотрящую на Пташку женщину, похожую на маленького белого червяка, и Пташка чувствовал, как в груди его вызревает сила какого-то последнего освобождения.
– Что ты стараешься? Ты ничего не узнаешь от меня… – тихо, но совершенно ясно сказал Пташка. – Разве вы люди? – сказал он с великой силой презрения в голосе. – Вы не люди, вы даже не звери… Вы выродки… Скоро задавят вас всех! – торжествующе сказал Пташка, и его распухшее, в язвах лицо с выжженными бровями и ресницами растянулось в страшной улыбке.
Маркевич, исказившись, изо всех сил ударил его щипцами по голове.
Тело Пташки два раза изогнулось, потом обвисло на обручах, и Пташка умер.
XXVIIРота Игната Васильевича Борисова, проведя ночь в пути, на рассвете прибыла в Перятино. Село было до отказа забито партизанами. Роте отвели общественный амбар на площади, – немного было тесновато, но старик не возражал: под боком расположилась отрядная кухня, и суп можно было получать, когда он еще густой.
Пока Игнат Васильевич устраивал роту, пришел племянник Гришка, без разрешения отставший в деревне Краснополье, – разжиться медом. Старик прибил племянника, а туес с медом отобрал в подарок командиру отряда Ильину. Ильин в одних исподниках, босой, сидел на столе и кричал в телефонную трубку:
– Хунхузы? А много?.. Как?!
Дородная белотелая жена его, заметно на сносях, и молодой ординарец сидели верхами на лавке друг против друга и чистили картофель. Помощник командира еще спал.
– Вот, Матрена Алексеевна, медок тебе. Из самого дома несли, – сказал Игнат Васильевич. – Что нового, детка?
Игнат Васильевич всех, даже стариков и старух, называл детками.
– Да почти и ничего, сап на коней объявился, – сипло, по-командирски ответила Матрена Алексеевна.
Ильин бросил трубку.
– Только хунхузов на нашу голову не хватало… Здравствуй, Игнат Васильевич! Что – мед? Это хорошо, – сказал он, посмеиваясь вотяцкими голубыми глазами. – Пришли, понимаешь, с хмыловских гольдов дань требовать, вот медики. Придется еще взвод посылать, ну их к чертовой матери! – весело говорил он, почесывая грудь, поросшую светлыми вьющимися волосами.
Матрена Алексеевна, взглянув на мужа, вдруг вся залилась краской, как девочка.
– Хоть бы оделся, – сказала она: не то чтобы она не видела его в таком обличье, да одно дело видеть голого мужа наедине, а другое – на людях.
– А чего мне прятать? Каждый знает, что у кого есть, – отшутился Ильин.
– У меня приказ вас разлучить, – с улыбкой пробасил Игнат Васильевич. – Пётра приказал, чтобы ты ее в ревком доставил на собственную опеку его.
– Пускай берет, только какая ему радость от нее?
Матрена Алексеевна, размахнувшись по-мужски, пустила в мужа нечищенной картофелиной.
– В коленку ранила, нечистая сила! – смеялся он, прыгая на одной ноге, морщась. – Обожди, Игнат Васильевич, оденусь, продукты выпишу.
Справив все хозяйственные заботы и пообедав, Игнат Васильевич только было прилег вздремнуть в тени под амбаром, как его снова вызвали к Ильину: было получено распоряжение Суркова выслать заставу на Парамоновский хутор, и Ильин решил послать отдохнувшую на скобеевских харчах роту Борисова. Старику приказали установить под самым рудником наблюдательный пункт и о всех передвижениях противника немедленно сообщать в штаб отряда. К роте придали нескольких конных связных.
Хутор Парамоновский состоял из четырех дворов, расположенных вдоль по увалу, раскорчеванному под огороды возле самых изб и лесистому на остальном своем протяжении. С началом восстания, еще с зимы, жители покинули хутор и переселились в Перятино.
Расположив роту на хуторе, Игнат Васильевич выделил группу в пятнадцать человек пеших и конных для наблюдения над рудником.
Чтобы никто не подумал, что старик жалеет своих, он включил в группу второго, самого нелюбимого сына – Константина, сорокалетнего кривоногого, белесого и злого мужика, которого старик, чтобы скрыть свою нелюбовь к нему, называл Костинька-детка (так же все называли его и в селе), и внука Саньку – сына Костиньки-детки, молодожена, и племянника Гришку – сына Нестера Борисова, того самого Борисова, который ходил десятским в Скобеевке.
Старшим по группе Игнат Васильевич назначил старшего своего сына Дмитрия – чернобрового, несусветно бородатого, начавшего уже седеть богатыря, лучшего в долине охотника, лучшего даже среди остальных Борисовых, которые все славились как охотники. Старик назначил его не только по соображениям дела, но и для того, чтобы на время отдалить его от себя: в последние недели они так ссорились, что в день выступления из Скобеевки старик кинулся на сына с кулаками. А ссорились они из-за того, что сын требовал выделить его из хозяйства.
В Скобеевке было более двадцати дворов Борисовых, и все – от одного корня. Родоначальник этого куста, теперь уже умерший, прибыл в эти края в 1861 году, когда Игнату Васильевичу было всего шесть с половиной лет. Как и все старожилы, отец Игната Васильевича получил надел в сто десятин, но наплодил двенадцать сыновей, а сыновья тоже были изрядно плодовиты, а внуки тоже хотели быть хозяевами, а там уже подрастали и правнуки, и после бесконечных трехступенных разделов и выделов разбогатело только двое Борисовых, а большинство Борисовых жило хуже последних переселенцев.
Игнат Васильевич, отделивший уже трех сыновей, еще держался кое-как, но держался потому, что старший его сын Дмитрий, имевший в семье четыре пары взрослых рабочих рук, жил вместе с отцом.
Теперь, когда запахло всеобщим земельным переделом, заговорил о выделе и старший сын. А старику было и боязно, и обидно, и жалко чего-то большего, чем земля и рабочие руки, и он сопротивлялся уходу сына всеми силами.
– Злой он на тебя, – с довольной усмешкой на тонких бескровных губах говорил Костинька-детка, осторожно ступая кривыми ногами по тропе за старшим братом и прислушиваясь к тому, как позади партизаны высмеивают молодожена Саньку, – ты бы хоть не дражнил его, что ли?
– А что я могу сделать? – обернувшись, с добродушной и виноватой улыбкой на красивом сильном лице, сказал Дмитрий Игнатович. – Разве я дражню. Мне, поди, жалко его. Да кабы он один да матка, а то вон их сколько ртов! И всю жизнь я вроде в батраках, а уж седина в бороде. Я ему говорю: "Коли ты, говорю, стар станешь, неужто мы четверо – хоть бы я, или тот же Костинька, или Иван, или Ларивон – неужто мы не прокормим тебя с маткою?" – "А, спасибо, спасибо, говорит. Из милости? Я на вас сколь своих сил и души своей положил, а потом просись к вам, Христа ради?.. Я, кричит, лучше себя убью и матку вашу убью!" А правда, убьет, – с уважением к отцу сказал Дмитрий Игнатович.
– Не убьет, пугает, – усмехнулся Костинька-детка, прислушиваясь к разговору позади.
– Расскажи: как с молодой женой перву ночку коротал? – спрашивал позади чей-то издевательский голос.
– Это дело наше, – смущенно отвечал Санька.
– Нет, хорошо бы на староверские земли, под Виноградовку, – со вздохом сказал Дмитрий Игнатович, – там и с него и с нас хватило бы…
– Башмаки-то у невесты в порядке были? – доносился из-за спины Костиньки издевательский голос.
– Какие башмаки? Иди к черту! – сердился Санька.
"Так ему и надо", – злобно подумал Костинька-детка о сыне.
Жена Саньки была из засидевшихся девок, года на четыре старше его, и с дурной славой. Когда свадьба гуляла у родителей невесты, пьяные парни, желая показать, что невеста не невинна, ночью втащили на крышу сеней телегу с задранными оглоблями; к одной из оглобель была привязана люлька, а в люльке лежал грудной ребенок, выкраденный неизвестно где, и голосил на всю улицу.
– На староверские, на староверские! – с раздражением сказал Костинька-детка и махнул рукой. – Так тебе и дадут, дожидайся. Не верю я этому…
– Известно какие, – не унимался издевательский голос. – Баба, брат, так дело поставит, будто в первый раз надела, а в них кто только не ходил…
Несколько человек засмеялось.
– Тише вы! – обернувшись, строго сказал Дмитрий Игнатович.
– Не верю я этому. Я, брат, никому и ничему не верю, – с озлоблением говорил Костинька-детка.
– Нет, почему же. А я верю. За то и пошли, – убежденно сказал Дмитрий Игнатович.
Все время, пока в погребе мучили Пташку и в расположении белых шла деятельная подготовка к наступлению на Перятино, группа Дмитрия Игнатовича жила в прорастающей папоротником лощине, отделенной от рудника только Золотой сопкой – длинной горой со скалистым, поблескивающим на вечернем солнце гребнем, похожим на застывшую волну прибоя. На этом гребне, в расселине между скал, и был установлен наблюдательный пункт, находившийся не более как в двухстах саженях от ближайшей заставы белых.
С высоты наблюдательного пункта видны были – весь рудничный поселок, выступающие там и здесь из лесу черные копры, станцийка с попыхивающими дымками «кукушками», дорога на Перятино и начало дороги на Екатериновку. Сменявшиеся через каждые четыре часа партизаны-наблюдатели видели, как сновали по Екатериновской дороге казачьи разъезды, как менялись ежедневно караулы и заставы белых и японцев, как свертывался на лугу у ручья лагерь американцев и, наконец, последний американский эшелон отбыл в сторону Кангауза.
В первое же утро после того, как было установлено наблюдение над рудником, выступила по дороге на Перятино конная и пешая разведка белых. Дмитрий Игнатович отправил конника предупредить отца.
Конник рассказал потом, как все получилось. Разведку захватили врасплох. Хотели всех порасстрелять, да Игнат Васильевич пожалел патронов и побоялся шума, – беляков порубили шашками. Конник сам порубил двоих.
На другое утро выступил на хутор небольшой отряд, до взвода пехоты. Взвод подошел к хутору и начал обстреливать его. Игнат Васильевич велел не отвечать, чтобы не показывать, сколько партизан на хуторе. Взвод пострелял, пострелял и повернул обратно.
На рассвете третьего дня выступила уже целая рота с пулеметом. Вначале все шло, как и накануне: рота обстреливала хутор, а партизаны не отвечали. Однако, когда рота попробовала оцепить хутор, партизаны встретили ее дружными залпами. Белые в порядке отступили, оставив несколько человек убитыми и ранеными.
Только успела эта рота вернуться на рудник, как из казарм расположения белых повалили солдаты и стали строиться. К строящимся ротам подтягивались походные кухни и крытые брезентом подводы обоза. Две пары сытых гнедых коней примчали скорострельную пушку.
Вызванный из лощины на наблюдательный пункт Дмитрий Игнатович насчитал шесть рот и шесть пулеметов. Построившись в колонны так, что пушка, обоз и кухня были взяты в середину, – отряд белых, колыхая штыками, тронулся по дороге на Екатериновку. Дмитрий Игнатович послал связного – известить об этом отца.
В последнюю смену перед рассветом на наблюдательном пункте дежурили племянник Игната Васильевича Гришка, полный, белокурый паренек с детскими глазами, и горняк Терентий Соколов, недавно пришедший с рудника и приданный к роте Борисова, чтобы указать расположение белых застав.
Всю ночь шел дождь, все было мокро – и скалы, и кусты, и Гришка, и Терентий Соколов. И ничего не видно было вокруг. Ближе к рассвету в двух казармах осветились окна. Шорох дождя не давал хорошо слышать, но чудилась какая-то возня возле казарм.
Терентий Соколов остался слушать, а Гришка, оскользаясь по мокрой земле и содрогаясь от скатывавшихся о кустов за воротник холодных капель, спустился в лощину и вызвал Дмитрия Игнатовича.
Дмитрий Игнатович тоже не мог разобрать, что происходит возле казарм. Но, на всякий случай, отправил к отцу связного с сообщением, что что-то готовится. Не успел конник уехать, как со стороны поселка послышались нарастающие звуки чавканья сапог и копыт и хрясканье колес по грязи. И тогда Дмитрий Игнатович рассмотрел во тьме смутную массу людей и подвод, движущихся по Перятинской дороге.
Послав к отцу второго связного, Дмитрий Игнатович, не дожидаясь разрешения покинуть пост, со всей группой двинулся на Парамоновский хутор: он знал, что теперь их винтовки будут нужнее там, чем здесь. И был очень удивлен, застав на хуторе весь Сучанский отряд во главе с Сурковым.
XXVIIIПетр и Алеша Маленький уже третьи сутки жили в Перятине у Ильина.
Получив от Игната Васильевича сообщение о том, что большая часть рудничного гарнизона выступила в Екатериновку, то есть что на руднике остались теперь только две-три роты белых и японская рота, Петр решил не дожидаться, когда противник нападет на Перятино, а немедленно, всем Сучанским отрядом, наступать на рудник. В том случае, если бы не удалось взять рудник и обратный путь на Перятино был бы отрезан, Петр предполагал отступить горными тропами в Скобеевку и там обороняться.
Сучанский отряд, хотя и был объединен общим командованием, не представлял собой единого целого. Он сложился постепенно из нескольких отрядов, каждый из которых имел свою историю, своего выборного командира, был связан корнями с той или иной местностью, национальностью, профессией. Отряды эти назывались теперь ротами. Однако количество рот во всем Сучанском отряде было неопределенным: роты получали самостоятельные задания и снова превращались в отряды, подчиненные непосредственно центральному штабу; приходил вновь организованный отряд и зачислялся как новая рота. Количество людей в ротах было неодинаковым: в иной не более сорока, а в иной и все двести пятьдесят. Роты не имели порядковых номеров, а отличались одна от другой названиями прежних отрядов: Новолитовская рота, рота Борисова, рота горняков, корейская рота.
Едва зашло солнце, эта громоздкая и неслаженная махина людей, впервые выступивших всей массой и удивившихся и повеселевших от зрелища собственной силы, обложила берег реки Сучана. Все село – от старого до малого – вышло провожать партизан.
Темная туча, в которую зашло солнце, к ночи закрыла все небо. На всем протяжении реки вдоль села – на пароме, на плотах, на лодках, конные вплавь – во тьме переправлялись через реку партизаны. Огненные языки факелов, их отблески на волнах и на стенах утесов по той стороне реки, говор толпы на берегу, звонкие голоса детей и плач женщин, крики переправляющихся партизан, ржанье коней, всплески весел, топот ног по парому и сходням сливались в одно тревожное, бодрящее и возбуждающее впечатление.
Петр, переправившись на ту сторону, лично выстраивал и проверял роты, все более недовольно поглядывая на затягивавшуюся переправу и на темное небо, предвещавшее дождь.
Алеша с чувством неловкости, которое он испытывал от того, что, с одной стороны, как бы принадлежал к начальству, а с другой – не имел в отряде никаких прав и обязанностей, некоторое время слонялся между ротами, потом взобрался на уступ утеса и сверху неодобрительно наблюдал за переправой.
Несмотря на видимость примирения, отношения между Петром и Алешей складывались все более неестественно и дурно. По молчаливому уговору они в неофициальной обстановке избегали касаться больных вопросов и разногласий. Но у обоих была привычка искренних и честных отношений, и они, оставаясь вдвоем, или угрюмо молчали, сдерживая и накапливая взаимное недовольство, или вдруг прорывались на мелочах и оскорбляли друг друга с тем большим раздражением, что они искренне любили друг друга.
– Тебе лишь бы самолюбив свое потешить: вот, дескать, я какой сильный, да грозный, да храбрый! – язвительно говорил Алеша.
– Да, да, привычка твоя вилять да замазывать нам давно известна! – гремел Петр. – Без вазелинчика ваша милость ни шагу…
На предварительном военном совещании Алеша не высказал своего отношения к плану наступления на рудник (он понимал невозможность раздвоения руководства в боевой обстановке), но в душе он не одобрял этой операции. А Петр видел, что Алеша не одобряет ее, и злился на Алешу, и не мог заставить себя не злиться на него.
Часам к двенадцати Ильин на лодке последним переправился через реку. Петр приказал потушить факелы, прекратить разговоры. Темные колонны партизан в тишине ночного леса, в которой гулко раздавался топот полутора тысяч пар ног да слышен был шум начавшего накрапывать дождя, потекли по дороге на хутор Парамоновский.
Когда Дмитрий Игнатович со своей группой прибыл на хутор, по всему увалу – от самой его оконечности и до главного хребта – лежала цепь партизан. Она образовала в соответствии с линией увала длинную дугу, вогнутой стороной обращенную к наступающему неприятелю. Внутри этой дуги была болотистая низина – хуторские покосы. В середине дуги – хутор. Правый конец дуги упирался в неприступные скалы главного хребта, левый совпадал с окончанием увала и выходил в падь, где текла небольшая речка и где были хуторские пашни.
Чтобы парализовать возможность обхода левого фланга, Ильин с двумя ротами должен был занять позицию в лесу за падью.
Уже рассвело. Моросил мелкий дождь. Петр в шинели и в обвисшей и отяжелевшей от дождя папахе, волнуясь – успеют ли роты Ильина перейти падь, недвижимо, как каменный, стоял у одной из хат и смотрел в бинокль, как партизаны редкой цепочкой, согнувшись, один за другим пересекали падь и речку. Голова цепочки была уже в лесу по той стороне пади, а хвост только еще спускался с увала.
Рота Борисова, занимавшая позицию на хуторе, так и осталась лежать здесь, в самом центре расположения, под прикрытием хат, плетней и пеньков.
Игнат Васильевич, его сыновья – Иван и Ларион, внук Егорушка (сын Дмитрия Игнатовича) и примкнувший к ним Алеша Маленький, мокрые до костей, сидели в кустарнике волчьей ягоды, немного впереди роты. Здесь и нашли их Дмитрий Игнатович и остальные Борисовы.
Игнат Васильевич, не на шутку беспокоившийся о том, что старший сын может быть отрезан белыми, обрадовался, увидев его, и хотел было похвалить его за хорошую службу, но потом подумал: "Ты ему палец в рот, а он всю руку отгрызет", – и отвернулся от сына. А Дмитрий Игнатович решил, что отец сердится за самовольный уход с поста, и обиделся на отца. "Они небось только-только из хат повылазили, а мы всю ночь мокли", – подумал Дмитрий Игнатович и, кликнув Егорушку, устроился с ним на краю кустов; подальше от отца.
Дождь то переставал, то снова моросил из низко висящих, ползущих по отрогам серых, рваных туч, но кое-где обозначились уже беловатые просветы.
Все части были на своих местах, всякое видимое движение прекратилось. Партизаны залегли и притихли, и – кто с выражением тревожного ожидания, кто – любопытства, кто – деланной небрежности, а кто и – недоверия к тому, что что-нибудь может случиться, смотрели на гребень отрога по ту сторону болотистой низины. По гребню ползали рваные тучи, из которых вот-вот должен был появиться враг.
И вдруг в тишине, в которой слышен был только шорох дождя и шум опадающих с деревьев капель, послышался отдаленный винтовочный выстрел. На лицах и в позах сотен партизан этот выстрел отозвался сотнями разнообразных душевных и внешних движений, среди которых преобладали движения удивления: "Так вот оно как!" – сказало большинство лиц и жестов.
В ту же секунду зазвучали новые винтовочные выстрелы, – одни чуть поближе, другие подальше.
Петр, сопровождаемый помощником командира и двумя пешими связными, вышел из-за хаты и прихрамывающей походкой, волоча на сапогах комья земли, пошел по огороду к кустам, где лежала семья Борисовых.
– Кажись, подходят? – бодро спросил он Игната Васильевича.
– Разведка, должно, – низким голосом сказал старик, смахнув с медной своей бороды капли дождя.
Выстрелы смолкли. Петр, просунувшись сквозь кусты, припав на колено, смотрел в бинокль в то место на противоположном отроге, где выходила из лесу дорога и где сидело сторожевое охранение.
– Вы бы, товарищ Чуркин, шли бы туда, за хату. И что вам тут делать, право? – слышал Петр голос помощника командира за своей спиной.
Помощник командира по просьбе Петра уговаривал Алешу перейти в более защищенное место.
– Там, за хатой, скучно, должно быть, – отшучивался Алеша. – Ежели вы от меня хотите большей пользы, лучше велите связному винтовку мне дать…
Они начали препираться – один почтительно, другой насмешливо. "Разве он уйдет!" – подумал Петр с гордостью за Алешу.
– Не слушай, не слушай его, Дементьев! – вмешался Петр. – Пускай идет за хату, а то еще скажут, что мы представителя комитета нарочно под пули подвели…
– Это тебе – как командующему – надо бы поменьше выставляться, – ядовито сказал Алеша.
– Не пойдешь, выходит? – не оборачиваясь, спросил Петр.
– И не подумаю…
– Вели дать ему винтовку, Дементьев…
Только Алеша взял винтовку, как где-то за противоположным отрогом просыпалась пулеметная очередь, и тотчас же быстро, вперебой, заговорили ружья.
– Вот когда подошли! – радостным голосом сказал Игнат Васильевич, окидывая проверяющим взглядом своих сыновей и внуков и всю роту.
Он увидел на краю кустов старшего сына. Дмитрий Игнатович в опавшей блином мокрой ополченской фуражке, в насквозь промокшей ватной куртке и в ичигах лежал, удобно расположив на земле большое тело, приснастив винтовку на развилину куста и спокойно перебирая губами какую-то былинку. В позе его и в выражении его большого хмурого лица с огромной седеющей бородой было что-то уже по-стариковски прочное.
И Игнат Васильевич вдруг подумал о том, что оба они, и отец и сын, в сущности, уже старики, и судьба у них одна, и на лице Игната Васильевича появилось мягкое и доброе выражение.
Он сделал было движение подойти к сыну, но в это время внимание его отвлекли выкатившиеся впереди из кустов фигурки партизан сторожевого охранения, поспешно отступавшего на хутор. Стрельба смолкла, стало необыкновенно тихо. Все внимание людей обратилось на то, успеет или не успеет сторожевое охранение перейти болотистую низину, пока белые выйдут на опушку леса.
Сторожевое охранение уже достигло подножия увала, когда с отрога посыпались частые и беспорядочные выстрелы и заговорил пулемет так близко и громко, что казалось, будто он стреляет где-то тут же, среди партизан.