Текст книги "Последний из удэге"
Автор книги: Александр Фадеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 43 страниц)
Жаркий, но дружественный спор у костра был прерван необычно прозвучавшей здесь, в таежной обстановке, одинокой пьяной песней где-то за бараком. Хунхузы и партизаны вопросительно подняли головы. Кругом все разом смолкло. Слышен был только один хриплый пьяный голос, тянувший песню.
– Фартовый это! – уверенно сказал маленький горнячок в фуфайке.
– Много водка пий, – улыбнулся китаец с хитрыми глазами.
– И где он достал? Не иначе, у вас разжился.
– Обожди, – сердито остановил его Кирпичев.
С правой стороны барака в свете ближнего костра хунхузов показался рудокоп Сумкин, без шапки и пояса. Он шел, заплетаясь ногами, упершись одной рукой в бок, а другой водя перед собой, и пел, мрачно крутя громадной своей головой. Семка Казанок с серьезным выражением лица шел сзади, держа его за рубаху, и накручивал рукой за его задом, как будто вертел ручку шарманки. К ним, смеясь, сбегались хунхузы и партизаны.
Кирпичев, вдруг страшно засопев, поднялся с места и сквозь расступившееся перед ним кольцо партизан и хунхузов тяжело зашагал навстречу к Сумкину. Сумкин мутно уставился на него, не переставая петь. Кирпичев, не глядя, отстранил его рукой и, надвинувшись на Казанка всем своим коротким тяжелым телом, с силой отшвырнул его от себя. Казанок, всплеснув руками, шлепнулся на землю. Американская шапочка слетела с его головы.
– Сволочь… – шипя, сказал Кирпичев. – Сволочь ты!.. Разве это товарищи! Сволочи вы! – повторил он, оглядывая всех и подрагивая своей проваленной губой.
Казанок, привстав на одно колено, нагнув белую головку и держась обеими руками за живот, покачивался из стороны в сторону, скрипел зубами. Вдруг рука его скользнула за голенище, – он выхватил нож и ринулся к Кирпичеву. Несколько человек подскочило к Казанку, его схватили за руки, кто-то крепко обнял его сзади. Но такая сила злобы сотрясала его щуплое тельце, что он, извиваясь и рыча, едва не повалил четырех державших его людей.
– Пустите, – свистел он сквозь зубы, плача слезами обиды, – пустите!..
– Своих резать? Ах ты, сукин ты сын! Да тебя связать надо, – удивленно говорил один из горняков, державший его.
– А он его за что вдарил? – в сердцах сказал партизан из крестьянского взвода, державший Казанка за руку. – Ведь он его как зызнул!.. Тиха, тиха, Сема… Пьянствуете сами, а тады деретесь…
– Кто пьянствует? Ты кто… ты про кого сказал? – вспылил горняк, отпустив Казанка и надвигаясь на партизана.
– А ты что за спрос? – взбеленился тот. – Что ему Семка сделал, что он его зызнул эдак?
– Нет, ты про кого сказал?!
Они, сомкнувшись грудьми, стояли друг против друга, сами вот-вот готовые подраться.
Крестьяне одного села с партизаном из крестьянского взвода полезли сквозь толпу на помощь к нему. Горняка оттаскивали своего за руки.
– Я ему покажу, кто пьянствует! – кричал горняк, порываясь к партизану.
– Нет, то у вас по рудниках людей режут!.. То у вас по рудниках головорезы!.. – отругивался партизан.
– Да будет вам! И еще при хунхузах…
– Во, петухи!..
– Я его все одно зарезю, – дрожащим голосом говорил Казанок, отряхивая свою шапочку. – Все одно зарезю… Не уйдет он от меня…
Кирпичев, обозленный тем, что весь этот скандал разыгрался на глазах у хунхузов, и боясь, что из барака вот-вот выскочат командиры, грубо схватил под руку присмиревшего Сумкина и потащил его на партизанскую половину.
– Скотина ты, а не человек, – шепелявя, гневно говорил он ему. – Ах ты, скотина, скотина…
Дверь барака распахнулась, и Гладких, Сеня и Ли-фу, за ними Ка-се и еще несколько хунхузов вышли из барака. Хунхузы, завидев начальника, врассыпную, втягивая головы в плечи, некоторые даже на четвереньках, бросились к своим кострам. Казанок, воспользовавшись суматохой, тоже скрылся куда-то…
– Что тут такое? – удивленно спросил Сеня, глядя на первого попавшегося ему на глаза Судью – Ивана Ложкина, который в одной рубахе, держа в руках штаны, не мигая смотрел на него.
– Табачку трошки разжились… ничего, – смущенным басом сказал Судья.
– Табачку? Что?! – взревел Гладких. – По местам! Н-ну?!
Партизаны, виновато подталкивая друг друга, уходили на свою половину. Из-за барака донесся тонкий гортанный голос Ка-се, послышались звуки ударов.
– Что у вас было тут? – подходя к головному костру, строго спросил Сеня у Кирпичева, который при его приближении быстро накрыл пиджаком голову распластавшегося у костра Сумкина.
– Хунхузов малость поагитировали, – сказал Кирпичев, выказывая в улыбке свой беззубый рот. – Ты, ничего, не бойся… худого не было…
– Кто это?
– Сумкин… Хворает чего-то.
– Что же вы его, хворого, на переднюю линию? – укоризненно сказал Сеня. – Вы его в лес уведите…
– И то, и то… – торопливо сказал Кирпичев.
XXIБыло уже около полуночи; в тайге все стихло; партизаны укладывались спать; в передней линии Гладких сердито выговаривал кому-то.
Пока Сеня добрел до своего костра, ноги его промокли от росы. Каша совсем остыла, да и есть расхотелось. Сеня подложил в огонь хворосту, подсушил ноги, потом, подмостив под голову сумку и завернувшись в шинель, растянулся подле костра.
И только он лег, – разрозненные впечатления дня нахлынули на него. Слышны стали тайные лесные шумы; в костре шипели мокрые валежины, река звенела по галькам. Откуда-то от барака потянуло запахом свежей щепы. Сеня увидел небо с яркими звездами и долго смотрел на звезды, чувствуя, как усталость колышет его тело. Лицо Ли-фу – такое, какое было у него, когда он подошел к их костру, с блестящими по лицу слезами, – всплыло перед Сеней. Лицо это неестественно улыбалось, шевелило губами, по нему катились одна за другой блестящие слезинки, сквозь лицо проступали звезды, и звезды тоже катились куда-то, звезды были слезинки, но это был уже сон. Сеня, борясь с ним, но не имея сил открыть глаза, старался снова вызвать лицо с катящимися по нему слезами, и он вызвал его, но это было уже не лицо Ли-фу, а другое, женское, рано постаревшее, худое и доброе, – это было лицо матери Сени. Худая и сутулая, она стояла возле плиты и жарила лепешки на сковороде, поворачивая их ножом. Она плакала. Сеня был где-то тут же, маленький, но он не видел себя, он чувствовал только жар от плиты. Он понимал, что мать плачет оттого, что узнала о смерти старшего сына, оттого, что отец бьет ее, и оттого, что жизнь ее прошла. Ему хотелось, как в детстве, прижаться к ее подолу и утешить ее, погладить ее жилистую руку, и он все тянулся к ней, но от плиты шел такой жар, что подойти нельзя было.
Тут кто-то толкнул его в плечо, он открыл глаза и снова увидел яркие звезды и лицо Гладких со сросшимися бровями, наклонившееся над ним.
– Подвинься, шинель спалишь, – тихо сказал Гладких. – Заснул? Да ты спи, – быстро сказал он, заметив смущение на его лице, – я посижу…
– Ну вот – ты сидеть, а я спать? – улыбнулся Сеня.
– Они нас не тронут, – уверенно сказал Гладких. – Спи… И чего это наши сучанские заварились с ими? Нам бы, правда, их не трогать. На черта они нам сдались, на самом деле?
"Да что ж там вышло у них?" – подумал Сеня.
Чтобы не заснуть больше, он старался думать о столкновении между партизанами и хунхузами, но веки его снова сомкнулись. Что-то молодое, мягкое и теплое придвинулось к нему и любовно коснулось его лба. Эта была девушка, у нее не было лица, но Сеня узнал и ждал ее, "Я знал, что ты придешь, – с грустью сказал он ей и прямо перед собой увидел ее большие черные глаза. Он силился вспомнить, чьи это глаза, и вдруг вспомнил, что это глаза того паренька Сережи, с которым они так хорошо сошлись и разговаривали. "Ты сестра его?" – удивленно спросил Сеня, но ее уже не было, а было смеющееся лицо Сережи. "А как же ты-то… Сеня… большевик?" – спрашивал Сережа.
"Славный паренек какой, – подумал Сеня, просыпаясь и вновь постигая небо с яркими звездами. – Почему я тогда не ответил ему?.. Я сказал, будто не знаю, но я ведь знаю. Фронт ведь, вот откуда это, фронт открыл глаза мне… Да, Сурков на фронте открыл глаза мне", – мысленно сказал он, обращаясь к Сереже.
Ему вспомнилось, как осенью семнадцатого года он ехал из своей части, в которой служил вместе с Сурковым, в Петроград на съезд солдатских депутатов. Теплушка была набита солдатами; шел дождь со снегом; какая-то баба с мешком просилась взять ее; у начальника на разъезде были смешные рыбьи глаза; начальник держал флаг; на нарах дребезжал котелок; гармонист с седой прядью на темени играл что-то; потом гармонист стал расплываться, и Сеня, как тогда, в теплушке, испытывая радостное чувство освобождения от того мучительного и страшного, что осталось позади, на фронте, снова стал задремывать…
…С какими-то людьми в шинелях, пиджаках, матросских бушлатах он бежал по ступенькам, – это были ступеньки фольварка, из которого они на фронте выбили немцев, но Сеня знал, что это не фольварк, а Зимний дворец, потому что человек, который стоял выше на площадке, подняв руки, был тот юнкер, которого он арестовал в Зимнем дворце. Тогда, в живой жизни, Сеня не испытывал ничего, кроме злобы к юнкеру, и едва не заколол его, а сейчас, во сне, Сеня взбежал к нему на площадку и замахнулся штыком – и вдруг увидел, что юнкер совсем не страшен, а очень молод и сильно напуган, и лицо у него простое, как у подпаска. Он был так напуган и молод, этот юнкер, и так походил на подпаска, что его совсем нельзя было колоть, его нужно было погладить по голове. Сеня даже протянул руку, но он все же не мог забыть, что это юнкер, а не подпасок. "Нет, это опасно нам… – сказал он себе и отдернул руку. – Что опасно? – вдруг мучительно подумал он. – Да, опасно спать!" – почти выговорил он, разлепляя веки и прислушиваясь к тому, что творится в расположении хунхузов.
У соседнего костра кто-то разбивал головешку, и искры летели в небо. В передней линии тихо разговаривали. В лесу хрустел валежник. Гладких в насунутой на лоб барсучьей папахе сидел у костра, обхватив руками колени, и прямо, не мигая, смотрел в огонь. У ног его валялся опрокинутый котелок: Гладких все-таки съел кашу.
– А и впрямь сосну я – мочи нет, – приподымаясь на локте, сказал Сеня и виновато, по-детски, улыбнулся.
– Спи, спи… – не оборачиваясь, ответил Гладких.
XXIIОтряд выступил в поход, когда еще не слышно было птичьих голосов. Было чуть-чуть туманно от росы, с туманом слился дым от сникших уже костров, с ветвей и крыши барака капало.
Хунхузы, толпясь и тихо переговариваясь между собой, смотрели, как партизаны, потягиваясь со сна и ежась от сырости, строились во взводы. Передняя шеренга тронулась, и партизаны, примыкая в затылок, один за другим потекли в чащу. Ли-фу, Ка-се и подошедшие к ним прощаться Гладких и Сеня стояли возле барака и провожали цепочку глазами.
Веселый круглый, с хитрыми глазами китаец, стоявший впереди крайней у опушки кучки хунхузов, узнав проходившего мимо в цепочке Кирпичева, сделал ему приветливый знак рукой, оглядываясь на начальников, но заметили ли они. Кирпичев, улыбнувшись всем своим беззубым ртом, так же неприметно ответил ему.
Когда мимо барака прошла последняя вьючная лошадь, Гладких и Сеня тронулись вслед за отрядом.
В последнее время Сеню почти не покидало состояние беспокойства и неуверенности, которое он объяснял себе тем, что давно уже оторван от руководящего партизанского центра. Он не знал всей обстановки движения, а потому не мог определить в нем своего места и места отряда.
До последнего времени движение развивалось успешно: почти вся область от моря и до железной дороги была очищена от белых. Но те новые сведения – о сосредоточении японских войск на Сучанском руднике, о стычках под рудником, – которые сообщил Сене Мартемьянов из своего разговора с Сурковым по прямому проводу, говорили о возможном переломе к худшему. Не этим ли вызвана переброска отряда? Но почему тогда областной съезд созывается в Скобеевке? И что это еще за новые осложнения с хунхузами?
Но особенно беспокоили Сеню разногласия между партизанским командованием и подпольным областным комитетом.
Поскольку он мог судить о них из третьих уст, они сводились к тому, что командование стояло за создание советской власти по всей области, организацию регулярных частей и наступление на города, а комитет предлагая не заниматься никакими гражданскими делами, создавать мелкие отряды и расстраивать колчаковский тыл. Наверно, комитет и командование по-разному оценивали силы интервенции и успехи советских войск в Сибири. Но каковы они, эти силы и эти успехи (и успехи ли), на самом деле?
Как большинство руководителей движения, Сеня испытывал на себе давление воль и желаний десятков и сотен тысяч людей, и, как большинство руководителей, Сеня склонен был преуменьшать силы интервенции и преувеличивать силы движения и успехи советских войск. Поэтому в глубине души он больше сочувствовал партизанскому командованию. Но с другой стороны, он привык доверять и подчиняться своему комитету: комитет был выше, ему было виднее.
Правда, начальник Ольгинского штаба Крынкин, а потом и Мартемьянов уверяли его, что все крупные работники в городе арестованы и комитетом заправляют "мальчишки".
Крынкин и Мартемьянов, каждый по-своему, упрекали Сеню в отсутствии собственного мнения. Но после споров с Мартемьяновым у Сени осталось такое впечатление, что старик легко воспринимает настроения крестьян и с чистой совестью выдает их за свое мнение, а Крынкин, судя по всему, был вообще человек непостоянный и только делал вид, будто имеет свои мнения. Действительно, неизвестно, кто теперь сидит в комитете. Но комитет – это комитет: приказы его нужно исполнять.
Сеня мучился оттого, что в таком важном споре он вынужден находиться посредине.
Обгоняя цепочку, Сеня поравнялся с горняцким взводом. Люди, сгорбившись, один за другим неуклюже шагали через валежины, побрякивая котелками. Никон Кирпичев, Сенин земляк еще по Уралу, отойдя в сторонку, закуривал, держа перед собой кисет. По рассказам отца Сени, Кирпичев был в молодости уличен в краже, и старики всенародно, как в деревне, пороли его розгами. Теперь никто уже не вспоминал об этом: Кирпичев, так же как и Сеня, был в четырнадцатом году одним из руководителей забастовки на железных рудниках Гиммера. На уссурийском фронте Кирпичев был дважды ранен в боях с японцами, а семья его, скрывавшаяся в ту пору в деревне, была начисто вырезана атамановцами.
– Закуривай, Сеня, – сказал он, вскинув на Кудрявого свои песчаные глаза, шепелявя.
– А мне нельзя ведь, знаешь… – Сеня виновато развел руками и остановился возле него.
– Дико здесь, Сеня, – облизывая цигарку, сказал Кирпичев. – Очень здесь дико, – повторил он и чуть улыбнулся своей проваленной губой.
Сеня только теперь почувствовал, что ему беспокойно еще и потому, что они пятый день идут по тайге, и тайга давит на них: мало солнца.
– Я вот, знаешь, в Ольге целую пачку газет раздобыл, – продолжал Кирпичев, – и все читал. И как они ни врут, газеты эти, а видно: у мадьяров почти не хуже нашего заварилось, в Германии тоже, а в Корее – восстание… Я вот чего думаю: пока мы тут по этой глухмени лазим… – Кирпичев набрал полную грудь воздуха и, видно, смеясь над самим собой, но все же веря в свои слова, смущенно докончил: – вдруг там это все как раз и сделается? А?.. Приходим это мы в Скобеевку, а нам говорят: нате, ребята, получайте! Все на свете ваше, и никаких пискарей, а?.. – Он вопросительно отвернул кверху ладонью свою большую с изуродованными суставами руку, и проваленная губа его дрогнула.
– Ишь что надумал? Ах ты, Никеша! – Сеня вдруг крепко стиснул ему локоть; большие темно-серые глаза Сени влажно заблестели. – Ты кури, кури, – засуетился он, не зная, как еще выразить ему свое сочувствие.
И, махнув рукой, побежал вдоль по цепи, не оглядываясь на Кирпичева.
Впереди вдруг послышались крики, треск кустарника, по цепи побежал удивленный гомон, цепочка стала; задние полезли на передних, потом вся цепочка позади и впереди Сени, спотыкаясь о валежины и ломая кустарник, ринулась направо к реке.
– Куда вы? Что такое там?.. Куда ты? – Сеня ухватил за руку одного из обгонявших его партизан.
– Человека, сказывают, в реке нашли…
Сеня, отпустив его, тоже побежал к реке.
Весь заросший кустами берег был осыпан партизанами. Впереди, через реку, перегородив ее, лежало опрокинутое дерево; река была запружена нагромоздившимися возле бревна карчами и валежинами. На берегу возле бревна и на самом бревне, толкая друг друга и едва не падая в воду, копошились партизаны. Гладких и еще несколько человек, стоя на бревне и держа в руках валежины, старались вытащить что-то из воды.
Сеня, проталкиваясь меж людьми и кустами, побежал к поваленному дереву.
– А, бери руками! – с досадой сказал Гладких в тот самый момент, когда Сеня, раздвинув партизан, снова высунулся на реку.
Гладких и еще несколько человек, присев, сунули руки в воду и с трудом, оттого, что трудно было тащить, не теряя равновесия, вытащили из воды человеческое тело в нижнем белье, облипавшем его.
– Уйдите с бревна, ну! – сердито крикнул Гладких.
Сквозь расступавшуюся перед ними толпу партизан, жадно заглядывавших через плечи друг друга на мертвое тело, они вынесли тело на берег и положили на траву. Это был небольшого роста человек с длинными, кое-где еще вьющимися темно-рыжими волосами и тонкими усиками. Горло его было рассечено до самых позвонков. Сеня, болезненно морщась, смотрел на рану, чисто промытую водой.
– Вот он, кто лошадей вел, – сказал Гладких, сердито оглядываясь на Сеню.
– Ишь как они его полоснули! – сетовал кто-то.
– Не с нашего ли села? Да нет, безвестный какой…
– И не старый еще…
– Один еще сказывал: мы, говорит, большаки, а они вот каки большаки!
– Пока мы у их табачком угощались, они и нас так-то могли, чик-чирик!.. – переговаривались партизаны.
– Где он тут, зарезанный? – спрашивал Казанок, протискиваясь сквозь толпу.
– Чистая работа, – сюсюкая, сказал он, вглядываясь в лицо лежащего на земле человека, – не всякий так-то… – Вдруг он осекся и побледнел и воровато оглянулся вокруг, но никто не заметил происшедшей с ним перемены. – Не всякий так-то сумеет, – спокойно докончил он, подымая на людей свой ясный, пустой и дерзкий взгляд и усмехаясь.
– Закопать его надо, – сказал Сеня.
– А ну, беги за лопатами, – распорядился Гладких.
Несколько человек побежало к вьючным лошадям за лопатами.
– Здорово порезанный? – спрашивал у партизан, возвращавшихся на тропу, Федор Шпак, который вместе с небольшой кучкой партизан не ходил смотреть труп.
– Мало голову не отхватили…
– У!.. – содрогнулся Шпак. – Не могу я их глядеть, резаных. Пулей убитых я сколь в своей жизни нагляделся, а резаных – ну никак не могу, – говорил он, как бы оправдываясь за свое малодушие и утешая себя в том, что ему так и не удалось посмотреть труп, который все видели и который ему тоже хотелось бы посмотреть.
XXIIIНа седьмой день пути ранним утром отряд набрел на старую, заросшую желтоватым пырником зимнюю дорогу. Долина раздалась, лес поредел; все чаще попадались старые и свежие порубки; чувствовалась близость жилья, дорога поднялась на лесистый увал и превратилась в летнюю, езженую.
Казалось, увалу этому конца-краю не будет, но, как всегда бывает после длинного таежного похода, лес неожиданно оборвался, и с увала открылась огромная, зеленевшая всходами и блестевшая росой на утреннем солнце Сучанская долина.
На нолях не видно было работающих баб и мужиков, и все вдруг вспомнили, что сегодня воскресенье.
По той стороне долины, вдоль реки, не видной отсюда из-за кудрявившейся по ее берегу вербы, простирался крутой и высокий хребет, отделявший долину от Сучанского рудника. Слева долину перегораживал лесистый горный отрог, вырвавшийся из той семьи Сихотэ-Алиньских отрогов, откуда пришел отряд. Отрог этот тянулся под прямым углом к хребту за рекой, но в том месте, где они должны были сомкнуться, зиял провал, проделанный рекой. Из этого угла, возле самого провала, вдоль реки и вдоль по-над отрогом раскинулось глаголем большое, дворов на семьсот, село с белой каменной церковью, отливавшими на солнце прудами, железными, деревянными и соломенными крышами, выступавшими из зелени садов.
Партизаны, весело крича, вздымая ружья и шапки, гурьбой побежали с увала, полого спускавшегося в долину. Из полыней у подножия увала взвился фазаний табунок и, пестря на солнце многоцветным своим опереньем, улетел в долину.
Построившись во взводы, по двое, отряд вышел на тракт и здесь построился колоннами по четыре.
– Знамя, знамя!.. – закричали впереди.
Из торок вынули красный флаг и прикрепили его к древку, которое один из партизан всю дорогу нес в руках.
– Давай, я понесу!.. Я понесу! – кричал Бусыря, догоняя партизана, бежавшего наперед со знаменем. – Можно? – спросил он у Гладких, равняясь с ним.
– Пускай понесет, правда, – сказал Сеня, весело глядя на заросшее темным волосом, расплывшееся в счастливой улыбке мясистое лицо Бусыри.
Во главе с Бусырей, с неуклюжей важностью вышагивающим перед колоннами со знаменем в руках, отряд тронулся к селу.
– "Трансваль", а ну, "Трансваль"!.. Где Федя Шпак? – закричали в передней колонне. – Заводи!..
Федор Шпак, шедший в передней колонне, закрыл на секунду глаза, потом, вскинув чубатую голову, дрогнув бровями и усами, начал звучным тенорком:
Трансваль, Трансваль, страна моя,
Ты вся горишь в огне…
И вся передняя колонна, за ней, примыкая, другие разноголосо и мощно подхватили:
Под деревцем развесистым
Задумчив бур сидел…
…Сынов всех девять у меня.
Троих уж нет в живых,
– как бы жаловался Шпак, а колонны отвечали ему:
А за свободу борются
Шесть юных остальных…
Далеко еще до поскотины их встретил конный патруль: два всадника с красными лентами на фуражках.
– Что за отряд? – свешиваясь с лошади, стараясь перекричать песню, спрашивал передний.
– Тетюхинцы, – отвечал Сеня.
– Тетюхинцы и вай-фудинцы! – с усмешкой поправил Гладких.
– Нас, тетюхинцев, больше! – смеялся Сеня.
– Все одно: по командиру считается…
Один из всадников, вздымая пыль, поскакал в село готовить квартиры, другой, сдерживая свою, плясавшую и поводившую ушами от песни лошадь, поехал вместе с отрядом.
– Что нового у вас? – напрягаясь во весь голос, спрашивал Сеня. – Японцы не жмут?
…А младший сын в двенадцать лет
Просился на войну,
– жаловался Шпак.
– Ну-у… – пренебрежительно ответил патрульный, всем своим видом и посадкой опровергая тревожные предположения Сени. – Они было сунулись с рудника, да куда там…
…Но я сказал, что нет, нет, нет, —
Малютку не возьму…
– гремели колонны.
– А?.. Чего?.. – приставив ладонь к уху и свешиваясь с лошади, переспрашивал патрульный.
– Хунхузы, говорю! Про хунхузов слышно что?..
– А, хунхузы… Да что ж хунхузы. Под Николаевкой, бают, поцапались с ими, это что ж…
– Сурков как там? Здоров ли?
– Под рудником раненный был, а теперь уж поправился, ходит… Да что там говорить, – сказал патрульный, поняв вдруг общий смысл вопросов Сени, – весь народ поднялся, теперь не удержишь!..
Малютка на позиции
Ползком патрон принес… – могущественно гремели колонны.
– Верно… верно… – сказал Сеня, помаргивая от слез, выступивших ему на глаза.
С песней, с Бусырей, несущим знамя, с патрульным, плясавшим на своей лошади, с примыкавшими с боков ребятишками и собаками – мимо партизан, высыпавших из изб, мимо празднично разодетых девчат и парней – отряд зашагал по селу.
Из проулка навстречу им, запыхавшись, выбежал широкоплечий невысокий мужик в сапогах, в полотняной рубахе, без шапки, со светлой курчавой бородой.
– Ху-у… успел! – радостно закричал он, переводя дух. – Меня со сходу вызвали, сход у нас идет… Сюда, сюда, в этот проулок! – зазывал он, весело кланяясь и приседая. – Десятский я в проулке этом. Борисов фамелия моя… Брат я тому Борисову, что с четырьма сынами в партизаны пошел да одного-то уж убили у них. Чудесные люди! Мой старшой тоже с ими… Сюда, сюда! Расходись по двое, по трое – тут вам и квартеры… Ху-у, усищи же у тебя, братец ты мой, соколик! – восхитился он, взглянув на Гладких, и весь рассиял своими лучистыми синими глазами. – Командир, что ли? Ну, прямо, как у гусара! Прямой расчет тебе в избу ко мне, – не с того, что начальник, не-ет… – смеялся он, – мне все одно, начальник ли, кто ли, да у меня старуха таких-то с усами во как любит!.. А это кто, помощник твой? Чудесный какой парень!.. Вот вы вместях ко мне, да еще кого прихватите… Расходись по хатам, ребята, устали, видно?.. Ах, до чего ж чудесные все люди!.. – радостно говорил он, суетясь возле отряда.
Слова легко и свободно вылетали из его широкой груди. Он нисколько не заискивал, а был действительно рад всем и всему – и сам он, с курчавой своей овсяного цвета бородой и ясными синими глазами, сразу понравился и Сене, и Гладких, и всему отряду.
Радуясь тому, что поход кончился, что можно будет разуться и помыться в бане, партизаны, весело переговариваясь и смеясь, расходились по избам.
– Сюда, сюда, миленькие! – зазывали бабы.
– А куда уж вам делиться, идите уж все четверо…
– Ишь ты, какой молоденький, – играя карими глазами, говорила грудастая молодуха тонкошеему пареньку с синяками под глазами. – А и худу-ущий же ты!.. Иди к нам, мы тебя молочком отпоим…
– Ты, может, и своего отпустишь? – отшучивался он.
– Коли не захлебнешься… – смеялась она.
Здесь, как и в большинстве сел и деревень, где сыновья, мужья и отцы ходили в партизанах, охотно брали партизан на постой, надеясь расспросить о своих – не встречались ли где, – стараясь получше накормить и обходить, чтобы где-нибудь так же обхаживали и кормили их сыновей, мужей и отцов.
Желая скорее повидать Суркова, который, как сказал десятский, был в школе на корейском съезде, Сеня, мурлыча «Трансвааль», рысцой побежал в избу, указанную ему десятским, – умыться и повытаскать клещей, от которых зудело все тело.
Когда Гладких в сопровождении Казанка и десятского тоже вошел в избу, Сеня голый (старуха, жена десятского, и две маленькие девочки вышли в другую половину) стоял возле русской печи, на загнетке которой горел маленький костерок из лучинок, и, напевая, обирал с платья клещей. Парнишка, лет десяти, сын десятского, с такими же, как у отца, овсяными волосами и с такими же ясными синими глазами, вытаскивал клещей из тощей смуглой спины Сени, там, где Сеня не мог достать сам.
– Наган, сказывают, дальше берет?.. – говорил парнишка. – Ишь как напился!.. – сказал он про клеща, бросая его в огонь.
– Ну-у, наган много дальше берет, – уважительно говорил Сеня. – "Малютка на позиции та ну-та ну-у та-та-а…" – напевал он.
– Ху-у!.. Вон они чем занимаются! – весело закричал десятский. – Да их, правда, весной столько по лесу – не убережешься.
– Ты сейчас в штаб пойдешь? – спросил Гладких. – Скажи Суркову, чтоб Казанка к нам в отряд отписали. Скажешь?.. Он тебя и проводит, в аккурат.
– Ладно, скажу, – сказал Сеня, с улыбкой оглянувшись на Казанка, молча стоявшего у притолоки.
Сеня так рад был концу похода, веселому десятскому, чистой избе, что даже Казанок, которого он недолюбливал, был ему теперь приятен.