Текст книги "Последний из удэге"
Автор книги: Александр Фадеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 43 страниц)
Если по ту сторону хребта голова Сарла занята была людьми и событиями, которые напомнила ему встреча с Мартемьяновым, теперь, спускаясь с крутизны, привычно выбирая дорогу, он думал только о тех живых людях, к которым шел.
Первое время он, правда, еще побаивался того, что из-за утеса появится горный дух Какзаму – худотелый великан на тонких кривых ногах, с головой, похожей на перевернутую редьку, – дух, ютящийся у истоков ключей и превращающий людей в камни «када-ни», охраняющие сопки. Но, спустившись немного ниже, он забыл об этом.
Этой весной он добыл у корейцев семена бобов и кукурузы и, впервые в истории народа, понудил женщин возделать землю. Он не решился предложить это занятие мужчинам, но он знал, что рано или поздно так будет: леса беднеют зверем, реки – рыбой, все новые и новые места захватывают китайцы и русские, – вырождение и гибель шествуют по пятам народа. А главное – он знал, что именно теперь наступило время, когда такой переход можно осуществить.
Но стоило ему представить себе Масенду обрабатывающим землю, как руки опускались: старик даже отказался переселиться из юрты в фанзу, которую в прошлом году Сарл построил в долине. И хотя в фанзе было теплей и просторней, чем в юртах, она почти пустовала.
Но это было только начало! А вот у сидатунских китайцев Сарл подсмотрел как-то домашнюю мельницу: сытый, ленивый мул с завязанными глазами, с подопревшими ляжками, ходил вокруг столба, вращая верхний жернов, и зернистая, как золото, кукурузная мука струилась в джутовый растопыренный зев. Сарл тщательно осмотрел, как обработан камень, – такой камень не раз попадался ему в горах, – при достаточном трудолюбии его можно было обработать самим. Гладких сказал ему, что, если подать ходатайство в ольгинский штаб, лошадь могут дать с большой рассрочкой, а то и бесплатно.
Желание построить в долине такую же круглую хижину, в которой могучий конь с подопревшими ляжками будет вращать удэгейские жернова, – желание это охватило Сарла до дрожи в ногах.
В молодости его бабка Янчеда прочила его в знахари, потому что каждую вещь, каждое дело и каждого человека он видел с той особенной внутренней стороны, с какой их не видели другие.
Он и сам чувствовал в себе эту незримую ищущую и жадную – самую человеческую из всех сил – силу таланта, только он считал ее божественной. Это она понудила его в детстве, после того как ему приснилось, что он летает, – а, как все люди его народа, он верил в то, что сны исполняются, – понудила его перед целым табуном сверстников прыгнуть, распластав руки, с Серебряной скалы в воду. И сохранившееся на всю жизнь нервное подергивание его щеки было следствием того необыкновенного счастья и ужаса, которые он испытал в это мгновение, когда с диким воплем летел в кипящий под ним оранжевый водоворот. Это она, жадная, толкнула его за Мартемьяновым посмотреть, унюхать, ощупать все, что живет за пределами родных лесов и озер, и она же сделала теперь его имя самый почетным во всех местах, где только мнет траву нога удэге.
Он думал с таким напряжением, что на лбу у него вздулась багровая жила. Раз он едва не упал, прыгнув на камень с обманчивой мшистой поверхностью, но вовремя схватился за ореховый куст, успев сообразить, что нужно схватиться за него, а не за растущее рядом колючее чертово дерево.
– Вот какое ты злое существо!.. – воскликнул он с искренним гневом и плюнул в сердцах на камень, едва не уронивший его.
В другом месте он чуть не наступил на ящерицу, – она зеленовато прошуршала под заплесневевшее бревнышко, откуда выглядывал еще ее фиолетовый хвостик.
– Что же ты зеваешь, быстрая? – упрекнул ее Сарл. – Охота тебе терять такой красивый хвост без нужды!..
Родник, принимая в себя другие, с змеиным шипением сочившиеся из расщелин, превратился в пенистый ручеек, спуск стал положе. Сарл шел уже по лесистой, с густым и пестрым подлеском лощине, по бокам которой высились крутые, поросшие хвоей хребты.
У излучины ручья над упавшей лесиной метался, топорща крылышки, невзрачный сибирский соловей.
– Ай-э, как ты мечешься, желтогорлый! – поразился Сарл и даже на мгновение остановился. – Да, да, – сказал он грустно, – я вижу: упала лесина, разбила твое гнездо. Не то ли бывает со многими из нас?..
Вторую ночь он провел в заброшенном охотничьем шалаше – каунва, сложенном из кедровой коры. На этот раз он крепко уснул, но с рассветом снова был на ногах.
Солнце в третий раз после того, как он покинул Ольгу, перешло далеко за полдень, когда за поворотом ручья блеснула река, и тянувшийся по левую руку горный отрог резко оборвался высокой и голой, пронзительно белой, так что слепило глаза, скалой, отражавшейся в медленном омуте у впадения ключа в реку. Отражение было столь действительным, что казалось – омут не имеет дна. Вправо и влево меж нависающих, поросших лесом гор вилась кудрявая солнечная долина, окутанная белым черемуховым цветом.
Это была Инза-лаза-гоу: долина Серебряной скалы.
Несколько легких дымных столбов вздымались над ней. Один от костра – пушистый и тучный, как опара, остальные – тоньше и темнее – из юрт: мужчины вернулись с охоты, и женщины начали стряпать.
VIУ изгороди, сложенной из карчей, Сарл наткнулся на женщину Суан-цай, окарауливающую огород от кабанов. Она не поклонилась и ничего не сказала ему: у народа удэ не существовало знаков показной вежливости. Он тоже не заговорил с ней, и она отвернулась в сторону, чтобы не тревожить человека взглядом.
Сарл несколько минут любовно смотрел на молодые, покрытые рыже-бурым ворсом побеги боба «чьингтоу», на ярко-зеленые стрелки кукурузы. Он испытывал такое чувство, точно все это росло из него…
Из-за реки доносились громкие мужские крики и взвизгивания, особенно слышен был пронзительный хохот Вадеди. По этому оживлению, необычному для молчаливого и сдержанного народа, Сарл понял, что охота была удачной.
На той стороне реки, заросшей ольхой и черемухой, видны были вытащенные на берег лодки – легкие оморочки с острыми носами и кормами, более крупные долбленые плоскодонки с загнутыми кверху лопатовидными носами. Сарл, приложив руку ко рту, издал трещотный мелодичный звук, – так кричит желна. Подросток лет четырнадцати с подвернутыми выше колен штанами – ноги его были покрыты незаживающими язвами – перегнал одну из лодок на эту сторону.
– Что так кричат? – спросил Сарл, садясь на корточки, когда мальчик оттолкнулся от берега.
– Люрл… – кратко ответил тот.
– Этакий насмешник! – улыбнулся Сарл, и улыбка больше не сходила с его губ.
На широкой вытоптанной поляне вокруг костра, разведенного между рыбными сушилками и фанзой с двухскатной тростниковой крышей, из-под которой висели оленьи выпоротки и мешочки с медвежьей желчью, – сидели, в большинстве с трубками, а некоторые еще с ружьями, в островерхих кожаных шапках с беличьими хвостами и красными шнурами, но некоторые без шапок и голые по пояс, в большинстве худощавые и среднего роста, но некоторые, выделяющиеся своим здоровьем, – взрослые мужчины, человек около двадцати, из родов Кимунка, Амуленка и Гялондика. С цветущих черемух, сквозь которые виднелись разбросанные по лесу продолговатые юрты, повевала на людей желтая плодоносная пыльца.
Насмешник Люрл, сбросивший три своих кафтана (Сарл, подходя к костру, прежде всего увидел его мускулистую, точно плетенную из ивняка, оливковую от солнца и грязи спину), говорил что-то невозмутимо спокойным тоном, без единого жеста, но после каждого его слова люди, роняя трубки, покатывались от хохота:
– Ай-я-я! Да! Да! Да!..
– Ай-е-е-е!.. Ейни ая!..
Не смеялись только двое: старый Масенда, на голову возвышавшийся над остальными, не выпускавший трубки из окаменевших губ, – он смеялся одними глазами, – да еще пришлый худощавый таза в китайской кофте. Месяц тому назад он с помощью брата убил своего «цайдуна» за то, что тот продал в Китай его ребенка. Брат был пойман и живьем закопан в землю, а таза с женой скрылись в Инза-лаза-гоу. Он страдал от отсутствия опиума и, хотя был когда-то таким же удэге, ни слова не понимал по-удэгейски. От униженности он так раздвигал потрескавшиеся губы, что получалась не улыбка, а жалкая гримаса.
Неподалеку от костра возвышалась подплывшая кровью груда зверья: горбатые щетинистые кабаны с сочившимися сукровицей пятками, рыжие изюбры, вывалившие длинные малиновые языки, скорчившаяся, как спящий младенец, тонконоздрая кабарожка, – тут были одни самцы: весной не полагалось убивать самок.
Женщины – молодые, гибкие и маленькие, и постарше, уже немного грузнеющие, – в длинных, разузоренных по борту и подолу, окровавленных кожаных рубахах, растаскивали зверье по юртам; некоторые потрошили его, шустро выбрасывая локти, ловко орудуя длинными охотничьими ножами. Сухонький старичок с барсучьими ушами, склонив плоскую, невыгибающуюся спину, расправлялся с трехлетком – черным медведем, мертво оскалившим кривые пенистые зубы, – к медведю – родоначальнику народа удэ – не смела прикасаться женщина. Старик приготовлял его к празднику "съедения медвежьей головы". Лохматые поджарые псы носились вокруг или, усевшись на выщипанные в драках зады, умильно поглядывали на людей, дыша и подвывая.
– Ай-я!.. Го-го!.. Да! Да!.. – дико кричали люди.
По тому, как смущенно и неуверенно, хотя и безобидно, смеялся Монгули – толстощекий, рябой и безбровый удэге с длинными, до колен, руками, прославившийся тем, что единственный в истории народа, для которого даже трахома часто бывала смертельной, не умер от оспы, – но тому, как он смущался, Сарл понял, что потешаются над Монгули.
– Нужно удивляться силе и выносливости твоих рук, – говорил Люрл, раздувая ноздри безобразного, прямого, как у русских, носа. – Так долго, как ты, не выдержал бы никто. А какая добыча!.. Медвежий хвост прекрасен для украшения шапки!..
Сарл быстро взглянул на медведя и, заметив, что шкура на заду у медведя сорвана, весело, по-детски, взвизгнул.
– Ра-асскажи лучше, – смущенно начал Монгули (он от природы затягивал слова, и все смолкли, чтобы он мог кончить), – ра-асскажи лучше про че-еловека, который мчался верхом на лосе и вопил о помощи…
– О, это басня! – отмахнулся Люрл (он был когда-то этим человеком). – А тут недавний подвиг! Что ж – он достойно продолжает подвиги твоих отцов!..
– Да! Да! Да!..
– Правда, это уже устарело, когда есть ружья, – не унимался Люрл. – И неизвестно еще, кто кого схватил… Трудно сказать, чтобы медведь был больше испугал, чем ты!..
– Как все это было? – перебил Сарл, садясь верхом на тюк, который он сбросил на землю.
– Шел я по следу изюбря, – начал было Люрл, но вдруг, увидев заранее брызнувшее лицо Вадеди, не выдержал сам и фыркнул, и снова вокруг загоготали. – Шел я по следу изюбря, – выправившись, продолжал Люрл, – вдруг – "бум"!.. Я не успел присесть, – из кустов выскочил вот этот медведь, за ним мчался Монгули. Он держал его за хвост и наступал ему на пятки. Сначала у него во рту был нож, потом он потерял его. Медведь так вонял – невозможно терпеть! Я впервые понял, как ужасна медвежья болезнь… "Монгули! – закричал я, – да за то ли ты схватился?"
– Ай-я-я-я!.. – покатились вокруг.
– Но они уже скрылись в кустах, – невозмутимо продолжал Люрл. – А когда выскочили снова, медведь скакал, как камлающий шаман, а Монгули – как молодой кузнечик, который учится прыгать. Волосы его цеплялись за деревья, рот стал шире головы… Не успел я броситься ему на помощь, меня свалило ветром: медведь и Монгули летали уже по воздуху!.. Из медведя несло, как из тучи! Когда я очнулся, Монгули стоял надо мной и поливал мне голову водой. Я взглянул на него, увидел у него в руках медвежью култышку и снова покатился на землю и очнулся уже к полудню… Я в жизни не видел медведя, который так бы хотел уйти от человека, как этот!.. – закончил Люрл уже неслышно, в общем хохоте.
– Да, это была у-удивительная неудача, – скромно сказал Монгули, подавая ему кисет, и покосился на жену, возившуюся у зверья.
Но женщины были заняты своим делом, и ни одна из них не смеялась. Сарл, развязав мешок, стал раздавать по рукам все, что приобрел в Шимыне.
– Вадеди, твоя мать просила ниток. – И он сунул ему два клубка. – Родила уже твоя жена?
– Сегодня или завтра… Вон к ней идет старуха, да стыдно спрашивать, – Вадеди кивнул на сутулую женщину, проходившую мимо с тулузом в руках: по обычаям удэ, роженица помещалась в отдельной, стоящей на отлете юрте, к которой не имел права подходить никто, кроме повивалки.
– Хорошо, если бы у тебя родилась девочка, – сказал Люрл, раздувая ноздри, – а то совсем не стало женщин…
– Вот твои пуговицы, Монгули, – продолжал Сарл. – А это, отец, тебе…
Он протянул сверток листового табака Масенде: старик был братом его отца, но, по удэгейскому обозначению родства, также считался его отцом. Масенда тут же роздал все по рукам, оставив себе только на кисет.
– Вот спички, каждому по коробку… А это вот удивительная вещь. – Сарл вынул банку монпансье и откупорил ее. – На руднике мне приходилось есть такие камешки, – они кислее и слаще березового сока…
– Я думаю, это больше подходит для женщин, – сказал Люрл, пососав немного, – а то они только и знают, что табак жевать…
– А ты что же не берешь? – по-китайски спросил Сарл у тазы.
– Живот у меня… – ответил тот, униженно сморщившись. – Живот… Не принимает сладкого.
– Да, я купил это для детей, – с едва заметным вздохом сказал Сарл. – Салю! – подозвал он косматого парнишку лет девяти, с трубкой в зубах и двумя охотничьими ножами у пояса, – парнишка дразнил собаку. – Поделите это между собой, только не обижайте девочек.
– Мы их не обижаем, – почтительно пискнул молодой удэге, вынимая изо рта трубку и сплевывая, как взрослый.
– Ты-ы очень удачно выменял па-анты, – сказал Монгули, которому понравилась конфета.
– Да, мне повезло на этот раз… Тут у меня еще порох, свинец, пистоны, чай, два охотничьих ножа, сверток полотна, бубенцы для женщин… Кому надо, тот возьмет в амбаре…
Сарл кратко рассказал обо всем, что пережил за три с половиной недели своего отсутствия. Когда он упомянул про Филиппа Мартемьянова, Масенда весь рассиял и вынул трубку, – даже клиновидная борода его, казалось, стала белее.
– Не тревожит его старая рана? – спросил он в первый и последний раз за вечер.
– Нет, он не жаловался…
Старик с барсучьими ушами, возившийся над медведем, услыхав имя Филиппа, разогнул спину.
– Пусть долгой будет его жизнь, – сказал он, пришепетывая, и снова склонился над зверем.
Но когда Сарл рассказал о русском человеке с двумя лошадьми, направлявшемся в верховья реки Малазы, все заволновались. Вадеди, избранный в эту весну охотничьим старшиной, сильно скуластый, сухощавый и веселый удэге, всю жизнь лукаво подмигивавший левым глазом, вдруг перестал мигать и вытаращил глаза.
– Он спустился на Малазу?! – воскликнул он, вскакивая на колени. – Ай-я-ха-а… – протянул он и замигал еще лукавей и ожесточенней прежнего. – Боюсь, что этот человек уже мертв, – сказал он, глядя в лицо Сарлу. – По Малазе бродят хунхузы – восемнадцать ружей…
– Йе?!
– Да, да… И его уже нельзя предупредить: он достиг уже среднего течения, если он не черепаха!..
– Чьи это хунхузы? – спросил Сарл, начавший от волнения завязывать мешок, сам не замечая этого.
– Это хунхузы Ли-фу… С ними был его помощник Ка-се… Я наблюдал за ними полдня и хорошо рассмотрел его: издали он похож на Монгули…
Монгули издал какой-то протестующий звук.
– О, я знаю, это разведка, за ними придет весь отряд, – продолжал Вадеди. – Они ищут места для становища…
– За ними смотрит Логада, – вставил Люрл, хищно раздувая ноздри: он не мог забыть, что его не оставили вместо Логады, боясь, что он не вытерпит и ввяжется в драку, – ему действительно очень хотелось пострелять.
Сарл, жалея русского человека, долго не мог успокоиться, говорил «тц-тц» и качал головой.
У маленького амбарчика на сваях, куда он понес свой тюк, играли двое детей – худенькая синебровая девочка лет восьми, нянчившая в колыске тряпичную куклу, и мальчик лет пяти, со вздутым животом и морщинистыми ладошками, мастеривший лук. Это были муж и жена. Пятилетний муж еще сосал грудь матери. Лук у него не ладился.
– Какой ты мужчина, – журила его девочка, – все валится у тебя из рук, как у русского…
– Да, да, нехорошо быть таким растяпой, – сказал Сарл, просовывая голову в амбарчик, оттуда повеяло на него запахом сушеной травы, употребляемой как подстилка для обуви. – Ты, наверно, не знаешь даже, что это за птица лазит по шиповнику?.. Вот она, видишь?
– Нет, я знаю – это свиристель, – угрюмо сказал мальчик.
– Ого!.. Нет, ты далеко пойдешь, – утешил его Сарл.
Но вдруг вспомнил про хунхузов и про русского с двумя лошадьми и глубоко вздохнул.
Когда он подходил к фанзе, зверье было уже убрано, – собаки с рычанием лизали черную от крови землю и растаскивали сизые потроха. Люди больше не смеялись. Вадеди, расширив глаза и мигая, растопырив пурпурные от костра пальцы, тихо говорил. Остальные внимательно слушали. Сарл сбоку заглянул в фанзу в решетчатое отверстие двери.
Робкая и хрупкая, как девочка, жена его Янсели, из рода Кимунка, – с раскрыленными тонкими черными бровями, с серьгой в носу, вся унизанная бусами, игравшими в косом, разрубленном на квадратики солнечном луче, – сидела на корточках, раздвинув острые колени, и, напевая, мерно колыхала ребенка в колыске, похожей на детские салазки. Ребенок, с оплывшим книзу личиком и пухлыми губками, окутанный покрывалом, крепко притянутым к колыске кожаными ремешками, так что голова ребенка прижата была к кедровой спинке, безмятежно спал.
– …Ба-а-ба… Ба-а-ба… – нежно и жалобно пела женщина.
Над лесом багровое садилось солнце; по небу стлались червонные полосы; скала Инза-лаза вздымалась над окутанной тенями падью, как пурпурный шатер; пахло черемухой и древним чадом пропекаемого на углях мяса. У опадающего костра сидели люди с вогнутыми носами и усеченными затылками, и один из них говорил:
– Нет, я верю в сны… Охеза-Хариус чуть не лишился жизни за то, что не верил в сны…
Вдруг тонкий, пронзительный и беспомощный крик донесся из-за черемух. Люди подняли головы. Собаки, не проявляя беспокойства, продолжали свою возню. Крик повторился и слышен был уже по всему поселку.
Это плакал только что народившийся ребенок Вадеди.
С черемух, изнемогая от тяжести, сыпалась желтая плодоносная пыльца, и люди, поднявшие головы, чувствовали себя неотъемлемой частью этого единого, могучего и неосмысленного плодотворения.
Сарл стоял у входа в жилище, не решаясь войти, и о древним благоговением слушал плач чужого ребенка и полный любви и жалобы голос своей подруги:
– …Ба-а-ба… Ба-а-ба…
VIIМартемьянов и Сережа провели ночь перед выступлением отряда Гладких в хоромах старовера Поносова.
Сережа проснулся оттого, что кто-то, выходя из горницы, оглушительно, как показалось во сне, хлопнул дверью.
Еще не светало, – окна были свинцовыми от тумана. Со двора доносились смутная возня, далекий, несердитый голос Гладких, – он кого-то ругал. Мартемьянова в горнице не было.
"Что же случилось? – подумал Сережа. – Да, пора выступать… Да, приехала Лена!" – вспомнил он, садясь на койке.
Он быстро оделся и вышел на крыльцо.
На улице уже чуть развидняло. Сережу охватил бодрящий холодок. В тумане у темных строений копошились люди: вытряхивали шинели, свертывали скатки. Из сараев выводили вьючных лошадей. Мешковатый и грузный партизан слезал с чердака, цепляясь задом за перекладины лестницы и громко зевая. Сережа улыбнулся, узнав Бусырю, над которым партизаны потешались вчера на пасеке.
– Э, уже собираются, – послышался у ворот звучный и приятный Сереже тенорок.
Сын Боярина, Федор Шпак, в перетянутой патронташем шинели, с сумкой за спиной и винтовкой на ремне, прихрамывая, вошел в ворота.
– Здорово, полковник! – весело сказал он плечистому партизану, счищавшему грязь с копыта у лошади.
– Здравствуй, анафема без ноги, – сдержанно ответил тот.
– А я думал, вы спите еще, ан, выходит, сам мало не проспал… Не знаешь, в какой меня взвод определили?
– Гладких придет, скажет… Тпрру-у, брюхатый!.. Он тебе скажет, – повторил плечистый партизан, обивая копыто.
Из черной, растворенной настежь двери сарая напротив доносились знакомые голоса: один – спокойный, строгий и грустноватый – Сережа сперва не узнал, другой же – по-детски картавый и дерзкий – он различил бы из сотни.
– Как это так – не дашь? – грустно и строго говорил первый голос. – Отряд пеший, а ты на лошади?
– Они мне не указь, – презрительно отвечал Семка Казанок. – Они, мозет, своих жалели, а я свою из дому привель…
– За это спасибо… Она и останется за тобой, мы только навьючим ее…
"Да ведь это Кудрявый!" – узнал Сережа первый голос.
– А я не дозволяю!.. – запальчиво ответил Семка.
– Ну, этого не может быть, чтобы ты не дозволил… – Кудрявый высунулся из сарая и, мельком взглянув на Сережу, крикнул в туман: – Быков!.. Патроны лучше на Казанкова: этот подюжее, а на Гнедка – сухари!..
Сережа, повеселев оттого, что так унизили Казанка, вернулся в сенцы, нащупал в темноте бочку и берестяной туесок на ней и, выйдя на крыльцо, умылся, перегнувшись через перила, набирая полный рот воды и мужественно фыркая.
Туман редел и золотился, когда отряд – двести с лишним человек, построившихся по четверо в ряд, с винтовками на ремнях, с Кудрявым и Гладких во главе и двадцатью вьючными лошадьми в арьергарде, – тронулся, шоркая сапогами, по Ольгинскому тракту, провожаемый лаем староверских собак.
Голосистый Шпак, шедший, прихрамывая, в передней колонне, завел «Трансвааль» – песню, которую в эти страдные дни певали не только во всех отрядах, но даже на вечерках, даже малые ребята. Отряд стройно подхватил. Сережа, шагавший с Мартемьяновым вне рядов, тоже подтянул звенящим альтом, слыша и выделяя свой голос в общем хоре. Над ними раскрылось звонкое небо, ударило жаркое пыльное солнце, горные отроги взялись нежным паром, как конские крестцы.
Вспомнив подслушанный им разговор в сарае, Сережа оглянулся: мелкокопытный, с серебряными ноздрями конек в яблоках – собственность Казанка – шел позади серых колыхающихся колонн навьюченным. Вел его, однако, не сам Казанок, а Бусыря, тяжело ступавший медвежеватыми толстыми ногами, видать, сильно потевший под сдвинутым на затылок малахаем. Казанок шел рядом, склонив набок белую головку в американской шапочке и пыля плетью, которая болталась у него на кисти. Иногда он неожиданно хватал Бусырю за ногу или, извернувшись, бил его каблуком сапожка по заду. Бусыря неуклюже отмахивался и кричал на него, но тотчас же его мясистое лицо расплывалось в улыбке: принимать издевательства за шутку было, очевидно, главным средством его самообороны в жизни.
Сережа с уважением поглядывал на Гладких, легко и сильно шагавшего впереди в мохнатых запыленных унтах, с закинутым за спину японским карабином. Под ворсистой рубахой, плотно облегавшей его могучие, статные плечи, перекатывались округлые мышцы. Их мягкое, атласное движение вдохновляло и радовало Сережу.
Незаметно поравнявшись с ним, Сережа попробовал вызвать его на разговор. Несмотря на то, что Сережа не, раз мечтал о встрече с подобным человеком и сам хотел быть таким же, он мало представлял себе, о чем с ним можно разговаривать. Наконец он высказал предположение, что Гладких должны быть хорошо известны эти места.
– Места? – переспросил командир, повернув к нему смуглое лицо, раздувая вороные усы. – Места, малец, ничего… Места, малец, кое-как, – добавил он, откровенно не поняв, о чем его спрашивают.
– Ну да, вы здесь давно живете… – почтительно заметил Сережа.
– О, мы здесь самые первенькие! – сказал Гладких с усмешкой. – Старик мой приплыл сюда… Обожди… Родился я в семьдесят седьмом – как раз в этот год тигра его покарябала… жили они тут к тому времю уж лет восемнадцать… Выходит…
– В пятьдесят девятом? – подсказал Сережа.
– Да, приплыл он сюда в пятьдесят девятом – вот когда он приплыл…
Сережа вспомнил, что в это время не было еще Суэцкого канала: отец Гладких плыл вокруг мыса Доброй Надежды, и плыл под парусами. "То-то ему было о чем рассказать!" – подумал Сережа, нарочно представляя себе не того скромного сивого мужичонку, о котором говорил вчера Мартемьянов, а доблестного пионера с бронзовой волосатой грудью и трубкой в зубах.
– Да что толку, – неожиданно сказал Гладких. – Приплыли они – и сели в лесу, как дураки. А ведь тут тогда – земля-а!.. – И он, сверкнув глазами, мощно повел вокруг своей тяжелой ручищей. – Староверы лет через двадцать какие десятины подняли!.. Видал, как живут? Здорово живут, малец! – воскликнул он с зычной завистью.
– А сильно она его… покарябала? – спросил Сережа.
– Тигра-то?.. У-у, покарябала на совесть. Можно бы больше, да некуда… из кусков, можно сказать, склеили.
– Здорово!.. А вы на них тоже охотились?
– И все-то тебе нужно знать! – Гладких легонько прихлопнул его по фуражке. – Охота у нас, малец, на белок… Восемь гривен шкурка в старое время. А убивали мы их по триста, по четыреста на человека за зиму… А то один год – был я еще мальцом вроде тебя – так много их навалило, по хатам бегали. Мы их палками били… До того, стерва, очумеет, – говорил Гладких, оживившись, – приткнется к жердине, а тут ее – хрясь! – Он рубанул рукой, показывая, как они это делали. – Потом – на рябцов: птица такая, ее буржуи едят… Бьют их тоже к зиме, чтобы не провонялись…
– Я ведь потому спросил, – сухо сказал Сережа (он начинал подозревать, что Гладких насмехается над ним), – потому спросил, что у отца вашего прозвище было "Тигриная смерть"…
– Было да сплыло: теперь уж он стар стал, в хате мочится… Вот дядька мой – тот, правда, даром, что восемьдесят лет – тот ужасно здоровый. Прошлый год кошку большим пальцем убил… Она в кринку с молоком голову встромила, а он как хватит ее под брюшину, из нее и кишки вон!.. Э-э, чего растянулись? – вдруг закричал Гладких, заметив, что колонны расстраиваются. – Подтянись! Болтуха, что смотришь? А, мать вашу!..
– Мать у меня здорова была, – продолжал он, снова присоединяясь к Сереже, – детей рожала, как щенят… И, поверишь, до чего дети важкие были – фунтов по четырнадцать!
Все это было мало интересно Сереже, но в голосе командира звучали такие насмешливые нотки, что казалось – о самом главном он нарочно умалчивает.
И Сережа все ждал, что вот откроется оно, это особенное и главное, а оно все не открывалось.