Текст книги "Последний из удэге"
Автор книги: Александр Фадеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 43 страниц)
Молдаван, свернув на бесколейную, совсем почти заросшую дорогу к хутору, проехал рысью версты четыре, потом дорога взяла в гору, и лошадь пошла шагом. Край заходящего месяца, выглядывавший из-за шафранных макушек дерев, освещал последние возделанные людьми прогалины. Чтобы не лазили дикие свиньи, прогалины обнесены были жестоким буреломом, карчами, принимавшими во тьме формы гигантских крабов, осьминогов, своими уродливыми страшными щупальцами напоминавших о труде, вложенном в это дело людьми. И горек был плод!
Но для молдавана зрелище это было самым привычным, обыденным, – он ехал нахохлившись и думал только о том, что он сильно запоздал и что ему придется, захватив на хуторе монгольскую кобылку, купленную неделю тому назад у китайца-арендатора, этой же ночью двинуться в верховья реки Малазы.
Угнетало его не то, что лошади эти, как большинство лошадей, сплавляемых в последнее время молдаваном, попадут в колчаковскую армию и будут направлены против тех людей, с которыми он жизненно был связан, – об этом, из боязни перед самим собой, молдаван старался не думать, – а угнетало его то, что, как бы он теперь ни торопился, Казанок, любивший скорость и чистоту в работе, все равно уже будет ругать его. Лоза представлял его себе в уютной горнице за самоваром, сильно побагровевшего, с кирпичной, потно-волосатой, обнаженной грудью, ожесточенно хлебающего о блюдца, уставившись в одну точку печальными и дикими глазами, – и то, что Казанок может пить чай в то время, когда он, Митрий Лоза, пропадает в тайге с лошадьми, это больше всего злило молдавана: "Сам бы вот погонял… А-а, брат! То-то, брат, и оно-то!.." – думал он, сердито пошевеливая усиками.
Было уже около двух часов ночи, когда к нему донесся наконец особенный, свойственный людскому жилью в тайге запах осевшей по дереву копоти, и два громадных белых пса с рычанием выкатились к нему, как мохнатые шары. Узнав хозяина, они с ласковыми подвываниями запрыгали вокруг лошади. Из-за деревьев выступили приземистые строения, и злая мошкара, невидно мерцавшая над навозом, облепила лицо молдавана. Пока он отворял ворота, засветились два окна, отбросив по двору желтые полосы, – скрипнула дверь, и высунулась растрепанная женская голова.
– Митрий? – спросила она певучим, хриплым от сна голосом.
– Я, я… Поесть мне собери… Цыц вы! – крикнул он на собак, заводя лошадь в сарай.
Жена молдавана в нижней юбке, в расстегнутой белой кофте – чернявая, плотная, спокойно уверенная в себе женщина – подавала и убирала миски и чугуны, ловко орудуя ухватом, сочно ступая икрастыми босыми ногами, и, видно, оттого, что редко видела людей, без умолку рассказывала мужу всякие домашние пустяки: о том, что девчонка занозила ногу, что собак заели клещи, а квочка вывела первых цыплят. Жена Митрия Лозы была кровной молдаванкой, но из-за мужа почти забыла родной язык и говорила по-русски, с цыганскими певучими интонациями. И, слушая ее сытный бабий говор, чувствуя радужное тепло, идущее от ее заспанного смуглого тела, и сам разогревшись от еды, Лоза повеселел, – насмешливо переспрашивал и про девчонку, и про цыплят, поблескивая хитрыми глазками и чавкая, потом рассказал жене, как обманул Боярина. Он, впрочем, не считал это обманом. Жена пожалела Боярина, а он посмеялся, содрогаясь под рубахой.
– Не, не буду, – сказал он, отодвигая молоко, которое она подала ему, – водку пил… Да и то убьют, может, а я жру… – Глаза его сделались совсем детскими.
Однако когда он надел старую, заплатанную поддевку, и жена подала ему завязанные в мешок харчи, и он в прорезь ее кофты увидел смуглый, матовый и теплый, дышащий у горла треугольник ее груди, он, забыв о смерти, крепко обнял жену и потащил за кумачовую, расшитую цветами занавеску.
– Тише ты, детей взбудишь!.. Да хоть поддевку-то сними, – певуче, уже по-молдавански добавила она за занавеской.
Чуть посветлело на востоке, и тьма сгустилась вокруг хутора, и веял легкий предрассветный ветерок, когда молдаван на маленькой стриженой монгольской кобылке, похожей на лукавого ерша, ведя в поводу медлительного мерина, тронулся в путь.
Вблизи становилось все светлее. В кустах зашелестели птицы. Вскоре видны стали повисшие на ветвях, налитые росой паутины; только в глубине – должно быть, у подножия хребта – клубилась еще аспидно-серая тьма. Тропа, по которой ехал молдаван, затерялась в зарослях лимонника и виноградника, лиственный лес все больше вытеснялся хвоей, – начался крутой подъем. Лоза, спешившись, ведя в поводу лошадей и оскользаясь по иглам, проторил до самого гребня рыхлую зигзагообразную дорогу.
И только на гребне он понял, что уже совсем рассвело. Вокруг расстилалось туманное волнистое море. Лошади, вздымая бока и фыркая, пугливо косились на скрытые туманом пропасти. Из-под мшистого камня у ног молдавана выбивался прозрачный ключ. Его студеная, как железо, вода не замерзала и зимой, – ключ этот назывался «Горячий». Возле, на скрещении двух хребтов, стояла маленькая, похожая на скворечню, китайская кумирня с красной тряпкой, на которой вышито было по-китайски: «Сан-лин-чи-чжу» – "Владыке гор и лесов". Было очень росисто и холодно, но веяло уже терпким, свинцовым и сладостным запахом зацветающих рододендронов.
Вдруг из-за спины молдавана покатился матовый луч, и вырванные из тумана макушки дерев ярко и молодо зарозовели. Молдаван снял шапку и перекрестился.
В этом месте от главного Сихотэ-Алиньского становика, на который по восточному его склону поднялся молдаван, ответвлялся один из самых глухих и высоких горных отрогов, протянувшийся далеко на запад – до горного узла Да-дянь-шань. Он разделял внутреннюю страну на две неравные части. Реки, которым он давал начало северной своей стороной, вливались в могучую речную систему Амура. Реки, текущие к югу, куда шел молдаван, – Сучан, Циму, Майхе, с их многочисленными притоками, в том числе речкой Малазой, притоком Сучана, – образовали южные русские заливы Японского моря.
– Ну, с богом, – дрогнувшим голосом сказал молдаван. И, взгромоздившись на кобылку, тронулся вдоль по отрогу, по козьей, устланной иглами тропинке.
Притаившийся под кумирней полосатый бурундучок некоторое время слышал еще редкие удары подков о камень, потом, уже совсем издалека, донесся треск сучьев, грохот сорвавшегося валуна, – должно быть, Лоза начал спускаться на южную сторону отрога, – все стихло.
Леса и горы, горы и леса вставали вокруг все бесконечней, все гуще, все розовее и золотистей.
Горный козел, горал, легко ступая прыткими стройными ногами, вышел из кустов, повел ноздрями, чуя примеси кислых незнакомых запахов, потом склонил голову к роднику, посопел и, выставив на солнце пушистое белесовато-желтое горло, потряхивая темно-бурой гривкой, побрел по главному становику к югу. Некоторое время спустя снизу, с восточной стороны главного хребта, послышался все нарастающий хруст и шум листвы, и через скрещение хребтов, покрыв собою все, пропороло огромное многоголовое стадо кабанов – целая туча грязной вонючей щетины, сверкающих глаз и клыков.
И еще не смолкла после них чаща, когда на гребень вышел человек.
Человек этот – невысокого роста, в китайских улах и шапочке, с тяжелой поклажей за спиной, со сложенными пополам косами, крепко зашнурованными, схваченными ниже затылка кожаной перемычкой и выпущенными вперед, поверх ключиц, как два обрубка, – поднялся по распадку, соседнему с тем, по которому подымался Лоза.
– Ай-э, сколько грязных людей! – воскликнул он, быстро охватив кабаньи следы своими длинными косыми глазами, очевидно подразумевая под "грязными людьми" кабанов.
Но, заметив вдруг свежий, незатертый оттиск подковного шипа, попятился в кусты и быстро огляделся по сторонам. Однако он тут же сообразил, что, если бы лошадь была близко, – кабаны не рискнули бы пройти этой дорогой. Тогда он снял поклажу и, пригибаясь к земле, стал щупать следы.
Грунт был очень тверд, местами каменист, кроме того, много напортили свиньи, но человеку достаточно было самых незначительных примет, чтобы воображением своим восстановить несколько различных конских отпечатков. На одном из них сохранился след козлиного копытца. Человек размышлял: горал был здесь до того, как прошли кабаны, и после того, как топтались лошади, но пугливое животное могло прийти сюда не скоро после того, как ушли лошади; с другой стороны, оно должно было уйти не позже, чем донесся снизу первый отдаленный шум от кабанов; но лошади наследили уже после того, как выпала роса. Значит, лошади были здесь в начале солнечного восхода. Откуда они пришли?
Рассматривая следы, человек заметил дорогу, идущую из соседнего распадка. Он немного спустился, изучая ее. Одна лошадь была поменьше, кованная только на передние ноги, другая – побольше, кованная на все четыре. Вел их один – русский, судя по обуви, – человек с небольшими ступнями. Несмотря на то, что он лез в гору, он шел не на носках; как ходят молодые, сильные люди со здоровым сердцем, а ставя накось полные ступни, – человек этот был немолодой. Если он был не дурак, он мог идти этой малоудобной дорогой только из деревни Ивановки.
К западу от кумирни человеческих следов уже не попадалось, а только конские. Судя по их чередованию, русский человек ехал впереди на меньшей лошади, а большую вел сзади на коротком поводу, – она все время напирала на переднюю, сбивая ее и оступаясь.
Потом следы обрывались, и начиналась проделанная в чаще дорога вниз, в верховья Малазы. Здесь меньшая лошадь мочилась, расставив задние некованные копыта, – это была кобыла.
Маленький, пожилой русский человек с двумя лошадьми, из которых меньшая – кобыла, прошел из района деревни Ивановки через скрещение хребтов Дзубь-Гынь мимо Горячего ключа в верховья Малазы.
Человек, изучающий следы, облегченно вздохнул и обтер рукавом лоб, вспотевший от напряжения.
Событие не грозило ни ему, ни его народу. Но все же оно было исключительным, и человек прочно отложил его в памяти, чтобы вытащить при случае.
Вернувшись к кумирне, он напился из родника, черпая узкой горстью, с наслаждением всхлипывая и искоса наблюдая за тем, как бродят по лощинам разорванные туманные клочья, которые он принимал за тени умерших, как слева от него над зеленеющим хвойным распадком, почти на уровне хребта, кружит орел – кяаса, чуть изгибая блистающие вороные крыла. Орел вдруг ринулся в чащу и через мгновенье взвился снова с хищным клекотом, зажав в когтях какую-то серенькую пичугу.
– Тц-тц… – неодобрительно чмокнул человек и покачал головой, – впрочем, он больше жалел пичугу, чем осуждал орла.
Солнце, поднявшееся уже довольно высоко, так хорошо припекало спину, что он некоторое время еще сидел на корточках, постигая синее пространство, вспоминая приятный вкус воды, раздумывая об орле, вдыхая запахи рододендронов и тающей смолы, к которым чуть примешивался тонкий, идущий с самого низу черемуховый дух.
Потом он вскинул поклажу и начал легко и быстро, как коза, спускаться в юго-западном направлении, по течению родника. Человек этот направлялся в долину реки Инза-лаза. Человек этот был Сарл.
IVЗа последние недели Сарл пережил немало значительного: продал в Шимыне панты, ходил в разведку, участвовал с отрядом Гладких во взятии Ольги, но все же самым неожиданным и потрясающим было то, что он вчера за Ольгинским перевалом встретил Мартемьянова. Весь день он находился под впечатлением этой встречи, тем более, что местность, по которой он шел вчера, – по речушке Сыдагоу, где свыше двадцати зим назад стоял удэгейский поселок, тоже напоминала ему о Мартемьянове.
Места эти, в которых уже погулял топор, в те времена мало посещались людьми и были богаты зверем, но, когда хлынула в край вторая китайская волна, племя покинуло их, распавшись по родам. Иные попали в кабалу к китайским «цайдунам», пополнив собой ту вырождавшуюся от водки, трахомы и опиума часть народа удэ, которая уже много десятилетий несла рабскую кличку «да-цзы» (или "тазы"), что значит – не русский, не китаец, не кореец, почти не человек – инородец. Иные обратили взоры на север и голубыми таежными тропами, проторенными их несчастливыми предшественниками, ушли на Амур. Иные, с оружием в руках отстаивая свое право на жизнь, все дальше отступали в горы. И к ним-то принадлежал Сарл из рода Гялондика.
Древние, священные места эти, густо заросшие жирным белокопытником, над которым кружились темно-синие бархатные махаоны, еще хранили память о коричневых юртах, о лае собак, о тоненьком детском плаче в ночи, о мелькающих в кустах расшитых удэгейских кафтанах. Всю ночь Сарл провел у реки, без сна, согнувшись на камне, глядя в темную воду, весь отдаваясь прозрачному и легкому, очищенному от понятий потоку образов и чувств, окрашенному шепотом воды и ритмом крови.
…Из темной воды возник языкастый костер – он пламенел, он жег, он обрастал людьми, этот далекий костер юности, – и в синем мерцании его углей уже совсем явственно жила разгребающая угли кисть Сарловой руки, – кисть узкая, как у женщины, и шустрая, как ящерица… Люди, недвижно скрестившие у огня кривые, в остроконечных улах ноги, непоколебимо молчат. Сощурившись, они курят длинные китайские трубки, прижимая пепел указательными пальцами, на шапках их золотятся беличьи хвосты, и красный, идущий от костра ветер колышет над ними весеннюю листву…
Как мягок в ночи дуплистый, теплый запах дубов! Как жалобно поет женщина, укачивая ребенка: "Ба-а-ба… ба-а-ба…"
Вдруг один из сидящих изумленно вскрикивает и в волнении указывает пальцем по течению реки. Все поворачивают головы… Внизу, над рекой, занимается дымное зарево. Оно точно катится сюда по ракитам, все ближе, ближе… Вот уже кровавый отблеск его падает с ближайшей ракиты на воду, и в то же мгновение резкий крик пищухи, изданный человеком, пронзает тишину, и из-за поворота выскакивает лодка… В ее ковшеобразном носу торчит расщепленная палка с воткнутым в нее, как в пращу, багрово полыхающим смольем. В свете смолья виден отталкивающийся шестом высокий, широкоплечий старик Масенда. Длинное скуластое лицо его – в каменных морщинах, с которых как бы стекает белая клиновидная борода, – спокойно, непроницаемо, движения быстры, уверенны, и только по дрожи его кожаных наколенников можно понять, как напрягается этот могучий старик, двигаясь против течения… Но примечательно не это, а то, что на голове Масенды нет белого платка и что едет он в нижней матерчатой рубахе, а верхний его, расшитый по борту, кафтан из изюбриной кожи покрывает лежащее позади в лодке человеческое тело…
Никто не решается снять покрывало… Тело безжизненно лежит у костра. Из-под расшитого подола нелепо торчат тяжелые, грубые русские сапоги. Из юрт сбегаются люди: полуголые мальчишки с гусиными от холода коленями, узкоплечие женщины, шелестящие рубахами. Слышен сдержанный говор:
– Янчеда… за бабкой Янчедой… бегите за Янчедой…
Вскоре в свете костра появляется и она, с трудом переваливая на коротких, с крохотными ступнями ножках свое мягкое и круглое старческое тело. Пухлые руки ее, держащие глиняный тулуз, перевязаны выше локтей расписными полотенцами, как при камлании. Желтое морщинистое лицо с припухшими скулками, с наивно приподнятыми реденькими бровками хранит обычное, мирное выражение.
Она сует горшок Сарлу, и Сарл стремглав кидается по воду.
Когда он возвращается к огню, с лежащего человека уже сдернуто покрывало, – лицо у него широкое, совсем еще молодое, с обвисшими усами, глаза закрыты, одна рука перевязана у кисти платком с головы Масенды, рубашка располосована до воротника, и видно белое и мускулистое окровавленное тело с залепленной грязью раной на груди. Бабка Янчеда сидит на корточках и, кивая головой из стороны в сторону и шепча, перекатывает на круглых ладонях жаркий, попыхивающий уголек. Потом она бросает его в тулуз с водой и, макая кисть, прыскает мокрыми пальцами в лицо лежащему.
– Очнись, очнись – все сущее живет, – шепчет она быстро-быстро; Сарл с трудом улавливает ее слова. – Стены юрт имеют свой голос, шкуры, лежащие в мешках, разговаривают по ночам… маленькая серая плиска шаманит, сидя между суком и стволом… дерево плачет под ударами топора…
У человека вздрагивают скулы, ресницы, – он открывает добрые синеватые глаза и смотрит на всех с отсутствующим, сонным детским выражением…
– Ай-э, как он постарел с тех пор!.. – прошептал Сарл, одиноко сидящий на камне у реки, и сразу все пропало…
Темная вода шипела у его ног; росистая капля со звоном покатилась с листа. "Пи-пи-пи", – сонно попискивал в кустах маленький глупый поползень и шебуршал крылышками…
Но все пестрее рябит в глазах, вода все прозрачней, радужней… Да, это стелется река, но это не Сыдагоу ночью, а Инза-лаза днем… Одна ее полоса – к правому берегу – сверкает от солнца, другая – к левому, заросшему ольхой и черемухой, – отражает листву и застлана кружевом из солнечных пятен. Левый заросший берег кишит народом: высыпал чуть ли не весь поселок. В кустах пестреют узорные, вздувающиеся от ветра одежды; забравшиеся на деревья мальчики с острыми локтями свисают над водой, – все машут руками, головными покрывалами, кричат напутственные слова…
Сарл и Мартемьянов – в лодке; ее быстро несет по течению. Мартемьянов сидит не шевелясь и не оглядываясь на народ: он боится упасть. Но Сарл небрежно стоит боком по движению лодки, – это самое неустойчивое положение, – и тоже машет рукой. Среди провожающих он видит и смешную робкую девочку Янсели, которую собирался сватать, даже заготовил выкуп. Она огорчена. Она стоит, по-ребячьи расставив ноги, смотрит немножко исподлобья и изредка делает сложенной в уточку рукой неуверенный прощальный жест. Но Сарлу жаль ее не больше, чем всех остальных… Как трудно покидать родные места, близких людей!.. Что принесет будущее?.. Но никого уже нет… Солнечные пятна стекают с весла, – Сарл работает им, сохраняя тело в прямом положении, чтобы не опрокинулась лодка, только легко вращаясь в поясе, а перед ним – застывшая, ссутулившаяся спина Мартемьянова, к которой он чувствует теперь такое же доверие, как к спине родного дяди в детстве…
…И вот – длинный и мокрый угольный коридор, пахнущий сырым деревом… Желтый свет от рудничной лампы бежит по рельсам… Сарл катит пустую, холодную вагонетку, прислушиваясь к ее мерному громыханию. На маленькой площадке в пересечении коридоров он чуть не сталкивается с другой, доверху нагруженной углем, которую толкает перед собою жирная и грязная от угольной пыли русская женщина со светлыми волосами.
– А, Сарлик, черт косой! – кричит она веселым, визгливым голосом. Она подбегает к нему и разражается в самое ухо: – Когда же сватать придешь?.. А-а, черт косой, любишь русский барышня? – И она бьет его по спине и долго хохочет вслед, уверенная в своей плотской красоте и неотразимости.
– О, ты противна мне, как зеленая жаба!.. – брезгливо шепчет Сарл, сжимаясь от ее смеха, от угольной грязи и сырости, от собственной тоски и обреченности.
К устью забоя, едва подпертому скользкими столбами, уголь подтаскивают волокушками. Пока нагружают вагонетку, Сарл – сначала согнувшись, потом на четвереньках – проползает вглубь.
Мартемьянов – голый по пояс, тело его при свете рудничной лампы отливает, как у линя, – лежит на боку и изо всех сил рубит короткой киркой, – дыхание, свистя, вырывается из его груди.
– Не горюй – привыкнешь! – кричит он, развозя рукой грязь по лицу. – Э, брось, она не злая…
Они обмениваются еще несколькими теплыми словами, Мартемьянов треплет его по боку, – и снова длинные мокрые коридоры, грубые пинки людей: та же светловолосая женщина на перекрестке, вечером – соленая еда, от которой болит живот, ночью – мучительные сны об облаках и желтеньком тонконогом козленке в кустах, тычущем в маткино вымя лиловатыми ноздрями…
Всю ночь Сарл просидел над рекой, не сомкнув глаз, ни разу не пошевелившись, – ноги его одеревенели. Налетевшая к утру мошкара призвала его к жизни. Он развязал свой туго набитый мешок, достал кремень, огниво, трут из выпаренного древесного гриба (в Шимыне он приобрел две пачки спичек, но не хотел их тратить), развел костер.
Ел он очень аккуратно, склонившись над тряпкой, чтобы ни одна крошка не упала на землю. Хлеб не кусал, а отщипывал двумя пальцами и клал в рот; сало резал на мелкие кусочки. Напившись чаю, он сорвал большой лист лопуха, ссыпал в него крошки и положил на гальку – для птиц. Потом, выкурив трубку, отмыл котелок от копоти, старательно очистил место вокруг костра, чтобы не случилось пожара (по поверью, костер нельзя было заливать водой), и вскоре уже шагал вверх по речушке, пересвистываясь с лазоревками и гаичками.