Текст книги "Последний из удэге"
Автор книги: Александр Фадеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 43 страниц)
Петр и Яков Бутов в тот момент, когда Сеня и Сережа зашли к ним, спорили о том, взрывать ли стоившие многие миллионы денег новые американские подъемники.
Их было три, подъемника, по числу перевалов. Те, что были близ рудника и близ Кангауза, взялись взорвать сами рабочие, и там все уже было налажено. А подъемник возле станции Сицы должны были взорвать партизаны, дав этим взрывом, слышным в оба конца, сигнал и руднику и Кангаузу.
Бутову, работавшему на руднике со дня его основания и любившему его больше родной матери, было жаль подъемников. И Петр, чтобы не сорвалось дело, послал вместе с Бутовым вконец измученного Сеню.
С того момента, как Бутов и Сеня уехали с группой подрывников, что бы Петр ни делал, мысль его все время возвращалась к одному: "А как там?"
К ночи народ схлынул, а Петр, зная, что не уснет, пока не услышит взрывов, не уходил из ревкома, писал письма во все концы и все не мог заглушить чувства тревоги.
Ночь стояла темная, в распахнутое окно слышен был тихий шелест чуть моросящего дождя, да дневальный ходил то по крыльцу, то возле крыльца, изредка побрякивая ложем бердана.
"Ты мне брось заливать, будто все это нужно тебе на "оруженье горняков!" – писал Петр Бредюку. – Знаю, сколько винтовок ты вывез из Шкотова, знаю, сколько пошло к тебе горняков. Приеду, найду, буду судить страшным судом…" – яростно писал он.
Но вот и письма были написаны, шел уже третий час ночи, а все не слышно было взрывов, и Петр не мог заставить себя уйти из ревкома.
Усталость многих дней разлилась по телу, Петр все сидел и ждал, потом положил голову на руки и задремал.
Что-то забавное представлялось ему… Да, Алеша спал теперь на складных козлах, а из-под подушки выглядывали теплые шерстяные носки, и Алеша спал, положив на них руку… "Вот, черт! Ближе к сердцу! Нет того, чтобы носить!.." И вдруг что-то тихо защемило на сердце у Петра…
"Ах, как нехорошо, – говорила она, склонив голову и глядя на него своим теплым звериным взглядом. – Вы сами знаете, что поступили нехорошо, нечестно, но я люблю вас, и мы могли бы быть так счастливы!.."
Он вздрогнул и открыл глаза: ему показалось, что он услышал звук взрыва, но все было тихо вокруг, дождь тихо шелестел в темном окне, и шагал дневальный, и в душе Петра было все то же щемящее, нежное чувство. "Но разве это уже поздно? – подумал он. – Черт! Как долго нет этого взрыва! Ну, Бутов, спущу я с тебя шкуру! А если они погибли?.."
Он встал и зашагал по комнате.
Чуть посветлело за окном, крыши и деревья едва проступали в волнах чего-то серого, медленно несущегося во тьме, видно стало, как моросит дождь.
Петр запихнул все бумаги в полевую сумку, надел в рукава толстый горняцкий брезентовый плащ, поднял башлык и вышел из ревкома, пожелав дневальному поменять свое дневальство на крынку горячего молока.
Он пошел ближним путем, задами. Скользя в сапогах и держась за разного строения заборы, выходящие к протоке, он добрался до сада Костенецких и пролез в дыру, проделанную Агеичем на подобные надобности. Рассвет только забрезжил, и выступили мокрые купы яблонь с белыми ножками.
Едва Петр свернул в аллейку, ведшую к дому, как сбоку от себя услышал шепот и тихий горловой смех, пробившийся, как родничок из-под снега. Петр узнал этот смех, и в этом состоянии тревоги и душевной размягченности смех этот проник ему в самое сердце. Он повернул голову и увидел на скамье две слившиеся фигуры, накрытые длинной шинелью. Послышался звук поцелуя, женский возглас, смысла которого Петр не разобрал, и из-под шинели выскользнула Лена с непокрытой головой, в белом, накинутом на плечи пуховом платке.
Она узнала Петра, и они встретились глазами. И в то же мгновение раскатистый гул прошел под землей, и звук его отдался от горного отрога и пролетел над садом. В глазах Петра появилось такое выражение, точно он освободился от непосильной тяжести, а в глазах Лены удивленное, прислушивающееся выражение.
XXIIIПока подводы с подрывниками и фугасами добирались до станции Сицы, Сеня спал, а Бутов, чтобы не расхолаживать подрывников, мрачно молчал и курил.
Связной из поселка, знакомый Бутову столяр, сказал, что все свои люди предупреждены и что часового у здания подъемника убрать легко, но трудно вывести людей, живущих поблизости: во многих квартирах стоят японцы.
Было уже темно. Решили, что Бутов сначала пойдет один посмотреть.
Он отдал винтовку, снял патронташ, вынул из кобуры револьвер и сунул за пояс под пиджак. И вдруг, швырнув наземь фуражку, сел на мокрую опавшую хвою и обхватил руками голову.
– Что ты? – спросил Сеня.
– Не пойду! Никуда я не пойду и слухать ничего не хочу!.. Взрывайте сами, коли хотите…
– Хорошо, сделаем сами, – грустно сказал Сеня и начал разоружаться.
– Пойдем!.. – Бутов, не глядя на Сеню, в сердцах нахлобучил фуражку, и они со столяром ушли.
Дождь все моросил и моросил. Партизаны разведывательной роты, сутки лежавшие на сопке под дождем, дрожали от холода. В поселке то и дело подлаивали собаки, подрывники нервничали.
Так прошла большая часть ночи. Бутов не возвращался. У Сени от сырости начался кашель, и он, накрывшись с головой пиджаком, откашливался, уткнувшись лицом в землю.
А в это время Бутов лежал под полом избы, хозяев которой он не знал, а в избе над ним сидели за столом японский офицер, два унтер-офицера и допрашивали арестованных, среди которых был и столяр, сопровождавший Бутова. Допрос переводил русский в потертом пальто и синей фуражке Восточного института, а выдавал всех пожилой рябой мастеровой с безумными глазами, беспрерывно обтиравший с лица пот концом рукава.
Едва Бутов и столяр вошли в поселок, как их перенял вылезший из канавы паренек. Сообщив им, что по всему поселку расставлены японские посты, ходят патрульные и идет обыск с двух концов, паренек исчез.
– Продал кто-то? – прохрипел Бутов, глядя в глаза столяру злыми глазами, не веря уже и ему.
– Не может того быть! – с отчаянием прошептал столяр.
– А кто мне теперь поверит, что я попросту не сдрефил?! – приглушенно неистовствовал Бутов. – Нет, брат, погибать так погибать. Идем!
Благополучно обойдя двух постовых задами, они углубились в поселок, но – только пересекли улочку, как из-за угла вышел японский патруль. Они хотели спрятаться во дворе, но на них с лаем набросился громадный волкодав.
Патрульные – то ли заметив их, то ли на лай волкодава – тоже кинулись во двор. Волкодав с визгом покатился, вспоротый штыком. Бутов и столяр, не выбирая направления, бежали какими-то огородами, перемахивая через заборы.
Немного опередив патрульных, они перескочили в махонький дворик и выглянули из калитки. Перед ними была широкая улица, параллельная железной дороге. Справа, обходя лужу, шла группа японских военных чинов с шашками.
Бутов и столяр попятились и взглянули друг другу в глаза, поняв, что пропали. Вдруг столяр схватил Бутова за руку, втащил его на крылечко избы во дворе и, перегнувшись через перильца, постучал в окошко.
Босые ноги прошлепали к двери.
– Я… Пусти на минутку, – прошептал столяр, не дожидаясь вопроса. – Света не вздувай! – отчаянно прошипел он, когда они вместе с Бутовым вскочили в душную, пахнущую человеческими телами избу. – Спрячь вот человека! А?..
В это время патрульные, перебравшись через забор со стороны огорода, тяжело протопали мимо избы на улицу и оттуда послышались акающие звуки страстного разговора.
– Что там, Вась? – спросил с койки сонный женский голос.
– Тихо! – грозно прошипел хозяин, каким-то тяжелым предметом делая что-то на полу. – Полезай! – сказал он Бутову.
– Куда?
Шаги многих людей затопотали по крыльцу, и дверь затряслась от ударов.
Бутов, лежа под половицей, слышал все, что происходило над ним. Столяр, человек бывалый и упорный, все врал, что он шел домой, а на него набросилась собака, а когда он увидел, что гонятся патрульные, он испугался и побежал. Но какой-то мастеровой выдавал столяра, что он-де и есть главный большевик в поселке и что он-то и сказал ему, что сей ночью будут рвать подъемники. Столяр отрицал такую глупость и утверждал, что он не только не мог иметь таких планов, но, ежели бы даже имел, не мог бы делиться с этим подлецом, которого он еще год назад поймал у себя в амбаре за воровским делом и отхлестал вожжами, за что тот и злобится на него.
По ходу допроса было ясно, что патрульные не знали, что они гнались за двумя и что тому, кто выдал все, неизвестно было, что взрыв предполагается с участием партизан.
Пока допрашивали столяра, хозяина, хозяйку, в избу стали приводить других арестованных. У всех спрашивали, где динамит, потом стали бить столяра и других.
Как ни висела над Бутовым угроза вот-вот быть обнаруженным, больше всего он страдал от мысли, что и Сеня там, на сопке, и Сурков, в Скобеевке, могут думать, что все дело провалил он, Бутов. Если бы гибель его могла снять с него это черное пятно, он, не колеблясь, вылез бы из-под пола, но он знал, что этим еще больше провалит дело и погубит других людей, а черное пятно все-таки может остаться на нем.
Страдания его были тем более мучительны, что, лежа здесь под полом, он считал, что уже давным-давно наступил день. И вдруг допрос оборвался на полуслове, постояла тишина, потом раздались револьверные выстрелы, звон стекла, крик японского офицера, топот ног, и Бутов услышал отдаленную стрельбу в поселке и крики "ура".
Сеня, сидевший на сопке с подрывниками, давно уже понял, что Бутов или подвел их, или погиб.
Близился рассвет. С сопки видны были уже не только строения, но и японские солдаты на станции, и постовые по поселку, и то, как водят по улицам арестованных, каждый из которых казался Сене Яковом Бутовым.
Положив ждать по часам еще десять минут, Сеня велел оттащить фугасы за сопку и расположить роту в цепь. Когда десять минут прошло, он скомандовал несколько залпов по станции и, покашливая в кулак, повел роту в наступление.
Японцы в станционном помещении отстреливались, пока туда не вбросили гранату. А офицер, допрашивавший столяра, и большая часть японцев, расположенная по поселку, убежали в сторону рудника. Офицер успел убить столяра и дать еще два выстрела наугад, одним из которых было разбито окно, а другим убит на печке четырехлетний мальчик, молча наблюдавший, как допрашивают и бьют людей. Мастерового, выдавшего всю организацию, арестованные убили во дворе поленьями.
Бутов нашел Сеню в кирпичном здании подъемника под перевалом.
– Друг ты мой вечный! – Бутов, обняв Сеню, прижался к его губам своими пышными усами. – Ты понял? Ты все понял?..
Подрывники в полутьме, виновато оглядываясь, торопливо заделывали фугас под гигантской мощи подъемный механизм, пахнущий маслом, мазутом и тускло поблескивающий при пасмурном свете утра своими гигантскими металлическими частями. Другая группа подрывников тянула шнур сюда и в котельную.
Бутов побледнел и, зажав уши, побежал из поселка.
На взрыв первым отозвался Кангауз, но этот взрыв не был слышен в Скобеевке; через мгновение отозвался рудник.
Сеня застал Бутова лежащим на мокрой земле под елкой, уткнувшимся лицом в фуражку. Голова Бутова, которого Сеня только что видел, как всегда, русым, вся пошла сединой. В первое мгновение Сеня даже не понял, что это – Бутов.
XXIVНе прошло и двух месяцев с той поры, как Лена сошла с поезда на станции Сица, направляясь в родной дом, а Лена была еще более одинока, чем прежде.
То, что она узнала об отце и Аксинье Наумовне, совсем отдалило ее от отца, и тяжело было видеть ей Аксинью Наумовну, которая в первое время, как человек, вынянчивший Лену, скрашивала ее одиночество. Обидно было и то, что Сережа, которого она так ждала, оказался ей чужим и сторонился ее?
В той же мере, в какой возросло чувство Лены к Петру, – настолько, что она теперь не могла жить без представлений о нем и мучила и терзала себя разрывом с ним, – в такой же мере она не могла снова стать близкой к нему.
Она не только не могла сделать первый шаг примирения, но, если бы Петр захотел восстановить их отношения, он должен был бы проявить столько усилий любви для достижения этого, усилий, сопряженных с такими проявлениями раскаяния, поклонения и унижения, что это вряд ли было возможно для такой натуры, как Петр. И Лена знала это, но поступиться собственной гордостью, то есть унизить себя, ей было еще труднее, чем Петру.
Этой ночью она проснулась оттого, что кто-то тихо постучал в окно. Она была бесстрашна, как все люди, не имеющие реального представления об опасности. Не зажигая света, в одной рубашке, она подбежала к окну, по которому с той стороны ползли дождевые капли, и прильнула к нему. Под окном возле крыльца стоял Казанок в своей американской шапочке пирожком и в накинутой на плечи длинной шинели. Подняв голову, он смотрел на нее. Было что-то смешное и подкупающее в его мокром детском лице и в его дерзости. Лена распахнула окно. Послышалось тихое шуршание моросящего дождя.
– Ты что? – спросила она шепотом.
– Я без тебя пропаль, – печально сказал он, прямо глядя на нее. – Я все хозю, хозю возле твоих окон… Где ты? Где ты?
Лена вдруг смутилась, вспомнив, что у нее голые плечи.
– Обожди, я что-нибудь накину.
Она надела платье, туфли на босу ногу и накинула материнский пуховой платок – тот, в котором мать умерла.
– Ты меня сгубиля, ты знаешь это? – с детским страстным выражением говорил Казанок. – За что ты меня?
– В чем я виновата перед тобой? – удивленно спрашивала она.
– Ты прячешься от меня! Зачем? Зачем?..
– Я не прячусь от тебя, откуда ты это выдумал? Ты все, все выдумал, Казанок!
– Злая, злая… – сказал он, и слезы выступили ему на глаза.
– Что ты? Казанок? – нежно прошептала она, пронзенная жалостью. – Что я должна сделать, чтобы тебе было хорошо?
– Пойдем со мной!
– Куда?
– Куда глаза глядят…
– Но ведь дождь!
– А вот шинель! – сказал он, коснувшись щекой воротника шинели.
Лена, вцепившись в протянутые к ней руки Казанка, спрыгнула к нему. Он быстро накрыл ее полой шинели.
Мелкая морось, как во время сильного тумана, все шуршала и шуршала по невидным во тьме яблоням и по траве и оседала на волосах Лены, и на шинели, и на углах скамейки, как иней.
Обняв Лену за плечико под шинелью, Казанок сидел, притихший, как ребенок, а Лена, ссутулившись, не глядя на него, все спрашивала его шепотом:
– Ты любишь меня?
– А ты не знаесь?
– Чего ж ты хочешь?
Он молчал.
– Ты хочешь на мне жениться?
– Злая ты, – вдруг сказал он. – Я как тебя увидаль, я сразу узналь – ты злая…
– Значит, ты не хочешь на мне жениться?
– А ты б пошла за меня?
– Я бы за тебя не пошла.
– Ну вот и злая! За то и люблю тебя… – Он помолчал. – Женятся те, у кого другой жизни нет…
– Какой другой жизни?
– Вольной…
– Разве есть такая жизнь? – спрашивала она.
– Для таких, как ты, как я, – есть: кто никого не боится…
– Я всех боюсь, Казанок.
– А того, что мы сидим с тобой, – боисся?
– Этого не боюсь, – помолчав, сказала Лена.
– А если кто увидит?
– Мне это все равно…
– Я зналь, что ты такая! – воскликнул он с торжеством.
– А ты никого не боишься? – с любопытством спросила она.
– Никого…
– Ни начальства, ни отца, ни друга, ни недруга? Никого?
– Отца немного боюсь, – подумав, сказал Семка.
– Почему?
– Когда б он мне худо сделаль, не мог бы воздать, пожалел бы. Выходит, мы не ровня. За то и боюсь.
– А меня боишься?
– Тебя боюсь, – серьезно сказал он.
– Оттого, что любишь?
– Когда визю тебя, своей воли нет. Что ни прикажешь, все сделаю, а разгневаесся, хоть каблучками тончи, ножки буду целовать, – сказал он, и через все его худенькое тельце прошла мгновенная дрожь, отозвавшаяся в Лене.
Некоторое время они сидели молча, только дождь шуршал по листьям.
– А ты опасный человек, Казанок! – вдруг сказала Лена.
– Я очень опасный, – сказал он.
– Я думаю, ты еще убьешь меня…
– Тебя? – Он подумал. – Тебя не убью, ты меня не продась.
– Что это значит – не продашь?
– Не обманешь для пользы своей или кого другого.
– Я перед тобой ничем не обязана… Но ты прав, я тебя не продам, – сказала она через некоторое время и еще ниже ссутулилась.
Дождь все шуршал по листьям. Казанок молчал.
– Я лучше пойду, Казанок, – чуть слышно сказала Лена.
Он не сделал ни одного движения удержать или отпустить ее, будто знал, что она не уйдет, и она не ушла.
– У меня вся голова мокрая, – сказала она.
Семка молча приподнял шинель и накрыл с головой себя и Лену, оставив только отверстие для дыхания. Они сидели, тесно прижавшись, глядя перед собой в одну темную щель, и дыхание их смешивалось, – сидели с ощущением заброшенности и какого-то животного уюта.
– Была б воля моя, увель бы тебя на край света, – тихо прошептал Казанок. – Пошла бы?
– Пошла бы, если бы сейчас вот взять и пойти. А завтра уж не пойду, – сказала она.
– Не любишь меня.
– Не люблю.
Он помолчал, потом чуть коснулся губами ее щеки. Она не отстранилась, только сказала:
– Не надо…
Он затих. Очертания деревьев проступали в серой мгле рассвета.
– Все-таки, правда, стоило б зарезять тебя, – мрачно сказал он.
Лена тихо засмеялась.
– За что же?
– Раз не любись, уйдешь к другому. Тогда зарезю, – убежденно сказал он.
– Режь сейчас, я люблю другого! – тихо засмеялась Лена.
– Ах, злая, злая! – простонал он и, вдруг обвив ее гибкими своими руками, поцеловал ее, – хотел в губы, но она с возгласом "не смей" отпрянула от него, и он попал куда-то в пуховой платок.
Лена вынырнула из-под шинели и среди моросящего дождя увидела тяжелую, в мокром брезентовом плаще фигуру Петра, его серые усталые глаза и сильную складку губ. И в это мгновение послышался этот гул.
Петр медленно, точно ему очень не хотелось этого, перевел взгляд на Казанка, стоявшего перед скамейкой с оставшейся на ней шинелью и дерзко смотревшего на Петра. Когда Петр снова встретился глазами с Леной, она смотрела на него с каким-то низменным женским выражением.
Послышался второй удар, эхом отдавшийся в горах.
Петр вдруг низко поклонился Лене и пошел к дому, оставляя сапогами темный след по мокрой, в каплях, траве.
XXVУже совсем рассвело, дождь перестал, но было пасмурно, когда Сережа возвращался в отряд. Мужики, бабы, дети, выглядывавшие из окон и из-за изгородей, все, казалось, знали, откуда он идет, и все считали его до конца грязным человеком. Лучше было не вспоминать, как его при бабке и детях рвало на глиняный пол и Фрося, с лицом, полным искренней жалости, заставляла пить огуречный рассол.
Но как ни ужасно было все это, Сережа любил Фросю. Правда, кто-то внутри него все время разрушал представления о том, как он женится на ней, но он думал об этом, и мысль эта была приятна ему, когда он представлял себе их жизнь вне жизни окружающих людей. Он знал, что то, самое главное, что произошло между ними, было прекрасным, как ему ни было стыдно теперь, и что он будет вспоминать об этом с хорошим чувством и всегда будет этого желать.
Однако он готов был уйти под землю, когда, подойдя к избе Нестера Борисова, увидел сидящего на скамье, точно он не уходил всю ночь, – Кирпичева, дымящего цигаркой.
– Вот и ты, Шергей, слава богу, – зевая, сказал Кирпичев, – садись, будем сейчас новолитовцев встречать, – только что конник приезжал. Куришь? – И он протянул Сереже кисет.
Сережа все ожидал, что Кирпичев начнет подтрунивать над ним, но Кирпичев, исходя из опыта собственной юности, не подозревал, что для Сережи могло быть хоть что-нибудь новое и необыкновенное в том, чтобы переночевать у вдовы. И Кирпичев не догадался подразнить его.
– Неужто ты так и не спал всю ночь, Никон Васильевич? – почтительно спросил Сережа.
– А взвод мой эти сутки в карауле, а я дежурный по гарнизону, – спокойно сказал Кирпичев. – А ежели ты спросишь меня, почему ж я, как я есть дежурный, нахожусь не на своем посту, а здесь, – сказал он, весело посмотрев на Сережу и улыбнувшись своей проваленной губой, – так я тебе все разъясню. Главную задачу дежурства своего я ставил в том, чтоб наши отцы-командиры, – он с доброжелательным выражением кивнул на избу, – не учинили какого ни на есть скандала, да и начальству на глаза не попались. Задачу эту я сполнил с честью. Теперь они у меня все спят… Я было и сам лег, да взрывы разбудили… – Он зевнул.
Нет, жизнь шла своим чередом, и люди считали Сережу человеком, и – взрослым человеком. И он с нежным и благодарным чувством вспомнил Фросю. "Нехорошо все-таки, что она крадет больничную посуду", – подумал он.
Новолитовская рота, ходившая в тайгу искать хунхузов Ли-фу, медленно приближалась по улице. Люди шли расхлябанным строем, расползаясь по грязи.
– Ну, как? Погромили их, отец-командир? – спросил Кирпичев, не вставая со скамьи.
– Какой там, к черту, погромили! Ушли, и следу нет! – с досадой сказал пожилой командир в солдатской, с подвернутыми за ремень полами шинели. И, сделав знак роте, чтобы она его не ждала, подошел покурить. – Такая чащоба – не продохнуть! Шли туда четверо суток и, верно, нашли новый барак и вашу и ихнюю стоянку, а их след простыл. Почти неделю простоял лагерем, послал во все концы разведку – ищи кота в лесу! Ни гу-гу!.. Они как ходют-то, проклятые! Наши ходют цепочкой, ясно – остается тропка. А хунхузы – вразброд, прочесом, где их найдешь? – сетовал командир, жадно затягиваясь кирпичевской крепкой маньчжуркой, позаимствованной как раз у тех самых хунхузов, на которых жаловался командир.
– Скажите, – низким голосом сказал Сережа, – а Масенду вы там не встретили?
– А кто такой Масенда? – спросил командир роты.
Конец второго тома
1929–1940 гг.