355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Фадеев » Последний из удэге » Текст книги (страница 1)
Последний из удэге
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:06

Текст книги "Последний из удэге"


Автор книги: Александр Фадеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 43 страниц)

Александр Александрович Фадеев
Последний из удэге

ТОМ ПЕРВЫЙ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I

Весной 1919 года, в самый разгар партизанского движения на Дальнем Востоке, Филипп Мартемьянов, забойщик Сучанских угольных копей, и Сережа Костенецкий, сын врача из села Скобеевки, пошли по деревням и по стойбищам проводить выборы на областной повстанческий съезд.

Больше месяца бродили они по синеющим тропам, по немым таежным проселкам. 22 мая утром они проснулись на чердаке крестьянской избы в лесной деревушке Ивановке, верстах в тридцати от приморского уездного города Ольги. В отверстие меж потолком и крышей глянули на них облитая солнцем осиновая роща и очень яркий клочок голубого неба.

Мартемьянов вспомнил, что в этот день, двадцать пять лет назад, он на глазах целой толпы убил в запальчивости человека, которого следовало бы убить и в более спокойном состоянии. Сережа вспомнил, что в этот день, год назад, за несколько недель до белого переворота, он был исключен из шестого класса гимназии за организацию ученической забастовки. Мартемьянов был человек уже пожилой, виски у него были совсем седые, Сережа – большерукий подросток с черными глазами. События эти были самыми значительными в их жизни.

Они не нашли нужным поделиться друг с другом своими воспоминаниями и, наскоро одевшись, спустились в избу.

Крестьянина, принявшего их на постой, звали Иосиф Шпак. На местном путаном наречии, смешавшем все российские говоры, фамилия эта значила не то скворец, не то воробей. Но фамилия эта не шла к нему: крестьянин был костляв, высок, лицо имел худощавое, длинное, в мужественных продольных морщинах, в длинной бороде, такой запущенной и грязной, что казалась она слепленной из отдельных клочков, глаза голубые, покорные, с одним вывороченным бескровным веком на правом. Лет ему было уже далеко за сорок, и говорил он и двигался не торопясь, точно познал тщету даже самых поразительных и бескорыстных человеческих усилий.

В деревне звали его больше Боярином, прозвищем, данным ему в насмешку за то, что в молодости он частенько брался за крупные неосуществимые дела, по нескольку дел зараз: вроде бондарного ремесла, выделки кож или мази для колес, каких-нибудь лыжных заготовок ("лыжи сю зиму дорога должны пойти", – говорил он), но ничего у него не выходило, и был он при большой семье самым маломощным хозяином в этой и вообще-то нищей деревушке. Сереже и Мартемьянову обидно и жалко было смотреть, как, жадничая над их салом, оставляя на нем следы своих грязных пальцев, Боярин мелко-мелко крошил его на сковороду тем самым ножом, которым только что чинил лапти.

Боярина, как человека бывалого и ничем не рискующего, да вдобавок еще отца двух партизан, избрали в этот день делегатом на съезд. И он же вызвался провести своих постояльцев до Ольгинского перевала.

Вышли они на рассвете, когда допевали уже третьи петухи и видны стали свернувшиеся в лопухах росистые оловянные капли.

Всю дорогу до перевала Мартемьянов был молчалив, рассеян, все забегал вперед, по-стариковски налегая на пятки; рассматривал тропу, деревья, – его широкое, в редких рябинах лицо, заросшее жесткой рыжеватой щетиной, было чем-то озабочено. Сережа заметил его беспокойство уже под самым перевалом: Мартемьянов стоял возле серого кривого дуба и, в волнении обламывая кусты вокруг, ковырял пальцем какую-то старинную ржавую засечку; через минуту его солдатская шапка и порыжевшая от солнца спина мелькали где-то далеко от тропы.

– Интересуется, – равнодушно сказал Боярин.

Пождав Мартемьянова и не дождавшись, они вдвоем взошли на перевал, на солнечный счастливый юр, и море раскрылось перед ними, оранжево дымясь.

Горный отрог распадался тут на множество мелких отрожков, несших к морю зубчатые стены лиловых хвойных чащ. И до самого моря, все расширяясь и расцветая, стлались промеж них душистые пади, распадки, полные яркой зелени – дубовой глянцевой плотной листвы, красноватых кленов, тисов, орешников; внизу, вдоль реки, вилась кудрявая верба, исходящая пушистым розовым семенем; цвела черемуха; березовые девственные рощи, волнуясь и блистая корой, толпились по опушкам солнечных лугов, по лугам неслышно бродили облачные тени.

На ближней стороне залива в виде удлиненной подковы Сережа с трудом различил какие-то едва проступающие сквозь кусты строеньица: игрушечную колокольню, пакгаузы.

– Пост святой Ольги, как называли ранее, – пояснил Боярин. – С семнадцатого году город считается. Только какой уж там город: там и домов-то – раз, два, и обчелся…

"Так вот она какая Ольга!.." – подумал Сережа: он был столько наслышан об этом военном поселении, о том, что за обладание им велись ожесточенные бои, и вдруг – незначительная деревушка, примечательная только своей колокольней да цинковыми пакгаузами…

Но так прекрасны были солнечные долины, веером распростершиеся перед ним, точно перья гигантского павлиньего хвоста, радужные концы которых спускались в голубую воду, и так приятно было ощущение усталости, влажного ветра на щеках, тяжести винчестера – настоящего охотничьего винчестера – за плечами, а главное, так еще свежо, так ново было все, что он пережил за последние недели, – весь их страннический путь через леса, перевалы, болота; таинственные ночи у костров, полные безликих шорохов, трепета совиных крыл, далекого звучания падающей воды или осыпающегося щебня; ночи на заброшенных хуторах, на туземных стойбищах, пахнущих дымом и невыделанной кожей; золотисто-розовый туман по утрам, за которым внезапно открывались зеленеющие пашни, поднятые с весны поскотины, шумные села, кипящие вооруженным народом, бурные крестьянские сходы, вереницы подвод, беспрерывная смена лиц и событий, в которой особенно весело было ловить на себе быстрые любопытные взгляды из-под какого-нибудь ситцевого платочка, – так молодо и волнующе необычно было все это, что мимолетное разочарование тут же покинуло Сережу, и смешанное чувство восторга, беспредметной жалости, любви ко всему овладело им.

– У нас через эту Ольгу в аккурат переселение было, – говорил Боярин медлительным глуховатым голосом, не замечая, что Сережа не слушает его. – Привезли нас тоже вот на пароходе, да в аккурат, где те сараи с цинка, и выгрузили. Ну, да сараев тогда этих, например, не было, церкви тоже; одне только деревянные бараки да десятка два хатенок. Было-то это давненько, годов уже не менее осьмнадцати, а то и более… Якорь спустили вон там, подале, услали лодку, а нам сперва не дают: обождите, мол, начальство пачпорта проглядит. Что ж, проглядит – проглядит, ладно… Молодым-то ребятам и горя мало, вроде как даже интересно, а старики, уж они видют: горы да лес – и боле нет ничего… "Вот тебе, думают, и Зеленый Клин!" С нами на пароходе хохлы ехали, семьи четыре, – мы-то сами воронежские, а то хохлы, – так они всю дорогу гундели: "О це ж Зелений Клин, да коли ж Зелений Клин! Да там трава с чоловика, да там с винограду аж деревья гнутся, да там земля чорна на сажень!.." Ай, дураки-и… Ха!.. Тьфу!.. – И Боярин вдруг крепко выругался, махнул костлявой рукой, похожей на конскую берцу, и даже топнул.

Сережа с удивлением посмотрел на него.

– Ну, хорошо-о… А уже, как сказать, холода были, – ежели бы дома, самое бы молотить. Одежонка у нас плохонькая, а мы все на борте стоим, за перильца держимся, все на берег смотрим… Когда – глядим, плывет наша шлюпчонка, везет двоих. Один такой вроде маленький, седенький, весь в пуговицах, а другого что-то не упомню, только, видать, помоложе. Взойшли они на трапу, побалакали с капитаном: то, се – да к нам. Тут бабы наши вперед: просить. И, правда, уж замучились все. У других ребята грудные – в аккурат на пароходе родились: как-никак, а более двух месяцев всеё дороженьки – тоже надо подумать!.. Ну, баб маленько пооттерли. "Хто вас плепровождает?" – спрашивают. Мы со страху и не разобрались, – а шут его знает, чего им там! – стоим, молчим. "Старшина-то у вас есть?" У нас, правда, был один вроде за старшину, его еще в Одессе выбрали, – мужик тоже из нашей деревни. Теперь-то уж он помер. Пуня – фамилия ему была, а звать не то Астафей, не то Ефсифей – чудное такое прозвание… Вот он и выходит: "Здесь, говорит, старшина". – "А пачпорта, говорят, в порядке?" И… пошла канитель!

Боярин вздохнул, почесал под рубахой, вспоминая все новые и новые подробности своего переселения… Нет, все это было совсем не то, о чем ему нужно было говорить.

Не мог он рассказать о том, как безземельные воронежские мужики, обремененные семьями да вшами, совершили этот гигантский рейс вокруг Аравии и Индии в поисках новой родины – "садить села на сыром кореню", как в летописной древности. Какими райскими красками были расписаны им эти новые земли с саженными назьмами, безграничными покосами, тучнеющие под тяжестью своих плодов… И как велико было разочарование.

Лучшие земли были уже заняты сибирскими староверами, поднявшими по ста десятин и более. Вместо жирного российского чернозема – тонкие пласты перегноя, выпахавшегося в первые же годы, родившего только сорные травы. Вместо баснословных покосов – мокрый кочкарник, покрытый резучкой и кислыми злаками… А вода – каждый год сносившая в море плоды нечеловеческих трудов, а гнус – доводивший до бешенства людей и животных, а зверь – ревевший по ночам у самых землянок, – нет, это были совсем, совсем не райские земли!.. И тайга в ее буйном великолепном цветении, так глубоко поражавшая Сережу своим великолепием, – как хищный враг, как вор, противостояла людям.

– А где же тут Гиммеровские рудники? – спросил Сережа, глядя с невольной брезгливой жалостью на то, как развешивает Боярин на солнце вонючие ветошки, разминает пальцами свои потные, белые, грязные ступни.

– Какие там рудники! – безнадежно отозвался Боярин. – Железные, что ли? Да, доставали тут руду, копали ямы… отседа не видать их. Это – вон за тем хребтиком и туда подале, к святому Владимиру… Тут у нас святые все, – вставил он с хитроватой усмешкой, и лицо его сразу было поумнело, но обычное выражение покорности и ленивого всезнайства тотчас же вернулось к нему. – У него все больше китайцы работали, русские мало. А как восстание пошло, и китайцы сбегли: должно, в хунхузы подались. Теперь все народное будет, – закончил он не совсем искренне, желая угодить слушателю.

"Что, если бы он узнал, что Гиммер – мой дядя?" – подумал Сережа.

– А хунхузов тут много?..

– Какие там хунхузы!.. – с сомнением ответил Боярин, хотя дальше ему нужно было говорить о том, что хунхузов в этом году стало больше, чем во все прошлые годы. – Оно хотя, и вправду, се лето…

Но ему не удалось докончить: кусты с шумом раздвинулись, и Мартемьянов в теплой солдатской шапке, весь обливаясь потом, тяжело ступая своими чуть кривоватыми, вывернутыми ногами, вышел на дорогу.

– Э, вот она, благодать-то, где! – широко улыбнувшись, возгласил он приятным урчащим голосом, в котором слышались уже стариковские нотки, и подмигнул Сереже.

Сбросив ружье и котомку, он долго смотрел по сторонам, прикрывая рукой глаза и бормоча что-то себе под нос. И на его широком добродушном лице Сережа поймал выражение какой-то внутренней неловкости: беспокойного внимания, удивленной грусти. Мартемьянов точно искал или силился узнать что-то – и не мог, или узнавал – и поражался. Потом он опустил руку, но все продолжал стоять, задумчиво уставившись в пространство, и это новое выражение особенно не вязалось с ним: обычно он всегда находился в ладном неторопливом движении – всегда говорил или делал что-нибудь. Вдруг глаза его повлажнели. Он склонил голову и стал свертывать цигарку, руки у него дрожали.

"Да что это с ним сегодня"? – недоумевал Сережа.

– Вот ты насчет хунхузов спрашивал, – заговорил Боярин, вытянув босые ноги и лениво разглядывая их. – Се лето столько их нашло, что не только там гольду или газу, а и русскому проходу не стало. И откуда они только взялись?.. Старики бают, мол, восстание пошло, так инороды тоже взбунтовались промеж себя, вроде как бы и мы, и не хотят байту хунхузам платить, а хунхузы вроде бы пришли на усмирение. С этих инородов – и русских до нитки обдерут… Почему это со штабу с вашего приказу никакого нет? Насчет инородов этих?.. Выселить бы их, что ли?.. Тут и самим-то земли не хватает…

– Болтают дураки, а ты за ними – как попугай, а своей головы, видно, и нет!.. – вдруг со страшным волнением сказал Мартемьянов. – "Выселить"!.. Понятие иметь надо… – добавил он, едва сдерживая себя и густо багровея. – Наш брат всегда вот так, – через некоторое время заговорил он, уже успокаиваясь. – Работать сами не умеем, да еще норовим на своего же брата верхом сесть: вали, брат Савка, у тебя и язык другой, и глаза косые, и пар заместо души!.. А ежели по-настоящему разобраться, народ этот куда лучше нашего – простой, работящий, друг дружке помогают, не воруют…

– Уж и не воруют? – усомнился Боярин.

– Ну, конечно! Наш брат разве поверит, чтоб на свете люди были, что и не воруют!.. А я вот тебе скажу…

Как все не очень далекие, но крепко убежденные в чем-нибудь главном люди, Мартемьянов любил поучать. Но он так верил сам в то, что говорит, и такой наивной важностью светились в это время его добрые синеватые глаза с простодушной пестринкой, что никто на него не обижался. Не обиделся и Боярин.

– Что ж, может, и зря болтают, – сказал он уклончиво. – Домой мне собираться пора, – солнце-то, вон оно где… – И, недоверчиво скользнув глазами по Мартемьянову и по Сереже, он потянулся за портянкой. – Обратно-то мне трактом придется: к обеду тут такой туман застелит – не вылезешь…

– Туман? – удивился Сережа.

– А вона. – И Боярин кивнул к морю, где вставала на горизонте мутно-серая пелена.

На этом перевале они и простились.

– Увидимся на съезде, – дружелюбно сказал Мартемьянов.

– Прощайте, товарищ Шпак, на съезде увидимся, – с чувством сказал Сережа и покраснел от жалости.

Боярин, плохо переобувшийся, так, что клоки его портянок торчали во все стороны, с готовностью совал им руку, выставляя бороду и вывороченное веко и смущенно потряхивая котомкой, которую он держал почему-то в той же руке, отчего выглядел еще бедней и нескладней. И когда Сережа в последний раз взглянул на его прямую костлявую фигуру, медленно спускавшуюся с перевала, махавшую руками и приседавшую на тощий, отвислый зад, – сердце у Сережи тягостно сжалось.

II

Перевал далеко уже остался за их спиной, когда Мартемьянов свернул вправо по широкой торной тропинке.

– Куда вы? – спросил Сережа.

– Ничего, здесь ближе, – не оборачиваясь, ответил Мартемьянов.

Сережа прибавил шагу и догнал его. Сбоку выскочили вдруг телеграфные столбы. Белые чашечки изоляторов то исчезали в листве, то снова сверкали на солнце.

Тропа круто свернула еще правее. Маленький человек, показавшийся из-за поворота, едва не наскочил на них. Он, как кошка, отпрыгнул в сторону, хотя нес на спине высокий тяжелый куль, какие носят женьшеньщики, и, прижавшись к кустам, недоверчиво посмотрел на встречных своими длинными косыми глазами. На нем была круглая шапочка с нитяной пуговицей на макушке, широкие шаровары из синей китайской дабы, а ноги были обуты в китайские улы, с ремнями до колена. Сережа принял его за китайца. Мартемьянов вдруг побледнел и всплеснул руками.

– Сарл!.. – крикнул он лающим голосом.

Через мгновение он и незнакомец, бросивший свой куль, стояли, обнявшись, похлопывая друг друга по спине и издавая какие-то ласкающие рычащие звуки.

– Вот не ждал! – кричал Мартемьянов. – Тьфу, черт! Да как же это ты?.. Вот ты, господи!..

А незнакомец по-детски улыбался и все повторял:

– Ай-э, Филипп… У-у… Филипп… Айя-хе-е…

Сережа, вначале испугавшийся немного, так и застыл на месте, держась рукой за винчестер.

Незнакомец, которого Мартемьянов назвал Сарлом, был уже в годах, но еще далеко не стар, – с крепкими скулами, искрящимися темно-зелеными глазами, резкими, как осока, с тонкими подвижными губами, то складывавшимися в детскую улыбку, мгновенно освещавшую его скуластое бронзовое лицо, то принимавшими прежнее твердое и самолюбивое выражение.

– А ведь мы собирались к вам, – возбужденно говорил Мартемьянов, – дня через четыре должны были быть… четыре солнца – понимаешь? Сначала в Ольгу, потом к вам…

– О-о, четыре солнца? – недовольно переспросил Сарл, и по тому, как свободно произнес он «р», в то же время протяжно выпевая гласные, Сережа понял, что это не китаец. – Зачем четыре солнца, Филипп?.. Ране надо ходить – три солнца, однако, самое много. Как раз праздник нам…

– Праздник?..

– Ай-э, большой праздник: сынка мой – одна зима, как раз… У-у, здоровый сынка, все равно медведь. – И мужественное лицо Сарла снова осветилось детской ослепительной улыбкой.

– Сынка?! У тебя! – воскликнул Мартемьянов. – Ну и Сарл! Да как же это ты? Да ты расскажи, что там у вас…

– Нет, тебе первый кажи, – как можно? Тебе старшинка…

– Вот еще новости…

– Нет, нет, тебе первый, – смеясь, настаивал Сарл.

– Скажи, какой ранжир наводит! – сказал Мартемьянов, обернувшись к Сереже и не скрывая удовольствия, которое доставила ему уважительность Сарла.

И, сразу поважнев, – как всегда, когда дело касалось таких вещей, которые сопряжены были с его должностью зампредревкома, – он стал пространно рассказывать о предстоящем съезде. Сарл ни разу не перебил его. Несмотря на живость, даже нервозность, которая угадывалась в нем по тому, как он теребил пальцами шнурки своей рубахи, и по тому, как нервно подергивалась изредка его щека, – он был, видно, сдержан и осторожен. Только когда Мартемьянов сказал, что на съезде будут участвовать все народности, Сарл приподнял брови и удовлетворенно чмокнул губами.

– Ай, хорошо, – сказал он, когда Мартемьянов кончил. – Его где буду – Ольга или Скобеевка?

– Нет, в Скобеевке: в Ольге еще опасно все-таки…

– А удэге тоже могу посылай?

– Еще бы!

"Удэге?! – в изумлении чуть не воскликнул Сережа. Сердце его забилось. – Так это удэге? Древний воинственный народ? В этой круглой шапочке, какие носят все китайские лавочники?.. Нет, этого не может быть!.."

– Хунхуза?.. О-о, хунхуза много, – говорил Сарл в ответ на вопрос Мартемьянова о хунхузах. – Нам в Инзалаза-гоу много людей ходи: корейца ходи, гольда ходи, все проси помогай хунхуза дерись. Наша помогай. Наша хунхуза не боится.

– И правильно! – воодушевился Мартемьянов. – И байту не надо платить… Мы этот вопрос и на съезде постановим…

– Ай-э, разве наша плати? Тебе знай, удэге никогда не плати!

– А ты почему все китайское надел?

– Я в Шимынь ходи, панты продавай, на праздник чего-чего справил… – Он кивнул на свою ношу и, вдруг заметив на себе пристальный взгляд Сережи, недоверчиво покосился на него.

– Ты его не стесняйся, – сказал Мартемьянов. – Это знаешь кто? Его батька людей лечит…

– Хо-о, людей лечи? – обрадовался Сарл. – Какой хороший люди!.. Ну, тогда я все расскажи… Я разведка ходи, – сказал он таинственно и ткнул пальцем по направлению к Ольге. – Ольга тогда еще белый сиди, а в Шимынь – красный. А я из дому выходи, думай – Шимынь тоже белый. Я думай, белый увидит: "А-а, удэге?" – Он сделал свирепые глаза и, издав почти непередаваемый звук «х-хлик», чиркнул пальцем по горлу. – Ну, я – хитрый: портки китайский надевай, рубашка китайский, шапка все равно китайский, я знай, китайский люди много ходи, белый не тронет. Тебе понимай: китайское лицо, удэгейское лицо совсем разный. Китайский глаза – все равно земля, удэгейский – все равно трава. А белый ничего не знает. Его смотри: глаза косой, шапка китайский, – значит, китайский люди. А ряшка его не разбирает. Когда собака бежит, ряшка никто не разбирает… правда? А белый смотри – косой глаза у люди – это все равно собака…

В этом месте Сарл, довольно сносно говоривший по-русски, сопровождавший свою речь энергичными жестами и неуловимой, почти калейдоскопической мимикой, внезапно остановился, дернул щекой, и прежняя самолюбивая складка – только еще опасней и тверже – обозначилась в углах его губ.

– Ну; ладно, – со вздохом продолжал он. – Я приходи в Шимынь, смотри – там красный. Тебе Гладких помнишь?

– Он там? – с живостью спросил Мартемьянов.

– Ай-э, какой смелый люди! Его меня разведка посылай, я ходи… Потом много-много партизанка ходи, пушка стреляй, белый – на парохода: домой подался. Сейчас, однако, печка сиди, лапти суши, – пошутил Сарл. – Маленько я задержись, ну, ничего: праздник попадем… Ай-э, ходи нам праздник, Филипп! Я буду радый, Янсели, жена моя, радый, сынка мой радый. Масенда радый – все радый буду…

– Масенда!.. – воскликнул Мартемьянов. – Как он, все не стареет?..

– У-у!.. Масенда – все равно кедр: долго-долго живи. Сейчас, однако, охота пошел…

– Ну, вот что, – решительно сказал Мартемьянов, – стоять тут нам некогда, всего не переговоришь. Ежели управимся, придем к вам на праздник. А ежели в крайности не управимся, зайдем все равно насчет съезда. Жди. А пока… – И Мартемьянов широким радушным жестом протянул ему свою круглую ладонь.

Сарл схватил ее обеими руками и крепко, несколько церемонно потряс ее. Потом, улыбнувшись и весело подмигнув Сереже, он быстрым сильным движением, неожиданным в его маленьком гибком теле, подхватил свою кладь и крякнул.

– Прощай, старшинка! – крикнул он, обернувшись. – Я тебя ожидай в Инзалаза-гбу… – И скрылся за поворотом.

– Вот они, дела-то какие… – сказал Мартемьянов, возбужденно глянув на Сережу, все еще смотревшего вслед Сарлу с счастливой улыбкой, и грустно вздохнул. – Пойдем, брат…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю