355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Мальц » Крест и стрела » Текст книги (страница 8)
Крест и стрела
  • Текст добавлен: 23 декабря 2017, 17:00

Текст книги "Крест и стрела"


Автор книги: Альберт Мальц


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)

Послышалось короткое бессмысленное цодеровское кудахтанье.

– Вот что, Баумер. Я могу сделать Веглеру инъекцию стрихнина…

– Это приведет его в сознание?

– Может быть, но…

– Так делайте!

– Да вы дослушайте, пожалуйста. Обещаю вам выполнить все, что вы велите, но сначала дайте сказать, как обстоит дело.

– Слушаю.

– Стрихнин может привести его в сознание – это верно. Но может и убить.

– Рискнем. Все равно сейчас от него никакого толку.

– Погодите. Действие эфира еще не кончилось. Если даже стрихнин разбудит его, состояние шока не пройдет. Он не будет сознавать, что говорит. Вы должны понять, Баумер: мозг человека, находящегося в шоковом состоянии, не может функционировать нормально. Веглер наговорит вам всякого вздору.

– Когда же он выйдет из шока?

– Пока еще не знаю. Надеюсь, что принимаемые нами меры дадут результаты утром.

– Утром… В котором часу?

Цодер быстро подсчитал в уме. Все его медицинские объяснения были сущим обманом. Во-первых, стрихнин не имеет отношения к шоку, а во-вторых, Веглер уже не был в состоянии шока. Цодер знал, что он вот-вот придет в себя. Но поскольку Баумер поверил этой чепухе, Цодер понял, что можно назвать и еще более поздний час, чем он наметил вначале. Он твердо решил поговорить с пастором Фришем, прежде чем допустить Баумера к своему пациенту.

– В девять или десять, Баумер. Если он вообще придет в себя, то в десять наверняка.

Баумер выругался.

– От вас помощи – как от козла молока, Цодер. Я не могу ждать до десяти.

Цодер довольно закудахтал.

– В следующий раз, мой дорогой друг, велите вашим снайперам советоваться со мной, прежде чем всаживать сталь в человеческую брюшину. Созовите хоть всех врачей Германии – они будут так же беспомощны перед этим фактом, как и я.

– Будьте готовы ровно в восемь, – приказал Баумер. – С Кольбергом я как-нибудь договорюсь. Но в одиннадцать весь завод соберется на митинг. К этому времени я должен знать всю подоплеку веглеровского дела, пусть даже мне придется вытаскивать правду щипцами из его брюха. Вы слышите?

– Сделаю все, что смогу, – со смешком ответил Цодер. Восемь часов это полная победа! – Будем надеяться, что не начнется сепсис. В этом случае…

– К черту сепсис и вас тоже, – сказал Баумер. – Вы введете стрихнин в восемь часов, не позже.

Баумер снял наушники и взглянул на часы. Три минуты пятого.

– Фрида, я прилягу у себя, в кабинете. Если засну, непременно разбудите меня в четыре пятьдесят.

– Есть, герр Баумер.

– В четыре сорок пять позвоните директору Кольбергу. Скажите, что я велел ему выпить черного кофе и быть готовым к пяти. Я заеду за ним домой.

– Есть, герр Баумер.

Баумер прошел в свой кабинет. Там он снял китель и сапоги и вытащил из-за шкафа парусиновую раскладушку. Едва он успел улечься, как в дверь постучали. Он отозвался; вошла Фрида с бумажным пакетиком в руках.

– Простите, герр Баумер, я подумала, быть может, вы голодны? Здесь у меня бутерброд. – Она опять улыбнулась той же неожиданной, ослепительной улыбкой.

– Но ведь это ваш завтрак?

– Возьмите, прошу вас. Я пойду домой, как только придет Марта. А ваше расписание я знаю. Если вы сейчас не поедите, то весь день будете ходить голодным.

– Спасибо. Вы очень внимательны, Фрида. – Он взял протянутый ею бутерброд.

– Не стоит благодарности, герр Баумер. – Девушка замялась. – Можно мне сказать вам два слова?

– Разумеется.

– Я только хотела сказать… Ну, естественно, я наблюдаю за вами, герр Баумер… и я просто хочу сказать, что всегда рассказываю о вас и ваш пример нас вдохновляет. Мы гордимся, что работаем под вашим руководством.

– В самом деле? Это очень приятно слышать, – устало, но с благодарностью произнес Баумер. – Спасибо, что вы мне это сказали.

– Да, герр Баумер. – Фрида выждала секунду и, так как он молчал, вышла, тихонько закрыв за собой дверь.

«Так… – подумал Баумер. – Я, оказывается, кого-то вдохновляю. Вот уж не чувствую себя вдохновителем. Я сейчас – просто тряпка. Старый партийный боец, кажется, разнюнился, как баба… Игристое вино потеряло свою искру…»

Он лежал неподвижно, прожевывая безвкусный бутерброд. Хлеб был черствый, с отрубями, тоненький ломтик ветчины напоминал полоску резины. Голова его гудела. Он вспомнил свой разговор с Кером и снова разозлился. Он отверг версию Кера о сумасшествии Веглера, но существовала еще одна вероятность, сильно тревожившая, его: ведь Веглер мог действовать и в одиночку. Саботаж – это скверно, но когда действует организованная группа, с ней всегда можно справиться. Само собой разумеется, в немецких деревнях еще остались консервативные элементы. Но если Веглер не из их числа, если он до сих пор был таким, каким характеризуют его документы – истым патриотом-немцем, – тогда значение его поступка куда серьезнее. Если уж благонадежные люди начали восставать против национал-социалистов, тогда… тогда опять повторится восемнадцатый год.

Баумер вздохнул и постарался отогнать эти беспокойные мысли. Нет, к черту, пусть себе Кер изобретает нелепые теории, а он этим заниматься не станет. У него и без того полно забот, и нечего волновать себя подобными измышлениями.

Он повернулся на другой бок и прижался щекой к шершавой парусине. Он стал думать о Фриде, о ее юной прелести… вспомнил о своей жене. Давно уже от нее нет писем. Сейчас она где-то в Финляндии, работает в госпитале, выхаживает посторонних людей… Тоскует ли она по нем так, как он по ней?

Он с волнением представил себе тонкое, умное лицо жены. Они были почти однолетки; как и Баумера, ее привели в национал-социалистскую партию высокие идеалы, а не стихийный самотек. Она бы поняла, что сейчас возникли сложные проблемы, что Германия может проиграть войну… Он мог бы говорить об этом только с женой… всем остальным он перестал доверять. Его друзья были так вызывающе уверены в победе, что немедленно донесли бы о его сомнениях в гестапо или решили бы, что он не в своем уме. Хорошо, но почему же у него бывают страхи, а у них – нет? Потому ли, что в нем есть какая-то двойственность, что он скорее архитектор, чем что-либо другое, и по-прежнему идеалист, а не практик? Быть может, это отличает его от других?

Ему вспомнилась одна летняя ночь почти год назад. Это было накануне отъезда жены, уезжавшей на курсы медсестер. Тогда все было по-иному. Бомбежки еще не начинались, немецкие армии врезались в Россию, не встречая серьезного сопротивления, завод еще был в Дюссельдорфе и работал без всяких помех. И когда он держал жену в объятиях, он чувствовал себя не просто мужчиной, радовавшимся близости любимой, а богом, обнимающим богиню. Они – немцы, и вся вселенная расстилалась у их ног, словно роскошный ковер. Какое это было пьянящее ощущение! В прежние времена у него была лишь одна скромная мечта: мечта о такой Германии, где люди, вроде него, будут жить мирно и достойно, в атмосфере настоящего братства, без гнета спекулянтов и паразитов. Но позже, в первый период войны, его фантазию воспламенили невероятные успехи германского оружия. Жизнь стала опьянением, оргией нескончаемых побед, и мечта о мирном существовании потускнела перед ставшей явью легендой о Вотане. Германия уже виделась ему владычицей мира, а люди, подобные ему, – владыками народов и государств…

А теперь эти видения рассеялись, и мечты о мирной жизни тоже. То, чего он хотел прежде, его уже не манило. То, о чем он мечтал, осталось легендой. И опять настоящая жизнь… откладывалась на неопределенный срок.

В то последнее утро, когда жена собиралась вставать, Баумер удержал ее в постели. Он откинул одеяло и долго смотрел на нее, нагую. Ему страстно хотелось запечатлеть в памяти ее образ… А теперь и этот образ стал неясным и холодным.

– Я растерзаю этого Веглера на куски! – вдруг подумал Баумер в приливе ярости. – Он у меня не успеет дождаться топора! Возьму нож и буду с него, живого, медленно сдирать шкуру. Я ему покажу, как надо поступать с немцем, который изменяет своему отечеству!

Он лежал на спине, уставясь в потолок. Леденящая усталость сковывала его тело…

В 1929 году двадцатипятилетний Баумер окончил университет, получив диплом архитектора. В свой актив он мог занести профессиональные навыки, приличное буржуазное воспитание, молодость. Пассив же был несколько больше: отсутствие работы, денег, перспектив и надежды. Жесток тот мир, в котором двадцатипятилетние терпят полный жизненный крах, – в 1929 году в Германии было много таких молодых людей, слишком много, чтобы винить каждого в отдельности. Назвать Баумера недовольным было бы чересчур мягко: он был ожесточен и готов на все. Он истоптал все тротуары Лейпцига, Бремена, Гамбурга, готовый за любую плату чистить уборные и даже такую работу считать неслыханной удачей.

Ночуя в парках, он дважды подходил к реке с твердым намерением утопиться и до сих пор не понимал, почему он тогда этого не сделал.

И вот однажды в бесплатной столовой, организованной национал-социалистской партией, он нашел свою судьбу. Кроме ежедневной тарелки супа, там давали возможность заработать несколько пфеннигов распространением листовок. А вскоре Баумер узнал, что существуют и общежития, где молодые фашисты, проявившие себя в борьбе, могли бесплатно получить ночлег. Через месяц он вступил в национал-социалистскую партию.

То, что Баумер стал национал-социалистом, случилось совершенно естественно, и в его решении политические интересы не играли никакой роли. В мире многое необходимо было исправить, и множество людей вступали в ту или иную партию. Баумер присмотрелся к коммунистам, и, хотя не раз шагал в организованных ими демонстрациях безработных, они вызывали в нем неприязнь. Ему не доставляло никакого удовольствия петь в обществе оборванцев о новом мире, который построят рабочие. Он ведь архитектор, а не рабочий и не собирался стать рабочим. Коричневорубашечники, оказывается, тоже обещали новый, светлый мир, но мир немецкий, а это было самое главное. Баумеру не было дела до рабочего класса всего мира, о котором так пеклись марксисты. Насколько он знал, это ведь французские рабочие отняли у него отца, а английские рабочие всласть попользовались версальским грабежом. Когда фашисты говорили о том, что сделают сильной Германию, что создадут хорошую жизнь всем чистокровным немцам, – тут был какой-то реальный смысл.

Примкнув к фашистам, Баумер снова обрел самоуважение, а заодно и надежду на будущее. Национал-социалистская партия открыла в нем ораторский и организаторский талант; за три месяца он стал партийным функционером с небольшим окладом. Когда местной организации требовалось воодушевить обойденных или разочарованных, призывали Баумера. И Баумер вербовал их толпами, потому что заражал других новыми надеждами, которые дала ему фашистская партия.

Годы с двадцать девятого по тридцать третий были жестокими – и ожесточили Баумера. В первые же два месяца после вступления в национал-социалистскую партию он сражался в шести уличных боях, завязавшихся после налетов на собрания марксистов. В эти кровавые времена нужно было либо выжить, либо умереть… и то, что он делал и чем он стал, вело его по неизбежному пути. Архитектор научился разбойничать и в случае надобности пускать в ход нож или револьвер.

Когда государственная власть рухнула под натиском фашистов, Баумер решил, что его политическая карьера окончилась. Он никогда не переставал считать себя архитектором, а свою политическую деятельность – лишь временной мерой. К его огорчению, партия не разрешила ему оставить штатную работу. Консолидация сил еще только начиналась. «Позже, – сказали ему. – Подождите, пока мы окончательно станем хозяевами». И еще три года он был функционером в системе Трудового Фронта. Наконец он добился своего. Ему дали шестимесячный отпуск с сохранением содержания для прохождения повторного курса в университете. А потом за прошлые заслуги для него создали должность в одной фирме, занимавшейся государственным строительством.

Глубочайшая ирония жизни Баумера заключалась в том, что последующие годы принесли ему горькое разочарование. Его тревожила не собственная карьера, а Германия. Месяц за месяцем он ждал осуществления всей программы национал-социалистской партии… Но этого не произошло, а Баумера все сильнее и сильнее грызла тревога. По ночам он лежал без сна и вел с самим собою долгий спор. С одной стороны, Германия вооружается и становится мощной. Этому он был рад. Обет уничтожить безработицу выполнен; все, что касается единства нации, международной политики, блестяще осуществлено. Но с другой стороны, где же обещанное партией ограничение всех окладов до одной тысячи марок в месяц? Как насчет ликвидации спекулянтов или охраны мелких предприятий? Годами он отдавал кровь своего сердца за программу, которая была бы и национальной и социалистической. Почему же, спрашивал он себя, теперь выполняется только половина этой программы? Он не находил ответа, а каждый месяц возникали все новые вопросы, и накапливалось все больше горечи. И перед началом войны Баумер был глубоко несчастен и разочарован.

Война сразу же захватила его целиком. Патриотические чувства и прежний азарт борьбы вновь вспыхнули в нем перед лицом угрожавшей фатерланду опасности. Теперь он понял, что «пушки вместо масла» были необходимой политической линией, а себя он обзывал брюзжащим дураком.

В порыве энтузиазма он бросился к своему партийному начальству. Он просил, чтобы его отправили на фронт. Партийный начальник улыбнулся, похлопал его по плечу и сказал, что победу обеспечат двадцатидвухлетние, а не те, кому уже четвертый десяток. А между тем есть и другая работа. В этой войне моральное состояние рабочего класса будет иметь решающее значение. И такие, как Баумер, должны следить, чтобы тыл не нанес армии удара в спину, как это случилось в 1918 году.

Через неделю Баумер снова стал партийным чиновником. Незадолго до падения Франции он получил повышение: его назначили арбейтсфронтфюрером на танковый завод в Дюссельдорфе, то есть на довольно ответственный пост. Сейчас, когда он вспоминал первые два года войны, ему казалось, что они прошли для него в каком-то восторженном угаре. Были, конечно, и трудности, но они представлялись сущими пустяками по сравнению с триумфами обновленной, воскресшей Германии.

Теперь угар прошел, а трудности громоздились перед ним нескончаемой горной грядой. Карабкаешься с одной горы на другую, выбиваешься из сил, а конца не видно. И когда силы иссякают, останавливаешься на минутку, чтобы взглянуть действительности в лицо, и видишь, что лицо ее уродливо, что конечная цель теряется в мрачном непроницаемом тумане. Мечта все не сбывалась. Выполнение обещаний… откладывалось на неопределенный срок.

Баумер вздохнул. Он провел рукой по лицу и поежился, хотя ночь была теплая. И наконец стал засыпать.

5

4 часа утра.

Веглер приходил в сознание медленно, словно водолаз, всплывающий с морского дна на поверхность. И совсем как водолаз, который вслепую пробирается из могильного мрака вверх, преодолевая один слой тьмы за другим, подвергаясь различным давлениям и смутно различая вокруг меняющиеся формы жизни, – так и Веглер постепенно всплывал к воздуху и свету, к знакомым вехам внешнего мира. На каком-то этапе этого слепого восхождения мозг его начал работать опять, но вяло, сквозь тупое оцепенение, как медленно оживающий мертвец. Веглер, разумеется, ничего этого не сознавал; нет волшебства, равного волшебству химических процессов в организме или трепетанию той тонкой, витой нити, которую называют человеческой мыслью. Но для его мысленного взора мир тьмы уже не был непроглядно-черным. Он стал красным, и очень смутно, словно сквозь темные, густо-красные очки, Веглер увидел силуэты бегущих людей и языки пламени вдали.

«Что же дальше?» Это была первая мысль, шевельнувшаяся в его сознании. Он еще не понимал ее смысла, но в мозгу монотонно повторялось одно и то же: «Что же дальше?» И потом: «Я просыпаюсь. Я спал… Нет, я болен. Должно быть, я болен, потому что во сне… Что со мной? Боже, что со мной?»

Не успел он в первый раз открыть глаза, как пришло ощущение, которое заранее мог бы предсказать доктор Цодер, так как оно было характерно для такого ранения. В животе, в том месте, где была вставлена резиновая трубка, Веглер ощутил болезненную пульсацию. Цодер, однако, не мог предвидеть, что на какое-то мгновение Веглеру почудится, будто он – на заводе у своего парового молота и стук этой гигантской махины отдается в животе пульсирующей болью. Так бывало каждый день в течение двенадцати часов: когда три тонны разъяренного металла били в чугунную болванку, которую Веглер держал щипцами, казалось, даже пол оседал с протяжным стоном, и при каждом ударе в животе словно что-то обрывалось.

Он открыл остекленевшие глаза. В расплывчатом фокусе он увидел некрашеные сосновые стены, спинку койки в ногах. В комнате не было никого – и сама комната была лишена для него всякого значения.

Веглер провел языком по губам. Губы пересохли и потрескались. Он уловил тяжелый тошнотно-сладкий запах эфира. Мозг его неверно истолковал этот сигнал. «Газ!» – мелькнула у него неясная мысль. И тотчас же память чувств подсказала одно неприятное воспоминание. Много лет назад с ним произошел случай, о котором он всегда думал со жгучим непреодолимым стыдом. Ему было тогда под тридцать, он жил в Кельне. Какое-то не совсем обычное поручение привело его в аристократический пригород. Присев отдохнуть в парке, он невольно подслушал оживленный разговор двух нянек. Одна, судя по акценту, была англичанка. Густая зеленая изгородь отделяла от него девушек, и он мог слушать, не боясь, что его заметят. Обе, как он понял, ненавидели свою работу и терпеть не могли детей. Веглер лениво прислушивался, забавляясь этой беседой, пока англичанка по имени Эмили не стала поучать подругу.

– Когда мой начинает орать, – сказала она, – я уж знаю, как заткнуть ему глотку. Конечно, при мадам так делать нельзя, но ее, слава богу, днем почти никогда нет дома. Кухарка, правда, знает, но ей наплевать. Я открываю газ в духовке, понимаешь, Марлен? И на минутку сую туда этого выродка головой. Уж поверь мне, он потом целый день и не пикнет. От газа он спит, как котенок.

– Но разве это не опасно? – с тревожным любопытством спросила другая.

– Ни капельки. Им это не вредит, понимаешь. Конечно, если свиненку уже около года, тогда трудно. Очень брыкается. Но я никогда не нанимаюсь к детям постарше. Уж очень много возни.

– Господи… надо же придумать!.. А вдруг он возьмет да помрет?

– Не будь дурой, Марлен. Еще чего! Само собой, не надо держать его над газом долго. Для него же лучше, если он спит, а не орет целый день, – разве нет?

– Не знаю. Как-то боязно!

– Ну и дура! Я больше всего на свете не выношу детского рева. А ты делай, как хочешь.

– Что ж… может, попробую. Ты это здорово придумала!

Девушки пошли дальше, а Веглер сидел в остолбенении. Он вообще любил детей, обожал своего сынишку, и ему не верилось, что этот чудовищный разговор он слышал наяву. Ему хотелось думать, что это была только шутка… Но нет, какая там шутка, подсказывало ему смятенное сердце. У девушки был такой самодовольный, такой грубо-веселый голос!

Няньки, катя перед собой коляски, вышли из-за поворота и прошли по дорожке мимо него. Он сразу догадался, которая из двух – Эмили. Она была крупнее другой – теперь она тараторила о каких-то туфлях, – высокая, пышнотелая девица лет двадцати, с круглым, как луна, лицом. Так было бы просто пойти за ней следом, установить, где она живет. Близился вечер, – наверное, мать ребенка или кто-нибудь из семьи сейчас дома. Он позвонит и скажет: «Простите за беспокойство, но вам следует знать то, что я вам расскажу… У меня у самого есть ребенок…» Дальше этого его воображение не шло – тут-то и начинали одолевать его беспокойные сомнения. В последующие годы, перебирая в памяти каждую подробность, каждую свою мысль, он дивился собственной робости. Совершенно ясно, как он обязан был поступить – ведь это простой человеческий долг по отношению к той незнакомой семье. Если человек не станет проявлять такой элементарной заботливости о других, если люди настолько чужды друг другу, что никто и пальцем не пошевельнет ради благополучия своих собратьев, тогда каков же смысл жизни? И неужели так низко пала душа человеческая?

Но эти мысли пришли к нему много позже. А в тот день он сидел на скамье, скованный нерешительностью. В голове его проносились сбивчивые мысли: а что, если мать ему не поверит? Он ведь простой рабочий, а она, по-видимому, богатая аристократка – у нее есть нянька, кухарка… Что если нянька отопрется и его привлекут к суду за клевету? Как он сможет доказать свое обвинение? Да никак. Против его показаний выступит вторая девица; естественно, она будет выгораживать подругу. Господи, его наверное оштрафуют, а то еще и посадят в тюрьму. А если даже мать поверит и будет ему благодарна, вероятнее всего, она засадит няньку в тюрьму и ему придется выступать на суде. И в такое время, когда столько людей без работы, он наверняка потеряет место. Прежде всего он должен подумать о своей семье, не так ли?

Он сидел на скамейке, раздираемый сомнениями, весь в испарине, словно от лихорадки… и не трогался с места. Вскоре обе няньки скрылись за поворотом аллеи. Веглер понимал, что пока не поздно, нужно встать и броситься вслед за ними, но продолжал сидеть, как чурбан, как бесчувственная скотина, и наконец, когда он вскочил с места, они уже исчезли из виду.

Тогда Веглер не знал, да и позже не мог понять, что он был жертвой основного закона нашего времени, неписаного кодекса, по которому человек в нашем обществе должен заранее взвесить и тщательно обдумать каждый свой порядочный поступок, чтобы самому же за него не поплатиться, – жестокая истина, доказывающая, что этот лучший из миров устроен так, чтобы заставить людей быть иными, чем им хотелось бы, сделать их более трусливыми и в то же время более эгоистичными, чем они есть. Веглера же только мучил стыд оттого, что он не последовал своему душевному порыву, куда бы это его ни привело. По ночам в постели или днем, любуясь своим сынишкой, он вдруг вспоминал ту скамейку, грубый самодовольный голос, круглое, как луна, лицо. Время шло, и это воспоминание терзало его все реже, но так и не изгладилось из памяти. А теперь оно снова ожило, как смутное неприятное видение, и ему показалось, будто запах эфира – это запах газа в духовке, а толстые руки и луноподобное лицо маячат над койкой, словно напоминание о непрощенном грехе…

Мало-помалу мозг его прояснялся. Пульсация в животе стала еще острее, болезненнее. Вскоре он понял, что здесь – не завод и не стук парового молота отдается болью в его внутренностях, а что-то другое. И внезапно он вспомнил все… даже ту последнюю секунду, когда в него выстрелили. В ту секунду он увидел ставшего на колено эсэсовца и лунный блик на дуле винтовки. И, оцепенев от смертельного страха, он все же не бросился прочь, а зажег еще одну спичку и швырнул ее в сено, сложенное в виде стрелы. Сейчас он сообразил, что лежит в больнице, – значит, тот эсэсовец ранил его.

Он старался как можно спокойнее выяснить, что с ним. Болело где-то в животе; по-видимому, рана – там. Он хотел было ощупать повязку, но обнаружил, что не может двинуть левой рукой. Приподняв голову, он повернулся, увидел резиновую трубку с иглой на конце и заметил, что рука его прибинтована к постели. Он ослабел и, чувствуя, как дрожат мускулы шеи, уронил голову на горячую подушку. Что это за прибор? Разве его ранили и в руку? Правой рукой он ощупал себя под одеялом и обнаружил, что ноги голые, а верхняя часть туловища прикрыта грубой больничной рубашкой. От нижних ребер до паха лежала толстая повязка, приклеенная липкой лентой.

Значит, он ранен в живот! В первую мировую войну он два года был на фронте; он знал, что ждет человека, когда стальная пуля пробивает человеку кишки. На фронте такие раненые обычно не выживали. Впрочем, может быть, теперь есть какие-нибудь новые средства, или обойдется и так, – может, ему повезло.

Беглая мысль о том, что ему повезло, через мгновение вдруг оглушила его, как взрыв. Впервые с тех пор, как он пришел в себя, Веглер ясно понял весь смысл своего положения. Мертвый, он был бы в безопасности. Раненный, он попал в такую страшную ловушку, в которой не должна бы оказаться даже крыса, если только на свете есть милосердие. После того, что он сделал (сердце его вдруг замерло), нет таких пыток, которых они не придумают, чтобы покарать его. Сейчас, в эту минуту, он, Вилли Веглер, всецело в их руках, и единственный лежащий перед ним путь ведет к засыпанной известью могиле.

Изнемогая от страха, Веглер искал, чем бы поддержать в себе мужество. Что он в силах сделать? Он знал, что означает эта рана, – он уже чувствовал томительную слабость во всем теле. Ему остается только лежать неподвижно, готовясь к невообразимым мукам. Он ясно представлял себе, что будет с ним в ближайшие часы: как только те узнают, что он пришел в себя, они за него возьмутся. Придет Баумер. Он будет выпытывать, кто его сообщники. Что можно на это ответить? Баумер захочет знать, почему он сигнализировал англичанам. Но он не мог объяснить этого даже Берте, как же ему растолковать Баумеру? Как может он объяснить то, что не до конца понятно ему самому?.. Однако только ради того, чтобы заставить его говорить, они вернули его к жизни и бросили на эту больничную койку. Он знал, что последует, если у него хватит смелости молчать.

Он подумал, что выход все-таки есть, и с горькой жадностью ухватился за эту мысль. Очевидно, он должен убить себя, и как можно скорее! Он достаточно наслушался о таких ранах и знал наверняка: стоит только сорвать повязку с живота, и смерть наступит быстро – это такое же верное средство, как их проклятый топор.

Итак, значит – пора? Да, пожалуй – пора. Больной до самого конца верит в выздоровление, старик может не сознавать, что пришел его час, осужденный надеется на помилование, но для него нет ни иллюзий, ни надежды. Он безнадежно, безвозвратно приговорен, и сейчас настала минута, когда еще можно спасти себя от лишних мук.

Он лежал неподвижно, облизывая губы. Собственно говоря, он так недавно восстал из мертвых, что не мог испытывать животного страха перед смертью. Здоровых заставляет бояться небытия, подсознательная жизненная сила. Для неизлечимо больных, глубоких стариков и тяжелораненых смерть так же естественна, как для усталого человека – сон. А он был сейчас и тем, и другим, и третьим: больным, раненым и столетним стариком.

И все же он оттягивал эту последнюю минуту. Та же сила, которая привела его в сознание, поддерживала в нем жизнь. Эта сила – любопытство. Он поджег стрелу из сена в безумии, в неудержимом порыве обуявших его чувств. Но за всем этим крылась сознательная цель. Теперь каждая клетка его существа жаждала узнать, что будет дальше. Заметили английские пилоты стрелу или нет? Вернутся они или нет?

Он старался трезво разобраться в этом. Предположим, сигнал был замечен – что тогда? Даже если пилоты и заметили стрелу, кто знает, когда они вернутся? Воздушная война – дело сложное, насколько он знал из газет. Быть может, им необходимо сначала сфотографировать местность или провести разведку. Тогда пройдут дни, а может, и недели, пока они прилетят бомбить. Баумер и его палачи не станут ждать несколько недель или даже дней.

Но разве нет надежды, что они вернутся завтра же ночью? Они не дураки, эти англичане. Они могут заключить, что, раз завод замаскирован, значит он слабо охраняется, и рискнут устроить внезапный налет. Что касается фотографирования, то, поскольку цель явно спрятана в лесу, сам лес и определяет цель. Зажигательные бомбы вполне заменят фотосъемку. И если все это пришло в голову ему, почему же англичане не могут рассуждать так же? Тем более что это довольно разумно, не так ли?

С внезапной дрожью Веглер подумал, отважится ли он принять решение, которого так жаждала его душа. Он хочет знать, что будет дальше! Он хочет дожить до ночи. Если самолеты не прилетят, для него все будет кончено, и он умрет так же глупо, как (он понял это только теперь) и прожил свою жизнь. Но если они прилетят…

Веглер снова облизал губы. Рот и горло горели. Завтра ночью! Неужели надежды его нелепы? Как знать, например, не прошли ли уже недели или по крайней мере несколько ночей? Взволнованный этой новой мыслью, он подумал немного и сунул руку под рубашку. Два дня назад на работе он получил ожог от брызнувшего горячего масла. Пальцы его пробежали по левому боку вдоль ребер. Вот ожог – он еще свежий.

Если все произошло этой ночью, который же теперь час? День или ночь? И сколько еще ждать до прилета бомбардировщиков?

Они обычно проносились вверху в одиннадцать часов. Значит, его ранили чуть позже. Пуля в животе, – его наверняка оперировали. (Доктор Цодер, тот самый, что осматривал его вчера в кабинете Баумера, чтобы определить, годен ли он для армии…) Сколько времени требуется на такую операцию? Час? Два? Остается только гадать. Но он, должно быть, пролежал без сознания несколько часов.

И вдруг все выяснилось само собой. Вот где ответ: штора затемнения на окне спущена, на столике у кровати горит ночничок. К половине седьмого утра, когда Веглер обычно завтракал, уже рассветало совсем. Значит, сейчас что-то между двенадцатью и шестью. Учитывая время, которое он был без сознания, можно довольно точно определить, что сейчас часа три-четыре ночи. Итак, надо ждать еще около двадцати часов, пока прилетят – или не прилетят – самолеты. Еще двадцать часов жизни, прежде чем он сорвет повязку.

Веглер громко застонал: неожиданно жестокая боль пронзила его где-то внизу живота. Он опять провел языком по губам. Как пересохло, как горит горло!

Сердце у него вдруг больно сжалось: он вспомнил прошлую войну и понял, почему у него такая жажда. Бывало в окопах солдаты, раненные в живот, всегда просили пить, но остальным было строго приказано ни в коем случае не давать им воды. А Гейнц, например, тот паренек, что был каптенармусом в его роте…

Образ Гейнца, такого, каким Веглер видел его в госпитале, отчетливо возник в его памяти, вселяя в него дикий страх. Сестра, пропуская его в палату, сказала, что Гейнц чувствует себя прекрасно. Но первые два дня, добавила она, были очень тяжелыми. Если Веглер хочет посидеть немножко с Гейнцем, она даст ему блюдце с водой и кусочек марли. Можно смачивать ему губы, можно даже дать ему пососать влажную марлю, но боже упаси дать ему выпить хотя бы глоток, как бы он ни просил: для него это – смерть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю