355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Мальц » Крест и стрела » Текст книги (страница 6)
Крест и стрела
  • Текст добавлен: 23 декабря 2017, 17:00

Текст книги "Крест и стрела"


Автор книги: Альберт Мальц


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)

Но сейчас, следя за ней краешком глаза, он чувствовал, что легкость, с которой он овладевал ею в своих видениях, существовала только в воображении. Его бросало в дрожь и от желания, и от страха. Она так близко – ничего не стоит дотянуться и обнять. А вдруг она обидится – может выйти крупный скандал! Как-никак, она занимает политический пост в деревне. А что, если она выгонит его из дома? Придется жить в казарме, где ни на минуту нельзя остаться одному и так скверно кормят… Может, лучше не выдавать себя сразу? Спросить, не холодно ли ей… укутать ее одеялом. А если она это позволит… Или сказать что-нибудь умное. Как-нибудь улестить ее…

Но, может, все это и не годится. Товарищи всегда хвастались, что накидываются на девушек без всяких подходов. Они уверяют, будто женщинам это нравится, будто они любят решительных мужчин, В конце концов, почему она села рядом с ним, полуголая? Ведь ясно же – сама набивается!

Анна наклонилась вперед, сосредоточенно прижав палец к нижней губе. В этой позе ее маленькие твердые груди отчетливо обрисовывались под тонкой рубашкой. С ощущением жара в глазах, еле переводя дыхание, Роберт вдруг сказал:

– Анна!

Анна быстро обернулась к нему.

– Придумала! – воскликнула она с торжествующей улыбкой. – Тут меня кое-что беспокоило, но теперь я знаю, что делать. Отлично. Прямо так и начнем.

– Анна, – хрипло повторил Роберт.

Он хотел было сказать: «Ты красивая, Анна», хотя это была неправда, или что-нибудь еще, чтобы только начать, но язык его не слушался.

Она посмотрела на него с насмешливой улыбкой.

– Ну что, хочешь попросить меня об одолжении?

Ему показалось, что она все поняла, что она, без сомнения, чувствует то же, что и он, и вопрос ее – это приглашение действовать. Он грубо обхватил ее одной рукой за плечи, другую положил ей на грудь.

– Анна, Анна!

– Что ты делаешь? – захлебнулась от гнева Анна, пытаясь встать.

Кровь прилила к голове Роберта. По задыхающемуся от возмущения голосу Анны он понял, что ошибся, – она, видно, вовсе не чувствовала ничего такого, на что он надеялся. Он оцепенел при мысли о возможных последствиях. Сквозь внезапное головокружение и шум в ушах он, словно издалека, услышал ее голос:

– Ты с ума сошел! Что ты выдумал? Пусти сейчас же!

Она старалась высвободиться, извиваясь в его руках. От страха и оскорбленного мужского самолюбия Роберт вдруг пришел в ярость. Он грубо опрокинул Анну на кровать и навалился на нее всем своим телом.

– Роберт! Господи боже! – истерически вскрикнула Анна. – Перестань, Роберт!

Он молчал и неуклюже, точно пьяный, рвал на ней рубашку.

– Ты разбудишь Отто! – уже без всякой логики воскликнула она. – Роберт, ты разбудишь Отто!

Роберт попытался поцеловать ее, движимый скорее страхом и необходимостью заглушить ее голос, чем желанием. Вдруг ногти Анны впились ему в лицо. Она расцарапала ему щеку от виска до подбородка; на коже выступили кровавые полоски. От острой боли Роберт инстинктивно дернулся назад. Анна тотчас же резким движением своего сильного тела перекатилась на бок. Роберт рухнул на постель и хотел опять схватить Анну, но она была уже на ногах. Это был конец, позорное поражение – и Роберт сразу же пришел в себя. Взглянув в разъяренное лицо тетки, он отчаянно охнул и закрыл лицо руками.

– Ах ты! – прошипела Анна сдавленным от злости голосом. – Свинья паршивая! Собственную тетку! Совсем спятил! Вот дрянь! Тебя надо отправить в концлагерь – только там тебе и место!

– Я нечаянно! – тупо захныкал Роберт. – Ей-богу, Анна, не знаю, что на меня нашло.

– Вот я напишу твоей матери, посмотрим, что она на это скажет! – свирепо продолжала Анна. – Хорош эсэсовец! Завтра же тебя вышвырнут оттуда вон, слышишь? Скотина! – Она плюнула себе под ноги. – Тьфу! Развратный мальчишка!

Роберт, не помня себя от отчаяния, сделал то, что было единственным правильным выходом из этого положения. Он не стал оправдываться и откровенно признал свою вину.

– Анна, поверь мне… ничего бы такого не было, но я не смог с собой совладать. Ты тут ходила в одной рубашке… Я понимаю, это нехорошо, но ты не знаешь, какая ты соблазнительная. А я такой одинокий, Анна!

– Понятно! – с язвительной насмешкой воскликнула Анна. – Значит, во всем виновата я? Ты просто скотина – откуда я могла знать, что у такого молокососа, да еще и родственника, всякие грязные мыслишки! Порядочная женщина никогда не думает о таких вещах!

Анна лгала. Бывали случаи, когда она подумывала о том, чтобы забраться ночью в постель к Роберту. Ее муж был призван в первый же день войны, и она уже томилась по мужской ласке. А вокруг она видела множество других женщин, которые поддавались этой тяге или голоду, далеко, впрочем, не физиологического порядка. Целомудренные матери, которых Анна знала много лет, заводили тайные связи с незнакомыми заводскими рабочими или с юнцами эсэсовцами. Это была словно лихорадка, заражавшая всех и каждого, всюду рушились самые крепкие моральные устои, и уже никто не придавал этому значения. Хоть это, слава богу, еще не выдают по карточкам, тайком хихикали женщины. А с таким малым, как Роберт, живущим под одною с ней крышей, можно было бы устроиться так, что никакая сплетня не достигла бы ушей мужа. Но до сих пор Анна успешно противилась искушению. Несмотря на свои партийные обязанности, в которые входило и наблюдение за случаями беременности безмужних деревенских жительниц, мысль о том, чтобы взять в любовники родственника, всегда была ей противна. Тем не менее она отнеслась бы с меньшим отвращением к попыткам Роберта, если бы уже не согрешила мысленно.

Однако, слушая его жалобное хныканье, она была тронута признанием в одиночестве и больше чем польщена словами о ее неотразимости. Конечно, ему следует задать хорошую головомойку, без этого нельзя, – но сердце ее понемногу смягчалось.

– Ах ты, паршивец, – сказала она. – Чем больше я думаю о том, как ты меня оскорбил, тем ты мне становишься противнее. Хочешь насиловать – отправляйся на фронт. Насилуй полек или русских – им все равно. Но с немецкой женщиной ты не смеешь так обращаться!

– Прости, Анна, я понимаю, это нехорошо, – ныл Роберт. – Мне так стыдно, хоть сейчас помереть. Но ты не знаешь, какая ты соблазнительная. – Он теперь уже нарочно повторял одно и то же. Подвижное лицо Анны, не умевшее скрывать чувства, выдавало ее с головой. – Я просто не мог совладать с собой, Анна.

– Ну вот что: сегодня ты переночуешь здесь, – сказала она, – а завтра утром ступай в казарму. Больше ни одной ночи в моем доме!

– Анна! – Он пытался найти какой-нибудь довод. – Анна, пожалуйста, не надо!..

– Это мое последнее слово!

– Анна!.. – вдруг воскликнул он. – Ты же не знаешь, что было сегодня ночью! Я застрелил человека! Меня всего трясло, когда я пришел домой.

Она недоверчиво взглянула на него.

– Врешь, наверное. Ты застрелил человека? Кого?

– Это я стрелял в Веглера!

– Ты? – Голос ее стал совсем иным. – Ты правду говоришь? Это ты спас завод?

– Да.

Анна сразу же ясно поняла значение происшедшего.

– Вот здорово, Роберт! Ты получишь повышение. Ах, негодяй, почему ты мне сразу не сказал?

– Я просто… понимаешь… Я думал, пока не стоит!

– Не сказать своей тете о таком деле?

Роберт растерянно молчал, прижимая руку к окровавленной щеке, и не знал, как на этот раз выпутаться из дурацкого положения. Конечно, стрелял в Веглера не кто иной, как он, и, надо сказать, это было отличное попаданье на расстоянии метров в пятьдесят, причем мишень его освещали только отсветы горящего сена. Но Баумер чуть не размозжил ему голову его же собственным револьвером за то, что он не догадался ранить Веглера в ногу. Если Анна начнет рассказывать повсюду, что он – герой, то как бы товарищи-эсэсовцы, знавшие, как было дело, не подняли шум!

– Слушай, Анна, ты пока не рассказывай посторонним, понятно? – твердо сказал он.

– Почему? Мой собственный племянник…

– Это тайна.

– Почему?

– Не знаю почему, но Баумер взял с меня слово. Никто не должен знать, что стрелял я. Может, потом это раскроется. Если ты разболтаешь, Анна, у меня будут серьезные неприятности. И у тебя тоже.

– Хорошо, никому не скажу, – вздохнула Анна. Она стояла и смотрела на него с сердитой нежностью. – Значит, вот как! Племянник мой – герой и в то же время страшная свинья. Ну и дела!

– Прости, Анна!

– Ах, убирайся ты отсюда. У меня есть дела поважнее, чем слушать твои извинения. «Прости!» Надо было раньше думать, что делаешь. Ну, ступай. Мне некогда.

Роберт со смущенным видом вышел из комнаты. Услышав за собой щелканье ключа в замке, он слегка усмехнулся. В конце концов все обернулось не так плохо. Анна будет держать язык за зубами. И вероятно, позволит ему остаться в доме. Она не так уж сильно рассердилась и явно была довольна, когда он сказал, что она соблазнительная. Она проглотила это, как сладкий сироп. Быть может, нынешняя ночь даже сломает лед. Теперь Анна будет думать о нем иначе.

Довольный собой, Роберт важно прошагал в ванную и принялся мыть лицо.

Стоя перед зеркалом с ночной рубашкой в руках, Анна рассматривала свое обнаженное тело. Сейчас, разделавшись с Робертом и зная, что он уже не войдет в ее комнату, она вдруг ощутила влечение к нему. Он порядочная дубина, и рожа у него безобразная, но в нем есть грубая мужская сила, которая не могла ее не волновать. Но все-таки это очень дурно – по-настоящему дурно думать о том, чтобы лечь с ним в постель. Девятнадцатилетний мальчишка, родственник…

Как же ей вести себя утром? Выставить его из дому? Нет, этого ей не хотелось. Третья продовольственная карточка в доме – это очень существенно. И потом, Роберт часто приносит домой продукты, выдаваемые сверх нормы в заводской лавке.

Она решила не гнать его. Разумеется, лучше простить, еще раз пробрав его хорошенько. Зачем она будет поступать себе во вред, – особенно теперь, когда ему предстоит повышение, этому поросенку?

Анна провела рукой по своему гладкому плоскому животу. На мгновение она закрыла глаза. А все-таки лестно, когда девятнадцатилетний малец находит тебя желанной. И в конце концов, между ними нет кровного родства.

Анна внезапно засмеялась и стала одеваться.

4

3 часа 30 минут ночи.

Медленно и неохотно Вилли Веглер приходил в сознание. Глухой мрак в его венах постепенно отступал перед приливом вновь овладевавших им жизненных сил.

У Веглера не было никаких разумных оснований возвращаться к жизни. Он был обречен. Даже когда сознание поглотила темная пропасть, душа его, вероятно, знала это. Для него уже не было ни спасения, ни надежды на чудо, ни выхода, который мог бы неожиданно указать ему человек или бог. Государство, весь уклад жизни, армия, свод законов, полиция, тюремщики, судьи – все существовало только для того, чтобы обречь его на смерть, – и он действительно был уже обречен.

И кто знает, почему он еще не умер от кусочка свинца, который всадил ему в живот Роберт Латцельбургер. Ничто не привязывало его к жизни, у него не было ни надежд, ни будущего. А это, как подтвердит любой врач, имеет существенное влияние на химические процессы в организме. Быть может, его поддерживал единственный оставшийся в нем жизненный стимул – любопытство. Веглер не успел завершить важное дело, и душе его хотелось знать, что будет потом. В ту секунду, когда он упал на горячую землю и весь мир бешено завертелся перед его глазами, в сознании его пронесся крик: «Что же дальше?..» Ткацкий станок его мозга в это мгновение остановился, но кончик нити болтался на весу, ища, за что бы зацепиться. И сейчас, когда темная волна медленно отхлынула от его тела и тупая боль обозначила возвращение к жизни после глубокого провала, во время которого замерли все ощущения, мысли, злость и желания, в мозгу его, все ускоряя темп, застучали те же слова: «Что же дальше?..»

Он лежал в бредовой полудреме, лениво и вяло воскрешая в памяти последнее безумное мгновение своей сознательной жизни. Все это было словно чужое, невероятно далекое, тонувшее в мутной дымке пространства: крики, ослепительная вспышка, тонкий пронзительный визг Берты Линг, гул английских «стерлингов» высоко в небе. Так он лежал, словно выбравшись из гигантской темной трубы, и боль, память, тоска и любопытство медленно-медленно возвращались к нему из бесконечного пространства, неся с собой сознание и жизнь.

Он со стоном шевельнулся в постели. Сестра Вольвебер, которая лежала на полу, подстелив под себя одеяло, на мгновение открыла глаза, потом снова задремала.

А «стерлинги» к этому времени уже опустились на английскую землю. Летчики докладывали начальству о полете.

Глава пятая
1

3 часа 35 минут ночи.

Все было совершенно непонятно, и пастор Фриш не знал, как отнестись к происходящему. Час назад он вышел из механического цеха бок о бок с эсэсовцем Зиммелем. (В ноздрях его уже стоял запах концлагеря, по вдруг захолодевшей спине поползли мурашки.) Он шел молча, смиренный, упрямо-спокойный, думая лишь о том, что у человека в крайнем случае остается одно неотъемлемое право: перед смертью плюнуть в лицо палачам.

Все оказалось не так, как он ожидал. Зиммель ввел его в одну из комнат административного корпуса. Там он увидел своих сожителей по бараку; они преспокойно клевали носами. Оставив его, Зиммель ушел. Фриш с острым, почти болезненным чувством облегчения мгновенно понял, что каким-то образом ему дарована отсрочка. И хотя сердце его бешено заколотилось, а ладони покрылись горячей испариной, мозг работал четко и спокойно.

У подпольщика есть одна биологическая особенность: он вдвойне человек и в то же время получеловек, он герой, он же и хорек, охотящийся за крысами. И в жажде сведений, которые могли бы пригодиться, Фриш пытался ориентироваться в этих странных обстоятельствах, – но осторожно и хитро. Он кивнул остальным и сел с кривой улыбочкой, так часто появлявшейся у него на губах в последние дни. Все закивали ему в ответ, обрадовавшись его появлению. Он свернул самокрутку и закурил.

Товарищи по бараку любили Фриша. Им нравился его спокойный тон, неподдельное доброжелательство, которое они в нем чувствовали, и то, что он никогда не читал нравоучении. Им скоро стало известно, что Фриш – бывший пастор. Сначала кое-кто из обитателей барака был недоволен тем, что им придется жить в соседстве со священником. Им не хотелось разговаривать с оглядкой или чувствовать, что их поступки вызывают неодобрение, пусть даже молчаливое. Но вскоре они убедились, что пастор, как говорил Хойзелер, «свойский малый». Правда, он не напивался по субботам, как некоторые, не вел таких разговоров о женщинах, как все, но к нему можно было обратиться с непристойной шуткой и услышать в ответ другую. Фриш, сын рабочего, и сам, до того как стать пастором, был рабочим; он знал, как держать себя с этими людьми. Однако никто и не подозревал, что Фриш сидел в концлагере. В бараке об этом знал только руководитель ячейки Фриц Келлер. Такова была осмотрительная политика начальства. Заводские келлеры, чьей главной обязанностью было доносить о поведении рабочих, само собой должны были знать историю каждого обитателя своего барака. Вообще, начальство считало, что благоразумнее сохранять в тайне прошлое таких людей, как Фриш. В военное время чрезвычайно важно иметь побольше рабочих рук, но нет никакого смысла осведомлять рабочих о том, что среди них есть тайные оппозиционеры, иначе ведь могут найтись и единомышленники. Люди вроде Фриша, которых считали «исправившимися» после пребывания в концлагере, находились под двойным надзором, но в остальном их ничем не выделяли среди других.

Посасывая самокрутку, все с той же кривой улыбочкой на лице, Фриш пробовал разобраться в происходящем. Пока что лишь один факт был налицо: вызваны только его товарищи по бараку. Об остальном можно было смутно догадываться.

Однако дело, наверное, первостепенной важности. Это он понял. Он догадался об этом по двум обстоятельствам: во-первых, Эггерта, Вайнера и его самого, работавших в ночной смене, почти одновременно вызвали из цеха; во-вторых, остальные, работавшие в дневной смене, были вытащены из постели среди ночи. Если бы это был случайный допрос, они подождали бы до конца ночной смены, вместо того чтобы заставлять людей терять рабочее время в ущерб производству; кроме того, начальство знало, что люди работают напряженно, а питаются скверно, поэтому по вечерам валятся на койки без сил, как загнанная скотина, и вряд ли без особой нужды лишило бы рабочих дневной смены столь необходимого им сна. Значит, дело, очевидно, настолько срочное, что допрос должен быть безотлагательным. Это был первый важный вывод, сделанный Фришем.

Откинув голову, он из-под полуопущенных век рассматривал своих товарищей. Их было пятеро: Хойзелер, Эггерт, Пельц, Руфке и Вайнер. Фришу внезапно пришла в голову мысль, что можно многое узнать о состоянии нынешней Германии просто по возрасту этих людей. Хойзелеру, Эггерту и Вайнеру было от сорока до пятидесяти пяти лет. Таков был обычный возраст рабочих в сегодняшней воюющей Германии. Мужчины помоложе исчезли с заводов, словно унесенные чумой. (И разве это не так?) Все, кроме юнцов, вроде Пельца! Пельц представлял собою новое явление, тоже весьма интересное. Малый двадцати одного года, высокий, стройный, как березка, красивый – но без одной руки, отнятой от самого плеча, и с растерянным выражением глаз. Да, Пельц был очень интересен для Фриша. Десять лет фашистского воспитания – с одиннадцатилетнего возраста; крестьянский парень, которому вбили в голову столько навоза, сколько редко перепадало его земле… ставший в двадцать один год калекой во время вторжения во Францию и живущий теперь в горестном недоумении – куда же девалась его слава? Да, у однорукого Пельца с обиженным и растерянным взглядом есть прошлое… но есть и будущее. Он – крестьянин, чей урожай постигло внезапное бедствие. Он недоволен, обозлен, разочарован, он не знает, кого винить, – но для него еще не все потеряно, думал Фриш. Под пластами навоза тлеет гнев; парень озадачен и не находит ответа.

А вот – Руфке, один из заводских парикмахеров, энергичный коротышка; на вид ему лет пятьдесят пять, а на самом деле – под семьдесят. Это тоже любопытно, потому что, когда началась война, Руфке уже пять лет был на пенсии. Если начали брать на работу людей его возраста, это кое о чем говорит.

Да, думал Фриш, сейчас многое можно узнать по возрасту рабочего. Но что у него на сердце – о, это совсем другое дело. Никто не может до конца понять чужую душу. Так всегда было и всегда будет. Но если в прошлом можно было хоть пытаться угадать, чем живет другой, то в сегодняшней Германии всякие попытки проникнуть в душу большинства людей совершенно безнадежны. И это, пожалуй, самый интересный факт.

Вот Пельц, например… его еще можно отчасти разгадать: злой, обиженный, растерянный. Хойзелер – ну, в нем тоже можно кое-что понять. Хойзелер, угрюмый смуглый человек сорока пяти лет, раньше служил коммивояжером в концерне, выпускающем металлические изделия, и был очень недоволен своим теперешним положением пролетария. Хойзелер был искренне убежденным фашистом. Где-то среди волчьих законов своей коммивояжерской жизни, где-то между невинностью первых дней жизни и хищным удовольствием, с которым он теперь читал вслух письма брата, находившегося в отпуске в Афинах, где-то за это время в нем сформировалось человеческое существо, для которого Адольф Гитлер был выразителем воли народа, а не развратителем. Фашистам не было нужды растлевать и насильно обращать в свою веру таких хойзелеров – достаточно было снабдить их удобопонятной философией. Хойзелер был сравнительно ясен: где навоз, там и мухи – и хойзелеры.

Но Эггерт и Вайнер (и Веглер тоже, особенно теперь, когда Фриш знал, что Веглер его предал… Кстати, а где же Веглер?) – вот за кем необычайно интересно наблюдать. Эггерт и Вайнер, совершенно не похожие друг на друга, прибывшие из разных городов, исповедовавшие разные религии и обладавшие совсем разными характерами, были в то же время одинаковы, как близнецы. Оба молчаливы, у обоих вместо лиц застывшие маски и одинаковая нелюбовь к болтовне. Они работают, едят, спят, почти каждое воскресенье напиваются, как свиньи, – и молчат. И в этом была странная, завораживающая типичность для множества мужчин – заводских рабочих в возрасте между сорока и пятьюдесятью пятью: огрубевшие, молчаливые люди, которые едят, спят и, если удается, напиваются по воскресеньям. И никто не может разгадать, какие тайны скрываются в их душах. Остается только подозревать и присматриваться, что постоянно и делал Фриш, принюхиваясь и пробуя на зуб, как хорек, где только можно, – и он не перестанет рыскать, пока им движет этот неутолимый голод.

Из этого можно вывести третье важное заключение. Вызвали всех обитателей барака, но Веглер и Фриц Келлер отсутствуют. Почему? Быть может, с этой отправной точки и следует начать работу?

Фриш пальцами затушил самокрутку, сунув окурок в карман, чтобы потом выпотрошить табак для следующей закурки, и обвел взглядом людей. Комнатка была маленькая, они сидели на скамейках вдоль стен – старик Руфке и молодой Пельц на одной скамье с Фришем; Вайнер, Эггерт и Хойзелер растянулись на скамейке напротив. Все, кроме Эггерта, терпеливо прочищавшего погасшую трубку прутиком, потихоньку выдернутым из заводской метлы, сидели с закрытыми глазами. Но Фриш знал, что они не спят.

– С добрым утром и хорошей погодой вас, – негромко, с мягкой иронией произнес Фриш. – Птички звонко распевают, «стерлинги» убрались восвояси, а репы в этом году уродилось видимо-невидимо. – Он остановился. Один за другим рабочие открывали глаза и глядели на него устало, но с легкой поощрительной улыбкой. У Фриша был настоящий имитаторский талант, доставлявший им немало удовольствия, и Фриш умело пользовался этим когда надо. – Полагаю, нас собрали здесь, чтобы отправить на отдых… – он смешно выпучил глаза, – …в Грецию. Верно?

При всей своей усталости рабочие не могли не засмеяться. Это была пародия на Хойзелера, который вечно читал им вслух письма от брата из Греции.

– Но если дело тут не в чернооких девственницах, которые нас ждут не дождутся, – подмигнул Фриш, – тогда в чем же?

– Нам ничего не сказали, – ответил Пельц. – Наверное, что-то важное. – Он ткнул большим пальцем в сторону соседней комнаты. – Келлер засел там с какой-то важной шишкой. А из барака забрали все пожитки Вилли.

– Вот как? – небрежно бросил Фриш. – Где же сам Вилли? Если дело касается нашего барака, почему же его оставили в покое? Наверное, за какие-то особые заслуги, а?

– Неплохо иметь особые заслуги, – заметил Хойзелер. – Где же, по-вашему, ему быть? – Он зачмокал губами, грубо изображая поцелуи. – У своей бабы – где же еще. Сегодня он и не ночевал в бараке: как видно, это ему премия за полученный крест. – Хойзелер вздохнул. – Она – товар что надо, эта бабенка. Представьте себе только: щупать ее каждую ночь!

– А по воскресеньям и днем, – радостно вставил старый Руфке.

– Зависть берет, глядя на Вилли, – снова вздохнул Хойзелер. – Пока война кончится, пожалуй, совсем свихнешься. Моя старуха спокойно живет себе в Судетах, я спокойно живу здесь, но по мне лучше бы не знать покоя да ночевать в Штеттине, у себя в подвале. В нашем подвале можно неплохо провести времечко. Черт его знает, почему Веглер сумел раздобыть себе тут бабу, а я нет?

Старик Руфке, бывший парикмахер, захихикал. Фриш заранее знал, какого рода шутку он сейчас услышит. Руфке был ближайшим приятелем Беднарика, старшего мастера. У них не было ничего общего, кроме страсти к похабщине, иногда овладевающей людьми на старости лет. Они говорили о женщинах с горячностью подростков, и оба хвастались, что в постели они еще львы. К Руфке, как и к Хойзелеру, Фриш относился с глубочайшим презрением. Руфке был воплощением оголтелого патриотизма и национального чванства; он говорил о превосходстве Германии над всеми другими странами, словно об одной из десяти заповедей. Как солдат, воевавший еще в первую мировую войну и имевший сына-летчика, воюющего сейчас, он уже распределил мир по своему вкусу. Он был главным стратегом в их бараке, вечно возился с раскрашенными картами, был в курсе последних сводок, передаваемых по радио, ликовал, когда сообщалось о победах, и оправдывал поражения.

– Так ведь, – хихикнул он, – разница между тобой и Веглером прямо-таки бросается в глаза, когда вы оба – в чем мать родила. У Вилли, понимаешь, все, как должно быть у нормального мужчины. А у тебя – уж не знаю, что там такое: иной раз кажется, будто пара горошинок, а чаще всего я и вовсе ничего не разгляжу.

Руфке захохотал, щелкая вставными зубами, потом широким жестом выхватил из кармана гребенку и стал причесывать свою красивую седую шевелюру.

Хойзелер, как обычно, не обратил на Руфке никакого внимания, хотя лицо его заметно помрачнело. Он не любил, когда прохаживались на его счет. Только Фришу с его особенным, мягким юмором удавалось заставить Хойзелера принимать эти шутки добродушно.

Фриш, стараясь направить разговор в нужное ему русло, спросил:

– Вы думаете, с Веглером что-нибудь случилось?

Он был сильно взволнован случайно оброненной Пельцом фразой о том, что эсэсовцы унесли из барака вещи Вилли. Этот факт в сочетании с продолжительным отсутствием Веглера наводил на мысль, которую у него не хватало мужества додумать до конца: быть может, Веглер сегодня днем подошел к нему с искренними намерениями… Быть может, он, Фриш, оттолкнул честного человека и тем самым заставил его действовать в одиночку…

Эггерт, посасывая пустую трубку, взглянул на Фриша и равнодушно произнес:

– А что с ним могло случиться? Ты что хочешь сказать?

Фриш ответил не сразу. Он пытливо поглядел ему в лицо.

Эггерт ответил ему вялым взглядом. Он был толстогубый и курносый, с неподвижными голубыми глазами.

– Ну, может, Вилли заболел… или его как-нибудь покалечило.

Эггерт хрюкнул и отвернулся.

«Он хрюкает, – подумал Фриш с усталой горечью. – Он все хрюкает и хрюкает, как свинья, валяющаяся в грязи. Только он совсем не свинья! В этой голове есть мозг, а под этой тупой маской прячется мысль. И ты, Вайнер, ты тоже мастер хрюкать. Эггерт сосет трубку, как ребенок материнскую грудь, а ты ковыряешь в своих огромных ушах, словно деревенский юродивый. Но Эггерт не ребенок, а юродивый не смог бы делать ту работу, которую делаешь ты. Сколько раз по воскресеньям я старался заставить вас обоих раскрыться. Вы нередко напивались, но никогда не проронили ни слова о пайках по карточкам, или потерях на фронтах, или еще о чем-нибудь в этом роде. Война идет блестяще, жизнь прекрасна, все вам нравится! Но я не верю вам, друзья мои! Ваша жизнь далеко не прекрасна, и вы это знаете. Мне надоело ваше хрюканье. Свиньям пора вылезать из грязной лужи!»

– Слушай, Якоб, – сказал Хойзелер с проблеском оживления в усталых глазах. – Ты еще не слышал: нынче вечером я опять получил письмо от брата. Ей-богу, мальчишка там как сыр в масле катается. Хочешь, расскажу?

Фриш кивнул, хотя то, что ему предстояло услышать, ничуть его не интересовало.

Широкий рот Хойзелера раздвинулся в улыбке.

– Он получил повышение – теперь он ефрейтор. Его перебросили в Пирей. Ну-ка послушай: в первую ночь его определили на частную квартиру – роскошный, понимаешь, дом какого-то ихнего адвоката! Образованные люди, пишет он, даже по-немецки говорят. И что же ты думаешь? В доме оказалась девчонка – пятнадцати лет, не больше; брат пишет – вся налитая, как спелая слива, груди как тыквы, будто ей лет двадцать пять и она выкормила двоих детей. Ну, поглядел он на нее и думает: завтра я устрою маленький частный блиц. Этот пончик я должен уложить под одеяло.

– Под себя, – игриво перебил Руфке. – Что за смысл класть девку под одеяло?

– Только он лег в постель, – не обращая внимания на Руфке, но нахмурившись, продолжал Хойзелер, – и что бы ты думал? Через две минуты стук в дверь. «Кто там?» – спрашивает. Дверь открывается, и он видит девушку. И кто, по-твоему, ведет ее за руку? Ее собственная мамаша!

«Вам чего?» – спрашивает брат.

«Хлеба, – говорит мать. – Дайте нам хлеба, тогда моя дочь останется тут и отблагодарит вас…» Вот так, обрати внимание, без всяких околичностей. Брат, конечно, выскакивает из постели – и к своему вещевому мешку.

«Хлеба у меня не осталось, а есть две банки консервов».

«А какие консервы?» – спрашивает мать, будто покупает в лавке.

«Рыбные», – говорит брат.

«Очень хорошо. Но завтра вы дадите нам хлеба?»

«Смотря за что», – отвечает брат; он у меня не дурак.

«Конечно, – говорит мамаша. – Моя дочь будет благодарить вас каждый раз. Только если будет за что благодарить».

«Будет», – говорит брат.

«Ну, спокойной ночи, – заявляет мамаша. – Христина, – так звали девчонку, – поблагодари немецкого солдата как следует. Тогда мы больше не будем голодать. Слышишь, Христина?»

«Слышу», – отвечает девушка.

– Ну и вот. Мамаша уходит, а брат, – он, должно быть, родился сразу под шестью счастливыми звездами, – без всяких разговоров бросает девчонку на кровать. С тех пор он спит с ней каждую ночь и божится, что она была девушкой… Хорошо там принимают иностранцев, а?

– Да, – негромко ответил Фриш, – да, конечно. Немцев долго будут помнить в тех странах, правда?

– Ха-ха! – захохотал Хойзелер. – Попал в самую точку, пастор! С этих пор у греков будут беленькие дети. Усовершенствование расы старомодным способом!

«Ужасно!.. – думал Фриш. – Пятнадцать лет… девочка, созданная для материнства… Бедная Христина. Бедная, изголодавшаяся гречаночка. Теперь ты знаешь, как бывает, когда сверхчеловеки затевают войну».

– В этой истории одно нехорошо, – заметил Руфке. – Все это брехня.

Длинное худое лицо Хойзелера потемнело от гнева.

– Брехня?! Ах ты, гадина! Старый болван! Мой брат – замечательный парень. Он служил конторщиком в банке. Он образованный. И никогда в жизни никому не врал! Он не какой-нибудь вонючий парикмахер! Ты поосторожнее, а не то спущу с тебя штаны и так взгрею твою костлявую задницу, что своих не узнаешь!

«Начинается…» – устало подумал Фриш. Ох, как все это ему надоело. Они говорят о женщинах, потом затевают ссору из-за какого-нибудь пустяка, иной раз дерутся, как звери. Воскресная выпивка обычно ускоряет этот процесс, но пьяны они или трезвы, все равно в них бурлит злость – злость беспредметная, просто злость, ищущая выхода. А после ссоры они снова заговорят о женщинах… Так повелось в их родной стране: в весеннем воздухе вместо цветочной пыльцы носится животная чувственность.

– А я тебе докажу, что это вранье, – хмуро возразил Руфке со спокойным злорадством в голосе. – Он пишет, что она была невинной девушкой, да?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю