355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Мальц » Крест и стрела » Текст книги (страница 2)
Крест и стрела
  • Текст добавлен: 23 декабря 2017, 17:00

Текст книги "Крест и стрела"


Автор книги: Альберт Мальц


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)

– Выпуск продукции начался в последних числах декабря.

– Декабря сорок первого года, – повторил Кер, записывая в книжку.

– Как вы увидите завтра, мы расположены в лесу. Вокруг– крестьянские фермы. Маскировщики отлично сделали свое дело. Вот уже восемь месяцев, по крайней мере раз или два в неделю, а в последнее время гораздо чаще, над этим лесом пролетают английские самолеты, но всегда мимо. Ночью мы затемняемся и преспокойно спим.

Кер завистливо вздохнул.

– А у нас черт знает что творится!..

Голос Баумера стал чуть хриплым, как всегда, когда он злился:

– Сегодня ночью один рабочий пытался дать сигнал самолетам.

– Каким образом?

– Дорогой комиссар Кер, я не собираюсь держать это в секрете от вас. Нельзя ли не перебивать?

– Простите. Сила привычки. – Кер чуть покраснел. Он понимал, что Баумер мстит ему за снисходительный тон. (В каком-то уголке его мозга шевельнулась мысль: «Зачем мне с ним враждовать, да еще в такое время? В конце концов, мы оба – немцы…») – Полицейский метод, видите ли…

Баумер кивнул. Он был далек от мысли ссориться с комиссаром, но тот придирался к его словам, как школьный учитель, и взвинченные нервы не выдержали.

– К востоку от завода есть ферма, – спокойно продолжал он. – Ее хозяйка – Берта Линг, вдова. Она только что скосила сено – вот почему оно еще лежало на поле, будь оно проклято. Предатель, по имени Веглер, сложил из сена стрелу длиною около пятнадцати метров, указывающую на завод. Когда пролетали самолеты, он поджег сено.

Кер сложил губы трубочкой, как бы беззвучно свистнув; его красивые глаза слегка расширились и стали озабоченными.

– Свежее сено сразу не загорится, – сказал он.

– У него, конечно, был керосин. Да и ветер помог. – Баумер остановился и сдвинул брови. Кер молча ждал. – Поблизости оказался наш эсэсовский патруль, – дело в том, что вчера ночью был тоже обнаружен случай саботажа… Эта женщина, Линг, закричала. Мы подоспели вовремя и потушили огонь, пока он еще не разгорелся… Вот как будто и все. Теперь – спрашивайте.

Кер немного помолчал.

– Я полагаю… – начал он.

Пронзительно зазвонил телефон. Баумер быстро встал.

– Алло! Да. Кто говорит? Слушайте, майор Детерле, – громко и напряженно сказал он, – вы знаете, что случилось? К завтрашнему вечеру нам необходимы зенитные орудия. И патрулирующие самолеты. Столько, сколько сможете. – Он помолчал, слушая. – Я ведь не специалист, майор. Раз вы говорите, что этого достаточно, – пусть так. Но не забывайте, какой у нас объект. Почему вы не можете дать нам столько же орудий, сколько было прежде? – Он снова замолчал, нервно покусывая нижнюю губу. – Ну, ладно. Так вы их поторопите?.. Ладно.

Он положил трубку и выругался. Затем обернулся к Керу и неожиданно упавшим голосом сказал:

– Вот увидите, придется снова переезжать. – Баумер был сейчас похож на удрученного мальчика, которому просто необходимо поделиться своими горестями с кем-то из старших. – Сколько же раз можно переезжать? И куда? Скоро не останется такого места, где бы они нас не настигли. А потеря времени, а наша продукция? Когда мы обосновались здесь, вокруг понаставили столько орудий, что и не сосчитать. Через два месяца, когда окончательно выяснилось, что мы хорошо замаскированы, орудия перебросили в другое место, – все, кроме одной батареи, от которой мало толку. Теперь, когда они нам снова понадобились, Детерле заявляет, что может дать лишь треть того, что было.

– Сочувствую, – произнес Кер. – Но вы же сами сказали – они нужны где-то в другом месте. Я много разъезжаю. И, уверяю вас, есть много мест, где они действительно нужны.

Баумер закурил сигарету; руки его дрожали от усталости и злобы.

– Вы даже не представляете, Кер, чего мне стоит поддерживать моральный дух на заводе эти полгода. У меня сердце кровью обливается, поверьте.

Кер кивнул. К его удивлению, в нем вдруг шевельнулось теплое чувство к Баумеру. Ему нравилась в людях серьезность, преданность долгу. Среди этих партийных вожаков слишком много ловких пустозвонов. В Баумере, по крайней мере сейчас, доминировал немец, а не доктринер-декламатор.

– Вы думаете, английские самолеты засекли огонь? – медленно спросил он.

– Не знаю. Но нужно быть готовыми ко всему. Естественно, мы примем все меры защиты. И все же, если самолеты даже не засекли сигнал, есть опасность, что сволочь, работающая с Веглером, попытается сигнализировать снова. Поэтому-то вас и прислали. Быть может, вы сумеете что-то обнаружить и положить конец подобным случаям. – А про себя он устало добавил: «Дай-то бог!»

– Вы точно знаете, что изменник – член целой группы?

– Нет. Я только предполагаю.

– На поле с ним был кто-нибудь еще?

– Насколько нам известно, нет.

– Вы его допрашивали?

– Он лежит в больнице с пулей в животе, – со злостью ответил Баумер. – Один из наших лучших эсэсовцев – снайпер, глубоко преданный родине, но на беду с мозгами шимпанзе, не сообразил ранить его хотя бы в ногу. Веглера только что оперировали. Еще неизвестно, сможет ли он вообще разговаривать.

– Скверно, – сказал Кер. – Я хочу посмотреть личное дело Веглера и дела всех, с кем он дружит на заводе. Но прежде всего, конечно, я хочу видеть эту женщину. Кстати, сколько свидетелей уже допрошено?

– Ни одного. У нас, разумеется, есть группа борьбы с саботажем. Но я велел им пока не вмешиваться. Не нужно мутить воду заранее, чтобы не вспугнуть тех, кого мы должны выловить.

– Очень хорошо, благодарю вас, – с удовольствием сказал Кер. – Частенько бывает, что когда дело требует особого расследования…

– Дело Веглера здесь, на столе, – грубовато перебил его Баумер. – Я уже смотрел его и ничего такого не нашел. Я предоставляю в ваше распоряжение унтерфюрера СС Зиммеля. Он заставит заговорить любого. Можете располагать этим помещением. Руководитель ячейки нашей партии в бараке Веглера – Фриц Келлер. Вызовите его, когда понадобится. И звоните мне в любое время, пожалуйста. Телефонистка будет знать, где я.

– Хорошо, – сказал Кер, возясь с вечной ручкой. – Не смогли бы вы подсказать мне что-нибудь насчет Веглера? Дать мне в руки хоть какую-нибудь ниточку?

Лицо Баумера стало малиновым.

– Можете смеяться надо мной сколько угодно. Только вчера утром по моей рекомендации один из заводских рабочих за примерную преданность был награжден крестом «За военные заслуги».

– Неужели Веглер?

– Да.

Кер вздохнул.

– В таком случае, дело будет нелегким, это ясно… Погодите-ка, вы, кажется, что-то сказали о другом случае саботажа.

– В нашей благословенной деревне сейчас больше четырех тысяч поляков. Это военнопленные, только недавно прибыли. Одних определили на сельскохозяйственную работу, других пришлось взять на завод. Недавно был новый набор в армию – мобилизованы все более или менее годные мужчины в возрасте от тридцати семи до сорока шести лет, кроме особо квалифицированных.

– И что же дальше?

В голосе Баумера послышались едкие нотки презрения.

– Признаки подпольной деятельности – малевание лозунгов. Вы знаете этот стиль: «Немецкие рабочие, если вы будете порабощать других, то сами станете рабами». И прочая чушь.

Кер подумал, чуть усмехаясь.

– Марксизм, да?

– Определенно.

– У вас зарегистрированы бывшие заключенные концлагерей?

– Разумеется. Они составляют около четырех процентов. Из пятнадцати тысяч человек.

– Сколько «раскаявшихся» коммунистов?

– Ни одного; в том-то и дело. Я специально звонил по телефону куда следует и убедился, что никто из этой породы сюда не попал.

– А другие кто?

– Разный народ – профсоюзные деятели, католики-оппозиционеры, социал-демократы, недовольные, отлынивающие от работы, слушавшие иностранное радио, спекулянты… ну, вы сами знаете… Все, по-видимому, исправившиеся, если верить их досье.

– За ними наблюдают?

– Тщательно. Могу пояснить. В каждом бараке помещается от семидесяти пяти до ста человек. Но в целях поддержки морального духа и отчасти чтобы облегчить надзор, я поставил внутренние перегородки. Так меньше чувствуется, что они на казарменном положении, понимаете? Теперь в каждом помещении у нас по восемь-десять человек – и среди них по крайней мере один надежный член партии, который и является руководителем ячейки. Все руководители регулярно отчитываются передо мной, и в каждом помещении мы разрешаем поселять только одного человека, прошедшего через концлагерь.

Кер обдумывал слова Баумера, вертя большим пальцем значок гестапо на отвороте пиджака.

– Могу добавить, – сказал Баумер, – что рабочая смена продолжается двенадцать часов. Чтобы выйти за пределы завода, нужен пропуск из моей канцелярии. Работающие в дневной смене обязаны быть в бараках к одиннадцати вечера – кроме субботы.

– Пропуск получить нетрудно?

– Да. Я стараюсь сделать жизнь как можно более нормальной. Ограничения сводятся к минимуму, необходимому, чтобы управлять пятнадцатью тысячами человек, живущими в таком искусственном сообществе.

– Понимаю… Не было ли в последнее время других проявлений подпольной деятельности?

– Нет. По крайней мере ничего определенного.

– Как это понимать?

– Видите ли, даже наши инженеры не знают, ломается ли станок оттого, что он изношен, или оттого, что… – Баумер остановился. На его лице появилось то же выражение, что видел Цодер полчаса назад. Он как будто внезапно постарел, глаза его стали жесткими, тревожными. – Но, черт возьми, если говорить откровенно, здесь идет какое-то брожение, и я не знаю, почему. Сказать вам, что я думаю? Я думаю, что половина этих мерзавцев – рабочих – снаружи коричневые, а внутри начинены динамитом. Но если вы заглянете в их личные дела, то каждый либо член нашей партии, либо кандидат, либо надежный элемент.

– Вроде Веглера? – улыбнулся Кер.

Баумер прикусил губу.

– Может, вы, Кер, мне объясните, чем они недовольны? – хрипло воскликнул он. – Разве мы не сделали Германию единой? Разве мы не стали сильны? Что им надо: паршивую растленную республику – опять безработицу, инфляцию? Ведь это такой удар, что сердце может разорваться! – Он овладел собой, и губы его сложились в горькую гримасу. – Простите. Это мое больное место. Я, видите ли, вступил в партию потому, что был безработным. Я не забыл те времена. Я помню, сколько мне пришлось вынести, как я жил на грани умирания, и… Черт, казалось бы, каждый немец должен помнить те дни. А сейчас, когда я сталкиваюсь с новыми нашими проблемами… с тем, например, как обеспечить выпуск продукции, когда главная рабочая сила – пленные иностранцы… ну просто руки опускаются! Если б я мог положиться хотя бы на людей одной со мной расы. Но я вижу, что не могу, и это такое страшное разочарование! Вы понимаете меня, Кер?

Кер чуть-чуть усмехнулся. Он-то понимал. Перед ним был экзальтированный партийный идеалист, каких он достаточно перевидал на своем веку. Неуравновешенность… метание от одной крайности к другой.

– Разрешите заметить, что вы явно переработались, партейгеноссе Баумер. Вы слишком много на себя взвалили. Понятно, что такое событие может хоть кого выбить из колеи. Но позвольте вам напомнить: наша армия в большинстве своем состоит из рабочих и сыновей рабочих. А разве наша армия плоха? – В голосе Кера послышались горделивые нотки. – Разве в ней есть предательство? Или разложение? Ха! Спросите у поляков и французов. Посмотрите, где мы сейчас в России, – у ворот Сталинграда! Новый набор в армию, о котором вы говорили, – это для того, чтобы возместить потери за лето. Это значит, что мы подбираемся к самой сердцевине старого профсоюзного рабочего класса. Так что же? Неужели вы думаете, что они не будут с таким же рвением наступать на врага?

– Да, я знаю. Все это я и сам не раз повторял себе. Но поверьте, я хочу, чтобы война кончилась поскорее. Я не хочу, чтобы она тянулась бесконечно. Наши потери сейчас, должно быть, очень велики, Кер. Берут уже сорокашестилетних… Но пусть все, что угодно, лишь бы не затягивать войну!

– Вы же слышали, что сказал фюрер. России конец. А когда падет Россия, что сможет поделать Англия?

– Вместе с Америкой… – начал было Баумер и перебил себя: – К черту, мы и так заболтались. Времени у нас в обрез. Уже без четверти два.

– Еще один вопрос. Эта фермерша…

– Да, я и забыл. Это тоже довольно сложно. Веглер собирался жениться на ней. Вот почему он оказался сегодня у нее на ферме.

– Это она его и выдала?

– Да.

– Гм… Почему?

– Я с ней еще не говорил. У меня много других дел. Кроме того, она была в истерике. Сейчас ее, наверно, уже можно допросить. Вчера у Веглера был выходной, но провел ли он целый день у этой женщины, я не знаю.

– Понятно.

– Если возникнут вопросы, звоните мне, пожалуйста.

– Хорошо. А вы немного поспите.

– Поспать? Что вы, мне еще нужно опросить всех заводских мастеров. Мне нужно повидаться с директором завода… Поспать! Завтра ночью мы увидим, кто сможет спать – и когда.

Кер улыбнулся. Он выжидал удобного случая с тех пор, как Баумер упомянул о своем зяте. Теперь такой случай как раз представился.

– Баумер… Нам обоим некогда, но все же позвольте вас чуточку задержать. Много лет назад я понял нечто очень важное. И знаете, кто мне это открыл? Хорст Вессель. Вам не доводилось с ним встречаться?

– Неужели вы с ним встречались? – Как и ожидал Кер, голос Баумера прозвучал взволнованно.

– Да, лет десять подряд. Немало мы с ним выпили вместе. – Это было сказано скромно, с легким движением плечей, подчеркивающим, что они были закадычными друзьями.

– Какой он был? То есть я имею в виду его личность? Был ли он…

– Человек он был поразительный, но боюсь, об этом придется поговорить в другой раз. Дело в том, что однажды Хорст пришел ко мне как раз в то время, когда у него были очень крупные неприятности. Личного характера, понимаете; поэтому я не вправе рассказывать об этом даже теперь. Скажу только одно: обыкновенный человек на его месте помышлял бы о самоубийстве. А Хорст? Серьезен? Да. Подавлен? Нисколько. Даже смеется. «Слушай, – сказал я. – Откуда у тебя такое мужественное отношение к жизни?» И знаете, что он ответил? «Я верю в фюрера. Пока он нас ведет, ничего плохого с отечеством случиться не может. А если отечество процветает, мои личные беды – сущие пустяки…» Вот вам мой совет, Баумер: верьте в фюрера.

Баумер сел. Он был глубоко взволнован.

– Так сказал Хорст Вессель? – медленно спросил он.

Кер, улыбаясь, молча потер свой пухлый подбородок.

– Как это верно, – тихо пробормотал Баумер. – Странно, что раньше эти слова не приходили мне в голову… но временами, когда мне бывало тяжело, когда казалось, что все, даже очень важное, делается неправильно, я говорил себе: «Фюрер… Помни о нем. Другие могут делать ошибки, другие могут даже пасть морально, но фюрер – никогда!»

Кер кивнул головой.

– Очень здравая позиция, особенно в трудные времена.

Баумер, чуть усмехнувшись, поднял глаза. Он понял, что по крайней мере в одном отношении недооценивал Кера. Конечно, Кер – служака, ломовая лошадь. Но человек, так близко знавший Хорста Весселя, не мог быть просто приспособленцем, и он наверняка вложит всю свою душу в это дело.

– Ну спасибо, – негромко произнес Баумер. – Я пришлю вам Зиммеля. Можете приступать к работе. – Энергичным рывком он поднялся с места. – Хайль Гитлер!

– Хайль Гитлер!

Кер проводил его взглядом. Улыбка на его губах стала шире. Он уже не помнил, когда ему впервые пришло в голову сочинить эту историю о Хорсте Весселе, но то была счастливая минута. Герр Вессель надежно покоится в могиле, и он, Кер, ничем не рискует. Эта вдохновенная выдумка не раз в затруднительных случаях мгновенно растапливала лед. Он никогда не преподносил ее партийным циникам. Но партийные идеалисты проглатывали ее благоговейно, словно католики – облатки, веря, что причастились тела господня. Это было даже трогательно. Иногда Кер жалел, что ему не довелось узнать Хорста Весселя поближе. Их знакомство было так мимолетно. Вместе с другим полицейским сыщиком он выслеживал Весселя, обвиняемого в аморальном поведении. Кер благословлял судьбу за то, что не ему тогда было поручено арестовать Хорста. Второму сыщику – сержанту Шейерману, кажется? – снесли голову через месяц после того, как национал-социалисты пришли к власти. Кто мог знать, что сводник и сутенер станет национальным героем?

Кер поскреб подбородок и, усевшись за столом поудобнее, открыл папку с надписью «Веглер, Вилли».

Глава вторая
1

2 часа ночи.

Доктор Цодер ссутулившись сидел у койки Веглера; острые его локти упирались в костлявые колени, длинные пальцы обхватывали худые смуглые щеки. Баумер захохотал бы, увидя доктора в этой позе, – ну точь в точь придворный шут! Каждая линия его уродливой фигуры была словно нарисована рукой карикатуриста. Но сестре Воль-вебер, уже дважды молившей доктора идти спать, он представлялся совсем по-иному: для ее материнского сердца это ночное бдение у койки пациента было трогательнейшим примером заботливости и самоотверженной гуманности настоящего врача. И хотя Цодер успел сообщить ей кое-что о происшедшем, она знала, что ни приказ Баумера, ни патриотический долг не требовали от него такого усердия. Пациент очнется от наркоза не раньше чем через семь часов. И до тех пор ни один врач не может ничего поделать.

Если говорить правду, то доктор Цодер не смыкал глаз у койки пациента вовсе не из врачебных или патриотических соображений. Герман Цодер, как человек, был совсем иным, чем его представлял себе Баумер или медсестра. Дело в том, что Цодер, как, впрочем, в большей или меньшей степени и весь род человеческий, вел двойную жизнь: одну на людях, другую – в бесконечном одиночестве. Потому-то он и казался то убежденным патриотом и самоотверженным врачом, то неунывающим чудаком, а на самом деле не был ни тем, ни другим, ни третьим. Внешняя его оболочка действовала механически, словно хорошо Отрегулированный робот из какой-то сатирической пьесы: он ел, что-то лопотал, издавал гогочущий смешок, работал наравне с другими. Но в этом человеческом теле таилась иссохшая душа, сердце, уже не способное на какие-либо чувства, горькая пустота, в которой любовь, жалость, тщеславие обратились в пепел и тлен, оставшиеся от ушедшей и позабытой жизни. Этот человек знал только одно чувство: ненависть. И приступы жгучей ненависти были для него единственным доказательством того, что он еще жив.

Доктор Цодер, превратившись в робота, не перестал быть опытным врачом. Желая создать своему пациенту наилучшие условия для поправки, он решил не класть его в шумную и беспокойную общую палату. Для него освободили один из врачебных кабинетов, поставили туда кровать, а на дверь повесили табличку: «Вход воспрещен». Перед операцией пациенту сделали переливание крови; сейчас ей получал капельное вливание физиологического раствора с глюкозой. Опасаясь инфекции, неуклонно бдительный робот то и дело осматривал бинты – не промокают ли – и по той же причине гораздо чаще, чем требовалось для диагностики, легонько ощупывал пальцами живот пациента. В силу привычки, появившейся за тридцать лет практики, робот вглядывался в температурный листок, как подсудимый вглядывается в протокол допроса, пытаясь угадать по нему, что его ждет.

23 ч. 25 м. (до операции).

Пульс – 40.

Температура – 35,6.

Дыхание – 30.

Про себя доктор машинально добавил: «Лицо пепельно-серое, холодный пот… глубокий шок».

1 ч. 10 м. (после операции).

Пульс – 96.

Температура – 37,5.

Дыхание – 30.

Что ж, пока неплохо! Тридцать лет назад он записал в блокнот вечной ручкой с тонким золотым пером, подаренной ему матерью:

«Если температура держится без колебаний, а пульс умеренный, тогда жизнь пациента всецело в руках божиих и врача. Если температура подскочит до сорока, пульс до ста шестидесяти, вы поймете, господа, что на сцену выступил сепсис, а с этим дьяволом еще не научились справляться ни бог, ни врач. Заклинаю вас, помните о дренажной трубке!»

Робот помнил. Человек же по имени Герман Цодер участия в этом не принимал. Мысли его занимал один вопрос. Полчаса назад он высказал его вслух Баумеру, и с тех пор этот вопрос не оставлял его в покое. «Кто и что он, этот Веглер?» В странном оцепенении, как птица, завороженная взглядом змеи, Цодер сидел, не сводя глаз с лица пациента. «Кто и что он, этот Веглер!»

Веглер работал в кузнечном цехе – это все, что знал о нем Цодер. Правда, третьего дня он мельком видел его в кабинете Баумера, но не обратил на него внимания. Теперь, к сожалению, он мог судить о своем пациенте только по его внешности, а внешность мало что могла подсказать. Веглеру, очевидно, лет сорок с небольшим. Ростом без малого два метра, широкий в кости, с сильно развитой мускулатурой плеч и рук, он тем не менее поражал невероятной худобой. Цодер слышал, что Веглер работал у парового молота. Ему известно, что это значит. Паровой молот – железное чудище, сражаться с которым находилось мало охотников. Машина наложила свой отпечаток на этого человека: лицо его было таким же неподвижным, невыразительным, как лик машины. Оно не было ни красивым, ни безобразным, ни пошлым, ни благородным – обыкновенное лицо обыкновенного рабочего. Крупные черты, массивные черепные кости – белокурый тевтонский тип; глубокие глазные впадины, резко очерченные челюсти, широкий подбородок. Лицо энергичное, даже сейчас, на грани смерти, но и только. Небольшие складки у широкого рта и тонкие морщинки, избороздившие лоб, говорили лишь о долгих годах изнуряющей работы у станка. В нем не было ни тонкости, ни следа трепетных чувств, ни мысли, ни одухотворенности. Можно было тридцать лет подряд встречать этого человека на улице, а здесь, на заводском участке, – каждый день и ни разу не обратить на него внимания. Он ничем не отличался от массы своих безыменных собратьев, разве только тем, что был гораздо выше их ростом…

«Кто и что он, этот Веглер?» – стучало в мозгу Цодера. Веглер что-то невнятно пробормотал. Лоб его блестел от пота, точно смазанный жиром, лицо было воспалено. У кровати стоял высокий металлический треножник, на котором висел резиновый баллон. От баллона к кровати, а по кровати к руке пациента тянулась резиновая трубка с длинной иглой на конце, которая скрывалась под прихватывающими ее бинтами. Капля за каплей раствор вливался в кровь, столько-то капель в час. Так предписано наукой, но даже наука не могла предсказать, чем кончится внутренний химический процесс или что покажет утром температурный листок. И Цодер знал, что эти закрытые глаза, быть может, уже никогда не откроются, а губы никогда не ответят на его вопрос.

Крупная голова шевельнулась на влажной подушке, скатилась вбок и бессильно поникла над плечом. Шея, такая мускулистая, жилистая, безвольно обмякла – слабенькая былинка под тяжестью непосильного груза. Бормотание перешло в глубокий, протяжный вздох; наконец и вздох замер.

Цодер цинично подумал: «У этого малого, разумеется, есть индивидуальные свойства. Но чего стоит вся его индивидуальность сейчас, когда ранение угрожает его жизни? Эфир будет действовать на него не дольше, чем на всех прочих. А потом в его кишках вспыхнет огонь. Этот огонь жжет одинаково, что нациста, что еврея, что солдата, что архитектора. Веглера будет мучить жажда. А я скажу: „Ни капли воды!“ Он будет весь гореть от жажды, сходить с ума от жажды, и сорок восемь часов я буду стоять на своем: воды – ни капли, а науке и природе будет совершенно безразлично, кто он такой».

Так, не шевелясь, сидел доктор Цодер, на редкость некрасивый человек пятидесяти пяти лет, с лицом, которое некогда светилось мягкой одухотворенностью и которое затаенное озлобление изменило, как изменяет оспа. Он сидел, не сводя лишенных блеска глаз с непроницаемого лица на подушке. «Кто он, Веглер? Я должен узнать…» – снова шевельнулось в его мозгу.

2

Гертруда, жена Цодера, всегда думала о муже: «Конечно, он не красавец, но до чего же хорош!» Из этого вовсе не следовало, что Цодер пользовался всеобщей любовью. Это было просто личное мнение сентиментальной супруги. И Цодер, и его жена принадлежали к классу средней буржуазии, оба были из добропорядочных семей и, соединившись, устроили себе добропорядочную комфортабельную жизнь. Цодер избрал своей специальностью диагностику внутренних болезней и хирургию. Дела его шли хорошо. Через десять лет после первой мировой войны супруги обзавелись собственным домиком на окраине Штутгарта и скромной дачкой на озере в Шварцвальде. И если Гертруда считала, что муж ее необычайно хорош, то не потому, что по своим поступкам и душевным качествам он был лучше и выше других, а потому, что он удивительно подходил ей под пару. Оба обладали спокойным темпераментом, были довольны друг другом и своей подрастающей дочерью и не испытывали особой потребности отдавать все свои силы борьбе за переделку мира. В результате, несмотря на вполне либеральные взгляды, их политическая активность ограничивалась тем, что во время выборов они голосовали за республиканцев, а в беседах признавали, что общественное развитие безусловно прогрессирует.

Но во второй половине двадцатых годов растущее гитлеровское движение стало активно вторгаться и в их безмятежный мирок. Цодер пробегал глазами аккуратно приходившие по почте листовки и неизменно бросал их в печку. Ему не нравилась жестокость нацистского кредо, он презирал нелепость расизма и был убежден, что ни один разумный человек не может искренне и всерьез верить в эту гитлеровскую чушь. Даже потом, когда нацисты вошли в силу, Цодеру не было страшно. Если даже Гитлер когда-нибудь и станет канцлером, говорил он жене, Германия все равно не свернет с пути демократии. Нет такой силы, которая могла бы перевернуть общество вверх ногами. Это просто невообразимо.

Так рассуждал Цодер. Но действительность вскоре опрокинула все его доводы, отняла всякую моральную опору и повергла его в полное смятение. После пожара рейхстага, когда фашисты начали осуществлять свою политическую программу, вера Цодера в соотечественников-немцев уступила место презрению. При виде того, что творится в стране и как воспринимает это немецкий народ, он ринулся в единственное прибежище для людей его склада, потерпевших разочарование, – в глубокий цинизм, Ради самосохранения он вместе со всеми кричал «хайль!», он не протестовал, когда обрушился давно ожидаемый удар – чистка в его клинике и изгнание всех врачей-евреев и «красных», – не протестовал, потому что нигде не нашел бы поддержки и понимал, что это бесполезно, но в душе считал себя подлецом. Как многие порядочные немцы, он стал циничным и запуганным существом, которое покорно подняло руки вверх и боялось сказать лишнее слово и которое с годами становилось все более покорным, все более запуганным и циничным.

Пока длился этот бесконечно долгий, мучительный кошмар, когда люди, казалось, позабыли об элементарной порядочности, Цодер все больше замыкался в своей семье – только семья и помогала ему сохранить живую душу. Дома, где все было более или менее по-прежнему, он чувствовал себя уверенно. Рабочий день – вот что было невыносимо, и не потому, что внешний мир так изменился, а потому, что внешний мир, к его великому смятению, остался таким, как и прежде. Убрали врачей-евреев, но клиника продолжала работать. Изменилось содержание газет, но газеты все же печатались. Шли беспрерывные аресты, и, очевидно, забрали множество людей, но на улицах, как всегда, было полно народу. Старинные каменные плиты мостовых были так же безукоризненно чисты. Штутгарт был так же прелестен, люди смеялись, сажали цветы в ящиках у окон, любили, хворали и умирали, как прежде. Стороннему наблюдателю Германия казалась все той же Германией. И это сильнее всего било по чувствительным нервам Цодера, наполняло постоянным холодным ужасом его живое человеческое сердце, вселяло в него смятение и растерянность. И тайная мука Цодера, в которой он никому не признавался до конца, становилась еще горше оттого, что и сам он по-прежнему ходил в клинику, принимал больных, по пятницам посещал концерты, смеялся, баловал дочь, жарко обнимал свою красивую жену.

Но за год до начала второй мировой войны безумие, шествовавшее по новой Германии, дошло и до его дома. Элли, его дочери, было девятнадцать лет, когда у нее родился первый ребенок. Это была очаровательная молодая женщина, стройная, с милым лицом и каштановыми волосами, обладавшая тем же особым спокойным изяществом, что и ее мать. Цодеры обожали свою дочь и были в восторге, когда она влюбилась в сына их старого друга Вольфганга Бека. Они боялись, как бы неисповедимые пути биологии не привели в их дом какого-нибудь фашистского молодчика. Норберт Бек, как и Элли, подвергся основательной обработке пропагандой, которой усердно пичкали всю немецкую молодежь. (Элли даже провела полгода в трудовом лагере.) Но оба, внешне подчиняясь новым правилам поведения, слава богу, сохранили здравый смысл: Элли – благодаря домашнему влиянию, а Норберт – вероятно, потому, что ему уже было под тридцать. Правда, иной раз их рассуждения неприятно поражали Цодера. Элли отдавала дань официальному преклонению перед Гитлером – о его душевной чистоте немецкому народу прожужжали уши. И когда дочь высказывалась в том же духе, Цодер слушал, страдал и молчал. Он был слишком умен, чтобы не понимать, что каждый молодой немец невольно впитывает в себя какую-то долю гигантской фашистской пропаганды. Но пока Элли и ее муж сохраняли человечность, пока в кругу семьи (молодожены перебрались жить к ним) они говорили «Доброе утро!» вместо «Хайль Гитлер!», пока Норберт еще мог вздыхать над томиком стихов Гейне, обнаруженным на чердаке их летней дачи, и прочесть его, прежде чем сунуть в плиту, Цодер был сравнительно спокоен.

Удар был нанесен с той стороны, откуда его меньше всего ожидали. Гертруда всю свою жизнь была привержена к конфессионалистам, маленькой гордой секте внутри лютеранской церкви. Спокойное благочестие и многое другое в Гертруде было порождено скорее ровным темпераментом, чем какой-либо жизненной философией. Элли с раннего детства усвоила такое же бездумное отношение к вере и к богу. Она венчалась в церкви, и сын ее был крещен в церкви– а как же иначе? Кое-кто из друзей подтрунивал над нею, но Элли даже не считала нужным возражать. Ее бог был выше всяких споров, всякого самолюбия. И, должно быть, крепка была ее вера – 1 января 1938 года Элли родила сына и ради веры четыре месяца спустя убила себя и ребенка.

События, которые привели к этой трагедии, были порождены, как и все в окружающем их мире, политикой фашистской верхушки. Покончив с профсоюзами и оппозиционными партиями, фашисты вознамерились уничтожить единственный оставшийся вид общественной организации – церковь. Те, кто, как Элли, были и набожны и в то же время патриотичны, далеко не сразу заметили, как ширится пропасть между церковью и государством. А потом долго верили, что причиной тому ряд ошибок и недоразумений, которые, несомненно, скоро будут улажены. Арест пастора Нимеллера, главы конфессионалистов, был первым признаком явного неблагополучия. Однако до суда никто еще не знал, какую позицию займет государство по отношению к церкви.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю